Текст книги "Похищение Данаи"
Автор книги: Владимир Соловьев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
Через час, однако, мы уже сидели с Борисом Павловичем за столиком в "Англетере" на Исаакиевской – самом дорогом в Питере ресторане. Не моя забота: он пригласил, ему и платить. Или им. Но кто они сейчас?
Странно – из всех знакомцев, кого повстречал в эти дни, он изменился меньше других. Если даже мы не постарели, то поизносились за эти годы, а Борис Павлович, мой ровесник, год-два разницы, наоборот – помолодел. Вместо усредненного, безвозрастного чинодрала из гэбухи – энергичный, напористый, крепко скроенный новый русский. Вот кому политический катаклизм, здесь случившийся, пошел на пользу даже физически. Воистину – непотопляемые.
Обошлось без попреков, которые я выслушивал от него в своих антиностальгических снах. Для начала он упомянул совсем другую эрмитажную картину Рембрандта, сравнив мой деловой визит на родину с возвращением блудного сына. Я ему ответил в том смысле, что теперь вправе выбирать родину по собственному усмотрению – хоть остров в Средиземном море. Похоже, был в курсе моих карьерных удач и провалов в Америке, но я решительно оборвал эту бодягу:
– А зачем я вам теперь понадобился?
– Об этом скажу опосля, если вас не раздирает любопытство. Сюрприз для вас будет. А пока что – дружеская встреча.
– Друзьями не были.
– Не скажите. Всегда испытывал к вам симпатию. В Югославии предоставил полную свободу передвижений, а заодно и вашим дружкам. А потом, когда возникли сомнения, пускать ли в Скандинавию, лично за вас поручился, что мне, как вы догадываетесь, стоило, когда вы слиняли. Нет, я вас ни в чем не упрекаю. Это к тому, что нас кое-что все-таки связывает.
– Односторонняя связь. Безраздельная власть вашей организации над человеческими душами. Ваш гипноз – наш страх.
– Той организации больше нет. А у нас с вами все впереди. Как знать, вдруг подружимся? – сказал он загадочно.
– А в качестве кого вы сейчас, если не секрет?
– Частное сыскное агентство. Следователь по особо важным делам.
– Каким именно?
– Ну, к примеру, похищение национальных ценностей.
– А я думал, вы по убийствам, – разочарованно протянул я.
– Нет, этим занимаются коллеги. Но я в курсе: убита ваша знакомая, а подозреваются ваши друзья.
– Один из.
– Подозреваются все.
– За исключением меня.
– А потому сараевское трио, а мог быть квартет. Их, кстати, всех таскали, когда вы драпанули. А что касается алиби, согласен – оно у вас надежное: вы были в это время в Нью-Йорке.
– Как и в случае похищения "Данаи", – упредил его я.
– Странно только, как это вам удалось обнаружить, что картина поддельная.
– Что странного?
– А то, что картина – настоящая.
– Нет! – попался я на дешевый трюк; бессонница – вот нервы и расходились. – На понт берете, начальничек, – сказал я, успокоившись.
– Да вы не волнуйтесь, Глеб Алексеевич. – Единственный в мире, он звал меня по имени-отчеству, от чего я напрочь отвык в Америке. – Это я так, шутки ради. Но что первым заметили – и в самом деле странно.
– Скорее странно, что не заметили до меня.
– Не было никаких внешних, объективных данных, свидетельствующих о подделке. Ведь даже основа картины и та старинная. Преступник раздобыл где-то полотно третьестепенного голландского мастера семнадцатого века, осторожно соскреб живопись и на старом грунте написал свою подделку. Холст прочный выдержал. Кстати, теми же самыми натуральными красками, что и старые мастера. Но все это стало известно только сегодня ночью после тщательной проверки, включая биопсию отдельных фрагментов. С помощью рентгена, микроскопии, рефлектограммы и прочей супермодерной техники. Импортной, понятно. Весь вопрос, как вы ухитрились догадаться, упредив остальных, будучи к тому же специалистом совсем в другой области. Ладно бы это была старинная пищаль...
– А интуиция? – перебил его я.
