Текст книги "Христос приземлился в Гродно. Евангелие от Иуды"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)
Глава 53
ЗВЕЗДА ПОЛЫНЬ
...И упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику... Имя сей звезде Полынь; и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки.
Откровение Иоанна Богослова, 8:10,11.
За доброту, за состраданье нам
Господь воздаст вам щедрою рукой.
Висим мы бесконечной чередой.
Над нами воронья хохочет стая.
Пьёт гной из глаз.
И вы в наш страшный час
Не смейтесь же над нами, умоляем,
А помолитесь Господу о нас!
Ф. Вийон. Баллада повешенных.
В ту ночь убили не всех. Схваченных убивали постепенно, на основе твёрдой законности, но с надлежащей неуклонностью и жёсткой добротой. Ибо лучше отсечь гангренозный член, чем позволить умереть больному.
Днём и ночью ревели в подземельях меха и лязгали клещи. Граждан, захворавших антоновым огнём вольнолюбия и чистой веры, после допроса выводили и карали смертью на Воздыхальном холме, на скрещениях улиц или на Лидской дороге. На смерть каждого аккуратно составлялась бумага. Акт.
Мещане и мужики в пыточных обречённо молчали. Жизнь потеряла для них ценность в тот самый момент, когда они утратили привычный простор, смолистый аромат пуши и пашню, золотящуюся рожью и ячменём.
Целыми днями стража ходила по домам, вынюхивая крамолу, хватала людей и тащила в большой судебный зал. Пытали по одному, но приговоры выносили пачками, не слишком разбираясь, что к чему. Узники молчали, и оговоров не было, зато лютовали, подавая лживые доносы, шпионы и стукачи. И оттого по городу катилась лавина арестов. Забирали отцов у детей и детей у отцов, мужа – от жены, парня – от любимой. Весь Гродно не спал по ночам. Люди лежали и смотрели бессонными глазами во тьму. Пружина лживого доноса могла ударить каждого в каждую минуту.
Не спали и заточенные в подземелья под восточным нефом замка. У этих всё было определено, и они могли бы спать, но над ними всю ночь горланила песни пьяная стража: срывала на пленных свой недавний смертельный перепуг. Временами, отворив двери в подземелье, где после пыток лежали пластом, не в состоянии шевельнуться, ломаные люди, стражники измывались над ними, ревя что-то наподобие «Песни о хаме»:
Что против копий – косы у хама?
Вот вам Эдем, что хотели добыть:
Виселица, как Эдемская брама:
С радости в небе сучите ногами.
Мы – властелины ещё от Адама,
Вы – от Адама ещё рабы.
Многие лежащие во тьме втихомолку плакали. Не потому, что должны были умереть, а от унижения.
И потому все молчали, даже умирая на дыбе. Так велико было их общее мужество, что ужасались и люди святой службы.
Босяцкий понимал, что главное сейчас – добиться отречения от Христа. Пусть под пыткой вспомнит о действительной, истинной догме, тогда остальные запросто хрустнут в хребте. А это значит: Братчика надо пытать изобретательней, страшней и дольше, нежели всех.
Долго препирались, кто должен судить. И решили, что хоть подсудимый и мирянин, судить его будет духовный суд, поскольку он преступил установления Церкви.
Босяцкий подсказал и то, как снять с Церкви большую часть вины за наказание смертью. Во Франции в подобных случаях Церковь отдаёт преступника в руки прево. Братчика после осуждения также следовало передать для исполнения приговора городскому совету, сиречь бургомистру Устану. Пусть пачкается он.
Когда капеллан келейно решал этот вопрос с Лотром, тот даже пожалел, что член ордена, коему поручено дело веры, с таким лёгким сердцем собирается бросить свое братство. Иронизировал:
– Ну какой ты будешь рыцарь Иисуса? Неизвестно ещё какой. А тут же ты на своём месте. И не возлюбят же тебя твои теперешние братья. Предатель, скажут. Увидел, что первенство теперь не за нами да и переметнулся.
– Наплевать. Я живу для будущего. – И вдруг Лотр увидел, как помрачнели всегда спокойные и даже доброжелательные глаза Босяцкого, был в них теперь какой-то обречённый, безразличный холод, словно человек восстал из могилы. – Живу... А в конце концов, живу ли? Что-то говорит мне, что могу умереть. И нужно ли что-то делать, когда тут случилось такое? Этот лже-Христос – предупреждение. Не может быть будущего, если по миру шляется такая сволочь, как Братчик.
