Текст книги "Из армии с любовью…"
Автор книги: Владимир Орешкин
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
– Я выполнял приказ.
– Значит, вы верили, – сказал я.
Капитан поморщился, делая над собой заметное усилие. Я даже сжался как-то, став меньше… Но он сдержал себя, у него получалось.
– Если бы не мой отец… Он приказал переговорить с тобой, и угостить яблоком. Я не понимаю, зачем это ему нужно, но верю ему. Вера моя – крепче гранита. На ней стоит это здание – Алексей… Ничто не сможет поколебать ее. И ты не сможешь… Он, мой отец, приказал передать тебе, чтобы ты подумал, пока есть время, пока есть еще сто дней…. Он приказал сказать: ты сможешь стать генералом. Если захочешь, если поверишь в него.
Капитан говорил, как сомнамбула, мне показалось, он не понимал смысла своих слов.
– Вы не шутите?.. Серьезно, что ли… – но я уже понял, что все, что происходит здесь, все очень серьезно. – Так вы не знаете, почему он это сделал, почему выбрал меня, из всех, и почему вообще выбирал?.. Других, что ли, никого нет.
– Наступили плохие времена. Враг стал коварней и изощренней. Он везде: в небе, на земле, под землей, вокруг нас. Даже в каждом из нас… От его дыхания становится холодно. Стужа проникает внутрь. Трудно дышать… Скоро наступит вечная зима, – если мы не победим его. Начнется однажды, но не кончится, ты хоть представляешь, что это?! С каждым месяцем будет становиться холоднее и холоднее. В марте, вместо того, чтобы пригреть солнцу, небо плотнее покроется ледяными тучами, ударят еще крепче морозы… Враг велик и дыхание его множится… Если он победит, – мы застынем ледяными изваяниями, там, где застигнет нас его роковое дыхание. Нас – не станет.
– Я-то здесь причем? – спросил я.
– Отец сказал: нам всем не хватает его любви.
– А что это такое? – спросил, с детским любопытством, я.
– Он не сказал, – ответил капитан, – но я думаю, что женщины здесь не причем. Он имел в виду нечто другое… Он знает то, о чем говорит. Здесь – вечная весна. Это – он. Яблоня наша плодоносит круглый год. И – цветы в вазе. Здесь – тепло. И нет дыхания врага… Здесь так хорошо. На нашем островке веры… Он просил передать: если в тебе живет любовь, и ты знаешь это, подари ее нам.
– Как это? – удивился я.
– Сначала офицерское училище. – Потом – академия… Потом – Академия Генерального Штаба…
– Скажите, Алексей, – сказал я, – вы за свою службу убивали кого-нибудь?
– Ты имеешь в виду: уничтожал ли я врагов?.. Нет. Не пришлось. Я сожалею об этом… В том мире, куда ты стремишься, приказал сказать мой отец, твоя любовь никому не нужна. Тебя будут преследовать за нее, гнать, издеваться за нее над тобой, ты будешь страдать за нее, никто никогда не придет к тебе, за ней, потому что – любовь делает человека слабым… Он сказал: ты уже понял это, теперь твое право решать. И что у тебя есть сто дней… Уничтожая живую силу противника, – сказал капитан, – воин исполняет свой долг. Он становится – героем.
– Черт его знает, – сказал я, одновременно думая об этом, – если я убью кого-нибудь, все переменится, все будет не так, как сейчас. Как-то по-другому. Может, любви какой-то, которую он во мне разглядел, станет и больше. А может, ее не станет совсем… И вообще, я не верю во врагов, – их не существует на земле. Ну, пусть они еще не пришли. Как-то так… Как я могу убить не врага?… Только, наверное, ради друга. Его врага. Другу я могу поверить… Но если убить ради друга, я чувствую, что начну бояться. Потерять друга… Не знаю…
Я улыбнулся капитану, и развел руками. Моя улыбка была беспомощной и смущенной.