– Или знание. Тайное, я имею в виду. Желая отвести от себя подозрения, вы – при чуть более сложном подходе к делу – наоборот, навлекли их на себя. Вы заранее знали, что картина подменная. Если б не высунулись, никто о вас и не вспомнил.
– Вы бы вспомнили в любом случае. За время службы в гэбухе подозрительность вошла в вашу плоть и кровь, у вас на подозрении все, да и на лице у вас сплошная бдительность. Горбатого могила исправит.
– А зачем исправляться, коли это моя профессия? Как писателя – писать, доктора – лечить, проститутки – трахаться. Думаете, легко, когда весь мир на подозрении? Самые близкие. Даже жена.
– Ну, жена – это дело обычное. Все жены на подозрении, кроме жены Цезаря. А вы, помимо параноидальных заскоков, еще и дедуктивист – сначала придумываете схему, а потом подгоняете под нее факты. То есть занимаетесь подтасовкой фактов. А их у вас – кот наплакал.
– Кроме одного: вы первым обнаружили подмену. Вот и засветились, – гнул он свое.
– Экий бред! – возмутился я.
Тем не менее вкратце рассказал ему об особых, с детства, отношениях с Данаей, опустив сексуальную подоплеку.
– Занятно, – сказал он, выслушав. – Только откровенность – это еще не правда. Человек редко говорит одну правду или одну неправду, но чаще всего, умышленно или бессознательно, мешает ложь с правдой.
– Правда в том, что я знаю картину лучше, чем тот, кто второпях делал с нее копию. Рембрандт – бог деталей, в отличие от копииста, который в спешке пропустил игру светотени на канделябре, складку на животе у ангела, чуть под иным углом, чем в оригинале, разбросал тапки на ковре, даже в браслете на руке у Данаи второпях ошибся на одну жемчужину. Копииста поджимало время – вот причина его небрежности! Но его расчет оправдался – если б не я, никто так и не заметил бы подмены. По крайней мере на вернисаже. Даже на нитку жемчуга не обратили внимания, хоть там и требовалось всего ничего – посчитать на пальцах и сравнить с любой репродукцией. Не потрудились. Помимо сюжета и композиции, у картины есть еще тайные опознавательные знаки, могу перечислять и перечислять, да лень и не требуется – я прилетел, когда картину уже подменили. Это и есть мое неопровержимое алиби, зафиксированное в авиабилете.
– Вы ее помните наизусть? – удивился Борис Павлович. – Как жену.
– Как мать, – поправил я, добавив, что никогда не был женат. Мне казалось, что я уже отвел подозрения в педерастии, рассказав ему о своем детском увлечении.
– А что до упомянутых вами деталей, то, возможно, они упущены либо изменены копиистом намеренно, – предположил Борис Павлович.
– Зачем? – быстро спросил я.
– В качестве кодового сообщения, что картина подменена, задание выполнено, оригинал ждет заказчика.
– Тогда вам надо допросить всех, кто присутствовал на вернисаже.
– Включая вас, Глеб Алексеевич. Что мы и делаем.
– Как вам удалось разузнать, где я провел сегодняшнюю ночь? – спросил я, догадываясь об ответе. Борис Павлович таинственно улыбнулся.
– Зря стараетесь – на Джоконду вы все равно не похожи. Борис Павлович оставил мой выпад без внимания, а может, и не просек – ассоциативное мышление у него на нуле, да и круг аналогий у нас с ним разный.
– Нам, кстати, так пока и не удалось выяснить, когда именно оригинал заменен копией, – заметил он как бы между прочим. – Не исключено, что накануне вернисажа. В таком случае вашему нью-йоркскому алиби грош цена.
– Можете обыскать мой номер.
– Уже! – хмыкнул он. – Проформы ради. Мы обязаны проверить каждого. Да и как было не воспользоваться вашим ночным отсутствием!
– Прыткий вы. Лучше б шмонали тех, кто ее видел в реставрационных мастерских.