– Ну-ну, – не на шутку испугавшись, сказал Лотр. – Успокойся.
– Я спокоен.
И однако, он не был спокоен. Что-то произошло с душами людей. Никогда он не видел такой неколебимой закоренелости. Мечник Гиав Турай, двадцать часов вися на дыбе, безостановочно не читал, а скорее выкрикивал – от нестерпимой боли – искусительные места из Писания (дорого дала бы святая служба и вообще Церковь, чтобы их там не было), целые куски из посланий искренних отцов Церкви (лучше бы и посланий этих не было, ибо они обличали рясников), а также из явно еретических книг. Начитан был в делах веры и ереси.
Стоило зажмурить глаза, и вот оно: подземелье, дыба, на ней висит нагой, неестественно вытянутый – носки ног повёрнуты друг к другу, – до синевы чёрный человек и в мигании огня выкрикивает страшное послание кёльнского архиепископа Готье к папе Николаю, провозглашение ереси для многих людей – от Саламанки и до границ княжества Белорусско-литовского. Ереси, несмотря на то, что Готье искренне и догматично веровал.
...Огонь. Человек, висящий десять часов. Крик.
– Судишь? По какому праву?! Праву большинства, праву совета?! Совет твой состоит из таких же продажных, развращённых людей, как и ты сам... Тиран трусливый, носишь имя раба рабов и применяешь предательство, доносы, используешь золото и сталь, чтобы быть паном панов... Как ты назовёшь клир, воскуряющий фимиам твоему могуществу, воспевающий твою власть? Как ты назовёшь этих медноголовых... эти исчадия ада, у которых сердца из металла, а чресла из грязи Содома и Гоморры? Эти служители созданы, чтобы ползать перед тобой. Имя тебе – Сатана.
Выкрикивал... Выкрикивал... Крики эти ночами стояли в ушах.
...Перед тем как карать смертью людей – карали колокола. Заменили колокол на Доминиканской звоннице, провинившийся притащили на Старый рынок, где лежал уже низринутый городской колокол, и раскалёнными щипцами вырвали обоим языки, чтоб не кричали о тревоге. Не набат надо бить, когда в город, пусть даже и под покровом тьмы, входит законный хозяин, святая вера.
Великую Софию языка не лишили, но пороли испачканными в навозе кнутами. Люди, глядя на это, стискивали кулаки от унижения.
Молчали колокола. К словам Рабле «город без колоколов... корова без бубенчика» стоило бы добавить: «Волки вокруг, и не придёт хозяин».
Люди ежеминутно ждали, что придут и схватят. Население города уменьшилось наполовину. Кто был убит, кто ожидал смерти в подземельях, кто сидел в каменоломнях или сбежал. Некоторые искали убежища в храмах. И те, что укрылись в костёлах, получили право умирать от голода и жажды. А тех, что попрятались в православных церквях, выдали и всех подчистую, вместе с сидевшими в подземельях, распяли вдоль дорог и повесили за рёбра. От одного распятия до другого. Деревянных перемешивали с живыми.
Гиав Турай, когда-то истово верующий, теперь, повешенный за ребро, плевал на имя Бога и в предсмертных муках кричал:
– Земля моя! Несчастная! Сколько веков! Сколько веков тебе терпеть! Сколько веков можно терпеть!
Так он исходил криком, пока не умер. Все умерли.
И случилось так, как когда-то в Риме, в понтификат Бенедикта Восьмого. Несколько дней землетрясение трясло Рим, и тогда решили, что в этом виноваты римские евреи и немногочисленные мусульмане с православными. Их всех уничтожили, и летописец начертал: «После покарания их смертью ветер утих и земля не знала больше ужасных шатаний, которые раньше сотрясали Святой город».
Может, и так. Хронисты не ошибаются. А может, просто земля устала трястись. Нельзя всё время трястись. Сколько можно!
Во всяком случае, после всего происшедшего земля Гродно также перестала содрогаться, потревоженная подземными толчками. Эшафоты сделали свое дело и в том, и в другом случаях. Город был утихомирен. Город молчал.
Пришёл черёд Христа.
Глава 54
СИНЕДРИОН
Я молю об одном: молю тело своё, находящееся во власти палачей, сберечь силы и выдержать муки, предназначенные ему, чтоб я был в состоянии крикнуть на эшафоте: «Смерть властителям! Смерть обманщикам! Смерть торговцам верой! Да здравствует свобода!».
Ответ Альгиацци[141]141
Альгиацци в 1476 г. убил миланского тирана Сфорца.
[Закрыть] суду.
И вновь он стоял в том самом большом зале суда, где когда-то его заставляли назваться Христом. Те же готические своды с выпуклыми рёбрами нервюр. Те же поперечно-полосатые, белые с красным, стены. Те же окна у пола, и свет, сочащийся снизу, и угрожающие тени на лицах тех же судей. И та же пыточная, и тот же палач на пороге. Только теперь Христос был совсем один и знал, что выхода на сей раз не отыщется.
Епископ Комар читал обвинение:
– «...имя Господа нашего себе приписал и присвоил, и Святую Церковь в заблуждение ввёл. И потому сей якобы Христос, как ложный пророк и искуситель, отдаётся суду Церкви, имя которой как Христос опоганить хотел».
– Припиши: «В эллинское рассеяние хотел идти», – добавил Лотр. – Народ это любит, непонятное.
«А ну их к дьяволу. Не стоит и слушать. Одни морды вокруг... Интересно, где сейчас Анея, кто спасся? Только не думать, что после суда снова пытки, страшнейшие, последние, что будут вырывать огнём имена всех, кого знал в жизни, а потому мог „заразить искажёнными, неправильными, ошибочными мыслями, которые от дьявола“. Ну нет. Уж этого удовольствия я постараюсь им не доставить. Смеяться нужно, издеваться, чтобы тряслись от злости, чтоб лет на десять приблизить каждому конец».
– Что скажешь, лже-Христос? – долетел до него голос Лотра.
Он ответил без всякого пафоса:
– А чего говорить? Мог бы напомнить, как вы меня им сделали. Но глух тот, кто не хочет слышать. Беспамятен тот, кто хочет осудить. А вы никогда ничего иного и не хотели. Лишь бы доказать, вопреки правде, что всегда правы. И не за самозванство вы меня судите, а за то, что я из мошенника, бродяги и плута стал тем, кем вы меня сделали, кем боялись меня видеть. Воскресни сейчас Бог, воскресни тот, с кого началось ваше дело, вы и с ним бы сотворили то же, что и со мной. Нужно ли управителям и холуям, чтобы хозяин вернулся в дом? Они же грабят.
– Богохульствует! – внезапно завопил Жаба. – Слышите? Он оскорбляет Бога!
Магнат, закатив глаза, рвал на себе свитку. Комар торопливо скрипел пером.
Начали выкликать свидетелей. Первой вошла женщина в чёрном плаще с капюшоном. Сердце Братчика опустилось. Он узнал.
– Марина Кривиц, – произнес Лотр. – Отвечай, слышала ли, как он похвалялся необычностью рождения?
Магдалина молчала. Братчик видел только глаза, печально и умоляюще смотрящие на него сквозь щёлочку в капюшоне. Молчала. И с каждым мгновением всем членам наиподлейшего синедриона делалось всё неудобнее и неудобнее.
– Любопытно, почему это вы взяли её свидетелем и, вопреки своему обычаю, не привлекли к делу? – шёпотом спросил у Босяцкого Устин.
– А вы что, хотели бы иметь столь сильного врага, как новогрудский воевода? Так вот, она без нескольких дней его жена.
– Мартела Хребтовича? Он что, овдовел?
– Почему Мартела? Радши.
– А Мартел?
– Отправился к праотцам.
– Как это так?
– А так, – улыбнулся Босяцкий. – Поехал пить к врагам «кубок перемирия», а ему взяли и проломили череп.
– Чем?
– Да «кубком перемирия» и проломили.
– Славянская дипломатия, – вздохнул Устин.
Братчик видел глаза и понимал, что она и прийти сюда согласилась, только чтобы посмотреть на него. Сердце щемило. Многое бы он отдал, лишь бы она не мучилась так за него.
Молчание длилось. Лотр повторил вопрос.
– Нет, – отрезала она.
Отвязалась, чтоб на него смотреть.