– Таковых, увы, – легион. Там у них проходной двор. В последние дни человек двести побывало как минимум. Помимо самих реставраторов, другие сотрудники Эрмитажа, рабочие, уборщицы, сторожихи, а то и вовсе сторонние. Любой реставратор может выписать одноразовый пропуск своему знакомому. А охраняют только выставочные экспонаты, да и те кой-как – один божий одуванчик на несколько залов. Тем более сейчас, когда Кремль сократил ассигнования Эрмитажу, да и с тем, что положено, четырехмесячная задержка – вот они и пошли на штатные сокращения. Да и не приставишь к каждой картине по стражу! Выписали из Америки суперсовременную сигнализацию, а работать с ней не научи-дись – вот она и самоотключается, не дожидаясь, когда ее выключит вор. А то, что в запасниках или на реставрации, и вовсе бесхозно. Античные монеты, к примеру, уходят из Эрмитажа косяками. Выносят также гермы, мелкую скульптуру, древние вазы, византийские иконы, средневековые рукописи. Недавно какой-то шалун древнеегипетскую мумию увел – шито-крыто. Все, что плохо лежит, а лежит из рук вон плохо. Не только в Эрмитаже. В Публичке не осталось древних манускриптов подчистую! Но сейчас преступники превзошли себя. Для нас это ЧП. Знаете, во сколько оценивается "Даная"? – И не дожидаясь моего вопроса: – Семьдесят восемьдесят миллионов долларов! Я аж присвистнул, гордый за мою гёрл.
– К нам уже подваливал один козел из вашего Метрополитена. Да еще приценивался частный коллекционер с весьма сомнительной репутацией: иракский еврей, который торгует оружием, а в Греции скупает недвижимость, включая острова в Эгейском море. На одном у него будто бы тайный музей.
Я и глазом не моргнул – какое мне дело до иракского еврея с его тайным музеем! Однако осведомленность Бориса Павловича меня удивила. Не скажу, что приятно.
– Собирались пустить ее с торгов? – поинтересовался я как ни в чем не бывало.
– Не те времена. Помните, сколько Сталин спустил, считай, за бесценок, эрмитажных шедевров? Вот откуда есть пошла Национальная галерея в Вашингтоне.
– Тамошние русские называют ее "малым Эрмитажем". Но с другой стороны, на что бы Сталин производил индустриализацию без вырученных денег?
– Капля в море. Ключевую роль сыграл ГУЛАГ, арсенал бесплатной рабочей силы. Лучше было лишний миллион в лагеря бросить, чем транжирить национальные сокровища. Что люди? Народятся заново. А Рафаэля с Веласкесом взять больше неоткуда. Нет, "Данаю" отдавать не собирались, хоть покупатели попались настырные. Особенно этот иракский еврей. Темная личность. Впрок торговал у чеченцев нашу нефть – когда те добьются независимости, а пока что снабжал их американским оружием из Турции. А нам предложил сократить поставки, если мы продадим ему "Данаю". Он и назвал эту цифру: семьдесят миллионов.
– Зря не сторговались. И деньги в кармане, и русские солдаты целы-невредимы, а так задаром пришлось отдать. Жалеете небось?
Борис Павлович никак не отреагировал, не поняв, по-видимому, сочувствую я или измываюсь.
– Вы, конечно, знаете, в реставрационные мастерские два входа служебный и с главной лестницы, – продолжал он. – Там хоть и висят запретительные надписи, но кто в наше время обращает на них внимание? Скорее наоборот:
запрет как стимул к действию. Хотя, конечно, поразительно, как удалось вынести такую огромную картину – сто восемьдесят пять на двести три! И это несмотря на милицейские посты и военизированные наряды.
– Ну, это проще простого! Свернул в рулон – и поминай как звали!
– В рулон? – переспросил Борис Павлович – Спасибо за подсказку, только что нам с нее? Мы могли бы, конечно, устроить всеобщий шмон. Среди эрмитажников и тех посторонних, кто побывал в мастерских последнюю неделю, – выписанные им пропуска, к счастью, сохранились. На подозрении все, даже эрмитажная кошка. Только не думаю, что картина все еще находится у того, кто ее стащил.
– А что, если он на то и рассчитывает?
– На что именно?
– Считает, что вы не думаете, что он держит картину у себя дома, объяснил я, уже догадываясь, что переоцениваю умственные способности собеседника.
Он, однако, отреагировал неожиданно для меня:
– Еще одна подсказка?