– Чертил ли знаки и пентаграммы, отпугивающие дьявола, на дверях мест, являвшихся излюбленным его приютом, как то: дома мудрствующих, дома поэтов, не пишущих псалмов и од, могилки самоубийц, мечети, синагоги, разбойничьи притоны, дома анатомов и философов...
– Церкви и костёлы, – вставил Христос.
Он хотел дать понять Магдалине, что знает, какой удел его ждёт, мужественно глядит в глаза будущему и не жалеет ни о чём.
– Оскорбляет Бога! – загорланил Жаба.
– Знаю одно, – проговорила она. – Измучили вы тело моё и душу. Силком толкнули к нему. А я меньше всего хотела бы ему вредить. А за прошлое прошу у него прощения.
«Боже, она ещё хочет укрепить моё мужество! Дорогая моя! Добрая! Бедная!».
– Чертил или нет?
– Нет.
– Понятно, – обрадовался иезуит. – Он сам сказал: «Церкви». Он, значит, не чертил на их дверях знаков, отводящих Сатану. Пиши: «Церкви Божьей от Сатаны не оборонял, проникновению Сатаны в неё не препятствовал».
– А зачем? – спросил Христос. – Он, Сатана, давно уже там. И если уж ставить знаки на церковных дверях, то ставить их изнутри. Чтоб не вырвался Сатана вовне.
– Отвечай, женщина, что знаешь ещё? – спросил Лотр. – Не видела ли на плече этого сатанинского отродья след когтя, а на лопатке – след от огненного копья, которым сбрасывало его в пекло небесное воинство?
– Нет.
– Что можешь сказать про него?
Женшина выпрямилась и вздохнула:
– Что? Хотели слушать? Так слушайте.
Она смотрела на него.
– Никогда, никогда в жизни я не видела лучшего человека. Потому вы и судите его. А на его месте стоять бы вам. Всем вам... Братчик, слушай меня и прости. Я выхожу замуж. За эту твою силу на паскудном сём суде я ещё больше люблю и обожаю тебя. Но я выхожу замуж. За сильного человека. За того, кто позволит мне делать всё. Потому и выхожу. Я не могу избавить тебя от муки и смерти, не могу дать своего тепла, да оно и не нужно тебе. Прости. Но зато я могу дать твоей душе на небе наслаждение справедливой мести. Они ещё не знают, какого врага нажили себе. Последнего. Заклятого. Такого, что ни на минуту, даже во сне, не забывает о своей мести.
Молчание.
– Умри спокойно, сердце моё, свет души моей, лучший на земле человек. Не жить тебе в этом паршивом мире. Добрым – не жить.
– Это не вечно, – яблоко стояло в горле у Христа, тесня дыхание. – Спасибо тебе. Я люблю тебя.
И тут женщина вдруг упала. Словно подсекло ей ноги.
– Прости. Прости. Прости.
Она поползла было на коленях. Два стражника подхватили её под руки, подняли, повели к дверям. На пороге она собралась, выпрямилась.
– За эту минуту моей слабости они заплатят стократ. Они умрут, Братчик. Клянусь тебе, Юрась. Умри спокойно.
Он не хотел слушать дальше и не слушал. Всё остальное было не важно. Допрашивали богатых торговцев и магнатов, допрашивали хлебника с рыбником. И он слушал и не слышал, как они трындели, что он хотел разрушить храм Божий, что подрывал торговлю, что замахнулся на шляхту, магнатство, Церковь и порядок. И что не ценил пот тружеников, раздавая всем поровну хлеб, а тогда кто же захочет работать, чтобы иметь больше?
И рыбник говорил, что он подрывал устои державы. А хлебник говорил, что он учил против народа и закона. И что закон – это вы, славные мужи, но народ – это мы. И спрашивал, на что может надеяться этот «Христос», опоганив народ и причинив ему вред. И говорил, что народ требует смерти.
Он почти не слышал этого. Лицо Магдалины плыло перед его глазами. Слова её звучали в ушах. И он впервые подумал, что если бы не его любовь, то нужно было бы признать, что она, по крайней мере, не хуже, чем Анея.
Но поздно было.
– Поскольку соучастников на предыдущей пытке выдать отказался, смерти повинен, – объявил Комар.
– По-богохульному утверждал, что он Христос, – сказал Босяцкий. – Достаточно и этого.