– Ни в коем разе! – испугался я. И кто меня за язык тянет? – Однажды уже подсказал себе на голову. Навел вас на горячий след – и вот благодарность! Знал бы – молчал в тряпочку. Все бы до сих пор копию "Данаи" принимали за оригинал. – И спросил напрямик, слегка утомившись от неопределенности: – А в чем лично я подозреваюсь?
– Ни в чем, – хмыкнул он. – Это все был треп, для разгону. В качестве рабочей гипотезы. Одной из. Хоть вы и подозрительны сами по себе.
– Это все рудименты прежней работы, когда подозрительность была коллективной манией вашей организации, – напомнил ему еще раз.
– Что вы меня все прошлым тычете? Да мне гэбуха, может, обрыдла больше, чем кому другому! А сыщику подозрительным быть на роду написано.
– А ко мне чего цепляетесь? Из злопамятства? Не удалось засадить меня за измену родине, реальное, с вашей точки, преступление, так вы шьете теперь вымышленное – похищение национальной ценности?
– Я исхожу из того, что преступника, ушедшего от справедливой кары, не грех подловить на чем другом. – И тут же добавил, усмехаясь: – Не про вас будет сказано.
– Не забывайте, что у меня в кармане американский паспорт, – сказал я на всякий случай.
– Вряд ли президент США объявит нам войну из-за новоиспеченного американского гражданина. Конечно, вы у нас в качестве заокеанского гостя. Зато мы – у себя дома, а дома, знаете, и стены помогают.
– Все ваши стены давно сгнили и рухнули, как сказал сто лет назад в аналогичной ситуации товарищ Ленин. А в наш телекомпьютерный век весь мир большая деревня.
– Не скажите! Мы здесь живем как на хуторе. А что до стен, то вы правы – вот почему мы возводим их наново.
Менее всего желал я быть втянутым в политическую дискуссию – до их ностальгии по прежним добрым временам мне нет дела. Я поднялся, решив пренебречь десертом, хотя закусон был вполне пристойный.
– Вот наши пути и пересеклись, – сказал он, прощаясь.
– Не думаю.
– Да, чуть не забыл. Хорошо, что упомянули про американский паспорт. У меня для вас приятный сюрприз. Вы подавали на восстановление гражданства. Так вот, ваша просьба удовлетворена. – И он протянул мне российский паспорт.
Удивительное дело – никакой радости не ощутил. Даже напротив – скорее какой-то подвох, словно угодил в ловушку, которую сам же расставил. Вышла даже заминка – он протягивал мне паспорт, а я не решался взять. В конце концов взял – что еще оставалось? Сам напросился. И за фигом мне их чертово гражданство? С меня что, американского не достаточно? Или я собираюсь стать гражданином мира? Почему тогда российское, а не, скажем, бангладешское или перуанское? Честил себя всячески, особенно когда заметил, что он глядит на меня и скалится. Расстроился еще больше – что дал почувствовать ему свою слабину, хоть и не догадывался пока, в чем она.
Расстались с ним сухо, как и встретились, – без рукопожатия. Он так и не решился протянуть мне свою, не уверенный, что я ее пожму. Я бы пожал никогда не решался на подобный демарш, даже имея дело с нерукопожатными. Легче убить человека, чем не ответить на его рукопожатие.
Оставшись один, досек наконец, что к чему: как российский гражданин, я теперь подпадал под юрисдикцию федеральных властей. Это меня и подстегнуло. Во что бы то ни стало надо их упредить.
Не слишком ли я болтлив, задирая их?
4. ВОЗМОЖНА ЛИ ЖЕНЩИНЕ МЕРТВОЙ ХВАЛА?
Недолго поразмыслив, с кого начать, и не зная, как вести себя с убитым горем супругом, отправился вечером к его лучшему врагу – Никите. Даже если Саша ее сам кокнул – разве ему от этого легче? Скорее наоборот. Предпочел бы не встречаться с ним с глазу на глаз – может, Никита составит компанию? Да и Галя отсоветовала, правда в командном стиле, словно я ее супруг. Еще чего! Не забыть: поставить на место.
Мастерская у Никиты – все та же: в Гавани, на Васином острове. Люблю эти места, продуваемые морскими сквозняками. Во время наводнений остров ныряет под воду первым – так низко расположен. В той, другой жизни мы с Сашей и Никитой, иногда прихватив Лену и никогда – Галю, бродили здесь летними ночами, хотя какие это ночи? Воздух разбавлен молоком, природа не смыкает свое недреманное око, одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса, а на душе такая душевная сумятица и тревога, что впору сочинять стихи либо расстаться с жизнью. Если не успевали доспорить до развода мостов, ночевали у Ниюгаы в мастерской, хоть Саша и рвался к своей крале – единственный женатик в нашем мальчишнике, дня не мог без нее прожить, а тем более ночи. Потому, может, он и поменял квартиру на Литейном на квартиру на Васином острове, поближе к Никите, чтоб только не расставаться с ней на ночь? Нет, что угодно – только не душегуб! Точнее, кто угодно, только не он. Скорее уж Никита, тем более у него ключ. Вот в чем ключ к этому делу – в ключе! А алиби – липовое, Галя ему удружила. Ух, Галя-Галатея...
Мог бы, кстати, остановиться у него в мастерской, но я предпочел "Москву", гостиницу у Александро-Невской лавры, с превосходным видом на историческое кладбище, где я когда-то, еще в студенческие годы, водил экскурсии, а однажды назначил сокурснице свидание у могилы Чайковского, где и кинул ей палку – и даже не одну, – к взаимному удовольствию, в присутствии композитора, которого не люблю за истерику и слюни. Ностальгически меня этот вид вполне устраивал, да и что бы я делал в королевстве кривых зеркал, где со стен на меня глядела моя красотка, растиражированная безумной кистью моего сараевского дружка? Странно все-таки, как нас свела та поездка. А с моим отвалом их, похоже, еще больше сбило в одну кучу.
На лифте – до восьмого этажа, а там уж – "а своих двоих до его мансарды с шикарным видом на Петровскую гавань. Первоначально – чердак, но Никита, получив его в свое владение и одомашнив обитавшего здесь дикого кота, переоборудовал под мастерскую: вскрыл потолок и застеклил оба ската крыши. Отсюда открытость пространству: солнечные лучи или дождевые потоки обрушиваются прямо на тебя. А вот плывут над тобой облака – вид обалденный! Бывало, валяешься у него на диване, чешешь прирученного котофея, глядишь в небо – такая благодать нисходит.
Чем еще хороша мастерская – полной отрешенностью от остального дома: единственная на этаже, лифт не доходит, никто не любопытствует. Разве что телеграмма, но от кого этому анахорету получать телеграммы!
Хоть и ожидал чего-нибудь в этом роде, но ошарашен был с порога поверх поседевшей головы Никиты, прямо напротив двери, возлежала сбежавшая из Эрмитажа "Даная".
И мгновенно меня пронзил страх – за нее, за Никиту, за себя: чтоб вот так, не таясь, повесить похищенную картину у себя в мастерской! Потом глянул на моего поистаскавшегося друга – он ухмылялся, наблюдая сквозь очки точно рассчитанный им эффект.
– Проняло?
– Еще как, – признался я.
Мы обнялись. От него приятно и привычно воняло канифолью, клеем, скипидаром и еще черт знает чем, пальцы в краске, небрит – хоть и состарился, но в глазах все тот же бес, что и прежде.
– Твоя копия лучше эрмитажной, – похвалил я.
– Жаль, настоящую "Данаю" свистнули, а так бы признал, что моя копия лучше не только их копии, но и самого Рембрандта. Копиист устраняет недостатки оригинала. Я уж не говорю, что он работает на трезвую голову, а оригинальный автор по вдохновению, что не сильно отличается от пьяни или безумия. Ломброзо, к примеру, и вовсе не видел разницы между приступом помешательства и вдохновением гения.
– Вот почему ты не стал гением, вытравив из себя все оригинальное, чтоб не спятить.
– Нет, без балды. О тех же греческих статуях мы судим исключительно по римским копиям. Что б мы без них знали о Праксителе, Мироне или Поликлете? Одни предания!
– Но известно же, что копии значительно уступают оригиналам, вступился я за моих любимцев греков.