– Тяжеловато мне решить сей вопрос, – разглагольствовал Жаба. – Умер Христос, а говорят, что жив. Какой-то Христос умер, о котором говорят, что он жив.
– А ты не тужись, – посоветовал Христос. – Я тут сбоку. Вы подумайте, удастся ли вам совсем вашими смердящими руками, всей вашей дурной силой убить правду? Бесславные, сумеете ль вы низринуть славу тех, кто гибнул и гибнет за людей, за народ? Кто за них кровью кашляет, тот сильнее вас со свиным вашим жиром. Кого вешают, тому дольше жить суждено, чем вам. Ничего из их дел не исчезает. Это вы исчезаете. А они – нет. Ибо они за народ. За все народы, сколько их есть. За все, которых вы ссорите, друг на дружку науськиваете, заставляете драться, чтоб ободрать портки и с дьявола и с Бога да спокойно сидеть на нарядах своей с... – головы же у вас нет, – которая не меньше, чем в двенадцать кулаков.
Только один Устин стал отмерять на краю стола – а сколько это будет, зад в двенадцать кулаков? Остальные утратили равновесие.
Словно молния подняла на ноги суд. Рвались к Братчику, били, мелькали палки. Он смотрел на них и не мигал. И это был такой жгучий взгляд, что палки опустились. Судьи кричали, и в горячке их безладные слова невозможно было разобрать. Из глоток словно вырывался собачий брёх.
– Что ж вы, люди? – сказал он. – Ослица Валаамова и та человеческим голосом говорила.
Не помня себя от бешенства, Комар бросился к Христу, схватил за грудки:
– Пытать будем! Скорей! Пока не поздно! Тайные мысли! Тайные мысли твои!
Братчик отвёл его лапы движением руки:
– Ну чего ты ртом гадишь? Подумаешь, тайные мысли. Ты учти, дурак, нет в мире человека, который этих моих мыслей не знал бы и не разделял. Ибо это общие мысли. И на мир, и на всю эту вашу кодлу. Разве что никто их не высказывает. Я-то их высказал. Оружием. А повторять их тут – бисер перед свиньями...
Понимая, что суд чем дальше, тем больше превращается в позорище для самих судей. Босяцкий встал:
– Достаточно. Этот названый Христос именем люда, державы и Церкви повинен смерти. И мы предаём его в руки светской власти, совета славного города, чтобы, по возможности и если мера зла им не превышена, обошлась она с ним сурово, но не проливала крови.
Устин, который всё время сидел опустив глаза, поднял их. В глазах был ужас. Весь побелев как полотно, бургомистр спросил:
– Вы что же, нас хотите запятнать кровью этого человека?
– Почему? – спросил Босяцкий. – Сказано же: «без пролития крови».
Христос сделал шаг вперёд.
– Позорю судилище ваше вовеки. Быть дому вашему пусту.
И он плюнул на середину зала суда.
Глава 55
ИСТИНА БУРГОМИСТРА УСТИНА, ИЛИ HOMO HOMINI MONSTRUM EST[142]142
Человек человеку зверь (лат.).
[Закрыть]
...А они не таковы, но – сборище сатанинское.
Откровение Иоанна Богослова, 2:9.
Улицы были ещё не совсем убраны, ибо убитых некоторое время не позволяли хоронить – в острастку другим. Злость была такая, что казалось, не хоронили бы и вовсе, но дни стояли ещё довольно тёплые, иногда даже жаркие, и власти испугались миазмов, порождающих, как известно, проказу, оспу и моровую язву, чуму, не говоря уже о прочих «радостях жизни».
Стража вела Христа по улицам, прокладывая дорогу сквозь толпы богатых мещан, торговцев и зевак. Он не смотрел на них. Он смотрел, как швыряют в фурманки трупы, как их везут, как смывают с брусчатки засохшую кровь целыми бадьями воды. Он знал: сегодня ночью его снова возьмут в замок (беззаконную пытку после суда нужно было скрывать: все знали о ней, и все делали вид, что её не применяли), а после – через час, день, два, три, неделю (насколько его хватит и насколько быстро изуверятся в успехе палачи и судьи) – отведут назад в темницу при магистратском суде, чтоб немного отошёл, чтоб затянулись перед казнью раны. Но ему всё это было почти безразлично после того, как Магдалина дала новую закалку его сердцу и показала ещё раз, что за земную твердь стоит гибнуть. Что стоит гибнуть за чуть заметную плесень на ней, за род людской. Ничего, что люди пока наполовину хищники, наполовину жертвы, что встречаются среди них кролики, тигры и хорьки. Что поделаешь? Они сейчас только корни, пронизывающие землю и навоз, они долго, очень долго будут внедряться в навоз, пока не распустится на нём прекрасный цветок Совершенства. Он предвидел, каким будет этот цветок, и за него готов был умереть.
Это было всё равно. Небезразлично казалось другое, то, что улицами везли прах, в который превратились лучшие из корней, наиболее чистые и жизнеспособные, друзья, братья, товарищи.
А вокруг бушевала толпа, которой он не замечал. Её не было, когда строили царство справедливости, её не существовало и сейчас. По крайней мере, для него.
– Торговлю подрывал! – горланили слюнявые пасти.
– Лженаставник!
– Вервием гнал нас из храма!
Приблизительно посреди Старого рынка горел небольшой костёр: какой-то затейник загодя готовил главную часть спектакля. Братчик, приближаясь к костру, улыбался своим мыслям. Он видел дальше. В глуби времён видел он за звериными пастями гордый и справедливый человеческий рот. И рот этот улыбался.
– Смеёшься? Может, корону хочешь?
Смазливый верзила с мутными от желания покуражиться глазами рвался через стражу, которая не особо его и сдерживала. На поднятых в воздух клещах светилась вишнёвым светом железная корона.
– Н-не держите м-меня! – Пена падала с губ красавчика.
Он поднял клещи, он ещё не опустил их, а волосы на голове у Юрася затрещали... Бургомистр Устин ударил верзилу ногой в пах, и тот сложился пополам. Корона покатилась под ноги толпе, раздался вой обожжённых.
Стража бегом тащила Юрася к гульбищу ратуши. Устин пятился за ними с кордом в руке:
– Люди! Вы мне верили! Много лет я правил вами по справедливости... когда мог. Каюсь, беда моя в этом. Но я старался спасти каждого из вас, свиньи вы паршивые, хоть и не всегда это удавалось. Ну что вам в этом человеке?!
Толпа ревела и рычала. Кучке бесноватых чуть было не удалось прорваться на гульбище. Устин не знал, что всё это видят из замкового окна Босяцкий и Лотр.
– Глас народа – глас Бога, – сказал Лотр.
Иезуит улыбнулся и поправил его:
– Глас народа – глас Бога из машины.
Бургомистр знал, что ярость, даже животную, нужно сорвать. Сделал незаметный жест начальнику стражи. Через несколько минут два латника выволокли на гульбище расстригу, пророка Ильюка.
– Возьмите пока этого, – крикнул бургомистр. – Этот проповедовал лживо и наушничал.
– Ты нам пескаря за сома не подсовывай! – лез по ступеням на гульбище, грудью прямо на острия копий, хлебник.
Устин склонился к нему:
– Доносил! Его старанием много кого убили. Твоего, хлебник, брата, Аггея...
– Ильюк хлебом за мой счёт никого не кормил! – безумно кричал хлебник. – Плевал я на его вину! Наушничал?! А кто не наушничал? Аггею же так и надо! В вере шатался! В ересь жидовствующих податься хотел! Поместья, имущество церковное осуждал, делить хотел! Времён апостольских им возжелалось!
Бургомистр пытался перекричать народ. Иссеченное шрамами, отмеченное тенью всех пороков, суровое и страшное лицо налилось кровью.
– Да вы знаете, за что его взяли, свинтухайлы вы?! Он, Ильюк, во время Ночи Крестов раненых добивал! Раздевал их, грабил, мародёрствовал!
Его не слушали. Толпа лезла по ступеням.
– Так им и надо! Царства Божьего на земле хотели! На имущество лучших руку подняли! Отпускай Ильюка!!!
Выхватили расстригу из рук стражи, стащили с гульбища. Какой-то тёмный человечек поворожил с отмычкой возле его запястий, и цепи серебряной змеёй упали на землю. Ильюк помахал кистями рук в воздухе и вдруг ошалело, радостно завопил:
– Распни его! Толпа подхватила:
– Убей его! Убей! Завтра же! У-бей е-го!!! Из мёртвых никто не воскресал!
Устин приказал покинуть гульбище.