– Откуда известно? Опять же, Глеб, ты сравниваешь с преданием оригиналы до нас не дошли. Почему не представить, что копиист конгениален изначальному мастеру? Тем более его задача проще – воспроизвести или даже улучшить оригинал. Ян ван Меегерен написал перед войной с три десятка старинных полотен, признанных во всем мире за оригиналы, пока его не разоблачили. Кто он – жулик или гений? Сколько знаменитых Рембрандтов, Вермеров, Ван Гогов и Пикассо оказались подделками, а ведь висели на почетных местах в лучших музеях мира – им поклонялись, как святыням, о них писали исследования. Они что, стали хуже после разоблачения? Тот же древнеегипетский кот с золотой серьгой в ухе из вашего Метрополитена – пусть оказался подделкой, но все равно шедевр, согласись! А где гарантия, что остальные экспонаты Лувра, Метрополитена, Рейксмузеума и Эрмитажа – подлинные? И что такое оригинал? Десятки раз подновленная, реставрированная, переписанная Сикстинская капелла – это, по-твоему, настоящий Микеланджело? Да и что там увидишь – разве что в цейсовский бинокль да еще задравши голову так, что у тебя шея затекает! Не лучше ли тогда все это спокойно рассмотреть в хорошем альбоме? Большинство людей судит об искусстве по репродукциям, которые ничуть не хуже оригинала, а иногда даже лучше. Знаешь, что у многих коллекционеров дома висят копии, а оригиналы, чтоб не стырили, хранятся в банке? Само понятие "оригинал" стало условным. А о подпольном музее на греческом острове слыхал? Там среди неотличимых от оригинала копий висят краденые шедевры. Общеизвестно: алмаз лучше всего спрятать среди простых камушков.
Было бы странно второй раз за день отмолчаться при упоминании, пусть всуе, Острова, слава которого докатилась, вижу, и сюда. Тем более если это Борис Павлович сообщил Никите по старой дружбе, а сам узнал известно откуда вряд ли с переименованием его alma mater вовсе перестала функционировать.
– Там, говорят, цела-невредима наша Янтарная комната, – подпустил я, на всякий случай сославшись на всякие слухи – будто не сам ее видел собственными глазами всего два месяца назад.
– Или ее копия! Что без разницы! – свел на нет мое сообщение Никита. А у нас здесь весь Кенигсберг перерыли в поисках бункера, куда ее немцы от русских запрятали. Смехота, да и только!
– Темная история, – осторожно сказал я, но все же счел необходимым поделиться кой-какими сведениями: – Все, кто хоть как-то был связан с Янтарной комнатой, странным образом исчезали из жизни. Сталинские делишки, похоже. В дополнение к оригиналу были сделаны еще две реплики: одна – точная, а другая несколько иная по цветовым соотношениям, почему Сталин и забраковал. Хотя она вроде превосходила оригинал художественно.
– А я что говорю! Не легче ли еще одну сварганить, чем рыть носом землю? Нет, согласись, идея копирайта противоположна идее совершенства. Ту же литературу возьми. Если набело переписать "Войну и мир", "Братьев Карамазовых", да хоть любой роман Диккенса, – можно создать шедевры, а так это гениальные подмалевки в неудачном исполнении. Возьми того же Толстого: путаные и нудные рассуждения о роли личности в истории, карикатурный образ Наполеона, искусственно пристегнутый эпилог с плодоносящей Наташей, да мало ли! По сути, все это великие неудачи, потому что человеку не дано воплотить собственный замысел. "Спешу поздравить с неудачей: она блистательный успех..." – не помню, кого поздравлял Тютчев. А помнишь, что Фолкнер писал про "Шум и ярость", лучший у него роман? "Это мое самое прекрасное, самое блистательное поражение". Между прочим, Фолкнера переписывал и сокращал его собственный литагент. Нет, одному человеку не по силам. Нужны коллективные усилия. Художественная артель, члены которой лишены индивидуального тщеславия. Если хочешь знать, тщеславие – это альтруизм: забота о неведомых тебе читателях, зрителях, слушателях. А Рембрандт спасибо бы сказал, увидев мою "Данаю".