...Следующие два дня прошли в диком рёве горна, натужном скрипе дыбы, лязге металла, вынуждавшем до боли стискивать зубы, в прыжках тьмы и пламени и всём прочем, о чём не позволяет писать душа и на описание чего не поднимается рука.
На третий день после заключительной пытки «жеребёнком» (новый, неаполитанский способ) Братчику вправили руки, смазали всё тело маслом и на носилках отнесли в магистратскую темницу, ибо сам он идти не мог.
Все эти дни и следующие, пока он приходил в себя, Устин, сказавшись больным, сидел дома.
Многодневная страшная пытка закончилась ничем. Мужицкий Христос не подарил мучителям ни единого слова, ни единого проклятия, ни единого крика или стона. Говорить можно было на суде. Здесь нужно было молчать и доказывать молчанием. И он доказывал. Отдав в их руки своё изломанное, выкрученное тело, на котором они испытывали всю утончённость римского искусства, он не уступил ни грана души своей и только, когда делалось уже совсем невтерпёж, коротко смеялся, глядя им в глаза. Смех его был похож на клёкот. И они понимали, что даже вельем не добьются от него ничего другого.
Перед днём казни в камеру к нему пришли Лотр, войт Цыкмун Жаба и – впервые за всё время – бургомистр Устин. Первый – чтобы предложить исповедь и причастие, второй – чтобы присутствовать при этом и потом скрепить своей подписью конфирмацию на смерть. Третий – чтобы справиться о последних желаниях осуждённого, получить личные поручения (наподобие: «Платок передайте такой-то на улицу Плотников: поцелуй мой, ибо я любил его, такому-то; часть денег – на ежегодную мессу по душе моей, остальное – нищим, а одежду мою палачу не отдавать, как велит обычай, но сжечь, палачу же заплатить за неё вот этими деньгами, на которые я сейчас плюнул».) и провести с узником последний вечер, перед тем как он отойдёт ко сну или к раздумьям.
...Христос сидел на ложе голый до пояса, накинув только себе на плечи плащ. Он зарос, щёки ввалились, на груди были красные пятна. Глядел усмешливо на Лотра, который добрый час канючил и вот теперь напоследок повторял своё предложение:
– И ещё раз говорю, что милость нашей матери Церкви не знает пределов, что и тебе она не хочет отказать в утешении. Тебе, лже-Христу.
– А я жалею о том, что свалилось на меня это имя, может, больше, чем вы.
– Это почему? – возрадовался Лотр.
– А так. Какими бы ни были мои намерения, я, приняв это имя, вред принёс. Напрасные надежды в сердцах поселил. Мол, не только в душах, мол, и на небе может быть доброта.
– Вот видишь, мы её тебе и несём.
– Брось. Сам же ты в это ни хрена не веришь. Иначе не была бы таким паскудством жизнь твоя... Ну перед кем я исповедоваться буду? Чего, из чьих рук причащусь? Что, мало было людей, которым вы в облатке яд подавали? Куда же Бог смотрел? Сделал бы так, чтобы в этом причастии яд исчез. А?
– Развязал язык, – сказал Жаба. – На дыбе так молчал.
– А мы с тобой разные люди. Ты, для примера, на дыбе такие бы речи и крики закатывал, что дьяволов бы в пекле воротило, а тут бы молчал, как идиот, ибо ты в разумной беседе и двух слов не свяжешь, осёл.
– Братчик... – Лотр явно ждал ответа.
– Не трать ты, кум, драгоценных сил, – молвил Христос. – Пригодятся в доме терпимости. Ну ты же знаешь мои мысли. И на темницах ваших печать Сатаны, и причастие ваше – причастие Сатаны, и доброта – доброта Сатаны. И вообще, чего же это Бог, если уж Он такой благостный, темницы для добрых терпит? А если Он злой, то зачем Он?
Лотр развёл руками. Затем он и Жаба вышли, оставив Устина в камере.
– Не нужно мне утешения, – уже другим тоном проговорил Христос, – и причастия из грязных рук. Голый человек на земле без человека. И зачем ему боги?
Светильник отбрасывал красный свет на измождённый лик Христа и широкое, иссеченное шрамами лицо Устина. Наступал месяц вереска[143]143
Месяц вереска (вересень) – сентябрь. (Примеч. перев.).
[Закрыть], и сквозь решётку веяло откуда-то из-за замка, из-за Немана теплом и мёдом.
– Ты знаешь, что тебя сожгут? – глухо спросил Устин.
– Н-нет, – голос на мгновение осёкся. – Думал, виселица.
– Сожгут. Если войт повторит на эшафоте слова о костре. Если ему что-то помешает – найдут другое средство.
– Пусть, – сказал Христос.
– Боишься? – пытливо спросил бургомистр.
– Ясно, боюсь. Но ведь – хоть роженицей голоси – ничего не изменится.
– Я прикажу класть сырые дрова. Чтоб потерял сознание до огня, – буркнул Устин.
– Спасибо.
Повисло неловкое молчание. И вдруг Устин сокрушённо крякнул:
– Говорил же я тебе: недолго это будет. Что же ты меня живого оставил? Чтобы совесть мучила? Ранний я, ранний... Ничего ни ты, ни кто другой из людей не сделают.
– А ты не ранний.
– Пусть так. Мне от этого не легче, если человек именно такая свинья, как я думал.
Христос глядел и глядел Устину в глаза. Жуткие это были глаза. Всё они видели: войну, интриги, стычки, разврат, яд и вероломство. Всему на свете они знали цену. Но, видимо, не всему, потому что бургомистр не выдержал и опустил голову.
– Понимаешь, Устин, – начал Братчик. – Был и я наподобие безгрешного ангела. Смотрел на мир телячьими глазами и улыбался всему. Не понимал. Потом жуликом был. Такой свиньёй меня сделали – да нет, и сам себя сделал! – вспомнить страшно. Бог ты мой, какие бездны, какой ад я прошёл! Но теперь я знаю. Гляжу на небо, на звёзды так же, как и раньше глядел, но только всё помню, всё знаю. И вот этого знания своего никогда не отдам.
Помолчал.
– Думаешь, я один так?
– Нет, не думаю, – с тяжестью выдохнул бургомистр.
– Видишь? Рождается на этой тверди новая порода людей. Со знанием и чистотой помыслов. Что ж ты с ними сделаешь? Разве уничтожишь? И это не поможет. Память... Память о них куда денешь? Вот Иуда, Тумаш, Клеоник, сотни других... Да и ты делаешь первый шаг.
– Поздно. Стар я. Вины премного на мне.
– Не во всём вы виноваты. Другого не видели. Времена быдла. Соборы как бриллиант, халупы как навоз. Да только в том навозе рождается золото душ. А в алмазных соборах – дерьмо. На том стоим. Однако увидят люди. Воссияет свет истины.
Бургомистр хрипло, беззвучно рассмеялся. Постриженная под горшок тень содрогалась за ним. Но вот смех его не был похож на смех.
– Эх, брат, что есть истина? Видишь, Пилата повторяю. Только современного Пилата, малость поумневшего. Нет такой истины, которой нельзя не загадить, запаскудить. И они изгадили их. Все до одной.
– Разве истина по этой причине перестала быть истиной? Не убий.
– А если за веру, за Родину, за властелина?.. А Ночь Крестов? А распятия на Лидской дороге? – Лицо бургомистра было страшным.
– Не прелюбодействуй.
– Эг-ге. Не согрешишь – не покаешься... В постели их загляни... Только говорят о чистоте нравов, о морали, а... Тьфу!.. Да ещё если бы по согласию – полбеды. А то насилуют, зависимость используют, деньги.
– Не укради.
– А десятина? А дань? А подати?
– Не лжесвидетельствуй, – Христос говорил спокойно, словно щупал душу собеседника.
– А тебя как обвешали?! А судили как?! А все суды?!
– Возлюби ближнего своего, – сурово сказал Юрась.
Устин вскочил с места:
– Возлюби?! – Глаза его углями горели из-под волос. – А это? – рука ткнула в ожоги на груди Юрася. – А то?! – За окном, на обугленных виселицах, висели, покачиваясь, трупы. – Ты их сжечь хотел, а они... А допросы? А эшафоты? Каждый день мы эту любовь от верховных людей княжества видим!
– А Человек? – тихо спросил Юрась.
Воцарилось молчание. Потом Устин тихо произнес:
– Боже мой, что ты за юродивый такой? Человек. Кто Человек? Хлебник? Ильюк? Слепые эти? Босяцкий?
– Не про них говорю. Про тебя.