Похоже было на заигранную пластинку: апологетика сальеризма. Все тот же чудило – будто расстались с ним вчера. Даже очки в тонкой золотой оправе вроде те же. Менее всего походил на художника: вид педанта, хоть и с безуминкой, которую годы так и не вытравили из него.
– Анекдот о Рембрандте знаешь? – вспомнил я. – Разговор на аукционе: "А вы гарантируете, что Рембрандт настоящий". – "Гарантия на три года". – И, не дав ему опомниться, спросил: – Почему не явился на перфоманс лже-"Данаи"?
– Потому и не явился, – сказал Никита, и я не понял, шутит или всерьез.
– Осунулся, – сказал я, приглядываясь к нему.
– Еще бы! Вынуждены экономить на еде, удлиняемся, одежда болтается как на вешалке, зато оригинально, в образе. Но в зеркало тошно смотреть: да я ли это? Мордогляд. Ничего, кроме отвращения. А иногда и боязно: взглянешь, а там никого. У нас даже национальный тип изменился – пузатые бабы как вымерли. Зато ты, Глеб, вижу, цветешь. – Это прозвучало как обвинение. – Витамины небось жрешь круглый год! Время тебя не берет.
– Не жил – вот и не изменился, – сказал я в оправдание. – Какая в эмиграции жизнь? Эмиграция – род консервов.
– А у нас как на войне: год за три. Не поверишь: цены гораздо выше, чем в Европе, заработки невообразимо крошечные. Скверная пломба в зуб стоит моей эрмитажной зарплаты, выпадает через месяц. Бьемся в заботах, как рыба в неводе.
– Зато капитализм, демократия... – вякнул было я.
– Какой, к черту, капитализм! Номенклатурная олигархия – вот кто загребает! Проще говоря – захват всей собственности и всей казны бывшими коммуняками и отцами черного рынка. Мы живем при настоящей войне, но у нас железная психика и крутой иммунитет к ненавистным властям, ненавидящим население. То из танков палят в самом центре Москвы, то бомбят собственный город.
– Ну, не совсем собственный, – возразил я.
– Да брось! – не понял он, но и не дал мне договорить. – Русских в Грозном больше погибло, чем чечни! Те загодя по деревням разбежались, а русским куда? Некуда! Зато чеченцы у нас теперь заместо евреев – внутренний враг, козел отпущения, отчуждение зла. А евреев про запас держим. В качестве масонов.
И расхохотался собственной шутке. Поди пойми – жалуется или ерничает? По его возбужденному реченедержанию видно было, как редко он с кем общается.
Мгновенно заметил, что я отключился.
– Наша этнография, вижу, тебя не колышет. Продолжим тогда демонстрацию "Данай". Конкурс красоты – которая краше? Закрой глаза, – приказал он, но потом передумал и подстраховался: – Закрой глаза и повернись к двери.
Слышал, как он возился с картинами.
– А теперь глянь.
На месте прежней висела еще одна "Даная". Уже не копия – скорее имитация. Ее жест был менее театрален, ангел сжимал руки не так жеманно, меньше золотого блеска, да и пропорции самой Данаи были слегка изменены – подобран живот, уменьшены бедра, смягчена линия семитского носа.
– Что скажешь?
– Как после косметической операции. Твоя, может, и лучше, зато у Рембрандта – желанней.
– Ты, я вижу, однолюб. Комплекс Менелая – ты влюблен не в Данаю, а в собственное о ней воспоминание. То есть любишь не ее, а свою любовь. Отсюда аберрация памяти.
– Следующая, – напомнил ему и отвернулся.
Мгновение спустя я увидел мою Галю в роли Данаи. Точнее, нашу с ним общую Галю. С этой картины и начались его бесконечные вариации на тему Данаи. Не Рембрандт, а я был его музой.
– На случай, если с Галей что случится, у нас уже готова ей подмена, осклабился Никита.
– Какая же подмена, когда произведение искусства? – отрекся я от своей главной страсти.
– Не скажи. Все зависит от воображения. Думаешь, это боги вдохнули жизнь в статую Пигмалиона? Как бы не так! Это он сам оживил ее, представив ожившей. Одной только силой воображения! А другого ихнего скульптора помнишь? Лаодамию. Так та, овдовев, уломала Персефону вернуть ей убитого троянцами супруга всего на одну ночь. Чем, ты думаешь, она той ночью занималась? А вот и нет, пальцем в небо. В срочном порядке изваяла с него за ночь восковую статую и преспокойно с ним – точнее, с ней – трахалась. Пока лишенный воображения папаша не застал ее однажды за этим делом и не приказал бросить восковую персону в котел с кипящим маслом, куда вслед за ней кинулась и обезумевшая от горя ваятельница.
– Есть разница между плоской картиной и объемной скульптурой. Статуя все равно что надувная кукла.
– Фу, какой материалист! Я тебе про творческое воображение, а ты про дешевые приспособления для онанизма. В детстве мы как-то обходились без надувных кукол – достаточно было руки или подушки, да хоть в замочную скважину. Любой резервуар для застоявшейся спермы. Как говаривал старик Шекспир, воображенье дорисует остальное. Вот именно: воображение!
– Да что ты заладил: воображение, воображение! У тебя-то как раз с ним полный завал. Нет чтобы свое что измыслить, так ты только и можешь, что имитировать других. Из-за тебя с "Данаей", как с рублем, – инфляция.
– Не бери в голову, – успокоил меня Никита и продемонстрировал следующую "Данаю".
С моей точки зрения, она была худшей, хотя отдельными деталями неотличима от оригинала, из-за чего у меня и подскочил адреналин в крови, как днем раньше в Эрмитаже. Мне она показалась разностильной, словно ее написал не один, а два художника. Аксессуары: ангел, канделябр, брошенные второпях на коврике тапки, столик у изголовья кровати – выполнены с блеском, зато сама Даная написана как-то чересчур старательно, робко, дрожащей рукой. В практике старых мастеров все было наоборот: главный сюжет писал сам художник, а фон поручал ученикам.
– Ты, случаем, не перебрал, когда писал эту Данаю?
– Мяу!
И тут только я вспомнил о странной этой его привычке, которая новичков обижала: посреди серьезного разговора подавать кошачьи реплики.
– Нет, серьезно?
– При чем здесь я? Это точная копия той картины, какой она была перед тем, как ее сперли из реставрационных мастерских.
– Ты участвовал в ее реставрации? – спросил я, хотя вопрос следовало поставить иначе, заменив "реставрацию" на "хищение".
– Не допустили, боясь отсебятины. Зато разрешили скопировать. По периметру картина мало пострадала, зато лично Данае досталось. Сам понимаешь, мудак-литвак целился не в Рембрандта – в саму Данаю. Его, кстати, уже выписали из психушки – имей в виду. А реставраторы попались из породы овец, с оторопью перед оригиналом. Вот и результат. Великие картины нужно не реставрировать, а переписывать наново, держа оригинал за черновик.
– Когда ты ее видел в последний раз?
– Кого?
– Не валяй дурака! – рассердился я.
– Видишь ли, неделю назад мне задал тот же вопрос следователь, но это касалось не Данаи, а Лены. Или я подозреваюсь сразу в двух преступлениях?
– В одном.
– Да хоть в семи! Преступникам у нас теперь не жизнь, а малина. Десятки наемных убийств – и ни одно не раскрыто, А "Даная", думаешь, первая среди похищенных? Как бы не так! За последние годы неведомо куда ушли сотни экспонатов, пусть и не таких знаменитых, как наша с тобой "Даная". Мумию спиз..ли!
– Слово в слово, что говорил Борис Павлович.
– Он и мне звонил – обещал наведаться днями. Только ищи теперь в поле ветра! Хочешь на спор – никогда не найдут. Могу предложить им одну из копий какую, интересно, выберут? Странно, что до сих пор еще не свистнули "Медный всадник" – стоит-скучает на набережной, никак не вовлеченный в криминогенный процесс. Потому у нас и астрономический подскок в преступности, что преступление безнаказанно, да и редко кого удручает – зато вдохновляет многих. Убивает, понятно, не каждый второй, но ворует – каждый первый. Преступлений у нас не совершает только ленивый. Ладно, поехали дальше, – сказал Никита и, так и не ответив на вопрос, повел меня в дальний угол мастерской, где висела картина, укрытая простыней.