– Есть вещи пострашнее страха, – сказал я капитану, и посмотрел на него.
Внезапный интерес появился на его лице, – он выпрямился на стуле и впился в меня глазами.
– Что? – спросил он меня одними губами.
Он не понимал меня. Но я уже стал к этому привыкать… Я и сам себя плохо понимал.
Так что я ничего не смог ответить ему. Посмотрел на свои дембельские часы, которые я купил в прошлом месяце в нашем магазине за тридцать четыре рубля, которые прислали родители, и сказал:
– Мне осталось пятнадцать минут. До смены.
Калитка, выпустив меня, незаметно захлопнулась, – ее не стало.
Я провел пальцами по забору: ни малейшего выступа, абсолютно гладкая поверхность. Как будто – меня не было там.
Провел: не существовало никакой калитки. Взглянул на часы: до смены – восемь минут. Опаздывать себе же во вред – мужики начнут коситься, польют ротозея матерком.
Ни единой щели. Я пожал плечами, и тронулся по периметру обратно. Спешил, мое тело в плащ-палатке раздвигало тишину, и она похрустывала, пропуская меня.
Когда забор потянулся вдоль озера, я смотрел на ту сторону. Там горел костер. Был он не так ярок, как четыре часа назад, То ли у них кончились дрова, то ли они легли спать и оставили его догорать. Он не манил, – разочарование поселилось в нем. Оно, это разочарование, лишило его притягательной силы.
Я без сожаления повернул за угол, еще раз поднеся часы к самым глазам: осталось пять минут, – то, что надо.
Подходя к дороге, услышал дальний звук приближающейся машины. Замер за темным кустом, слившись с ним воедино. Ни один враг на свете не смог бы теперь различить меня, ни с какими приборами ночного видения.
Машина затормозила, смутная тень спрыгнула на асфальт, я вышел навстречу. Молча разминулся со сменой. Что говорить, все уже давно сказано. Валов знал свое дело, я – свое.
Я подтянулся на руках, перекинул тело и оказался в кузове. Разводящий спал, прислонившись к брезенту головой. Я стукнул по кабине водителю: трогай. Машина скользнула с места, а я уселся на лавочку.
Теперь в караулку, и отрубиться до утра. На дедовском мягком топчане, в комнате отдыха, где сладко сопят салаги, обхватив детскими руками подушки. Ни один из них не видит во сне врага. А видят каких-нибудь гражданских баб, пристающих к ним со своими нежностями. Которые наврали, что два года будут ждать их.
Моя шинель валялась на лавке, я снял плащ-палатку и надел ее. В машине еще хранился холод зимы, из которой она приехала. Выпитое кофе давало себя знать, – спать не хотелось. Но было покойно, напряжение службы покидало меня.
Все-таки, что ни говори, существует ответственность за порученный тебе пост. Как ни крути, а сказанное тебе слово – приказ, и он западет в душу, ты становишься его рабом. Как ни выживай его из себя, как ни вытравливай, все равно – ты его раб. И понимаешь это, только когда все заканчивается, как сейчас.
Но я выполнил свой долг с честью, поэтому был покоен. Сидел, прикрыв глаза, слушая шум машины. Со стороны могло показаться, что я тоже сплю. Но это была неправда.
Я вспоминал вазу с розами на даче у генерала, на столе, за которым мы пили кофе. Я еще радовался их красоте, когда увидел. Еще понимал: такая красота не для таких бедолаг с улицы, как я.
Одна из них завяла. Когда я поднимался, чтобы уходить, я увидел: одна из них, недавно свежая, с росой на листьях, скукожилась, превращаясь в высохший веник.
Я ничего не сказал капитану, не хотел расстраивать его. Жившего, как в раю, среди своей вечной весны.
Приказ мы прочитали в газете. В нем было написано, что его должны объявить во всех частях и гарнизонах, на батареях и в эскадрильях, – но никто нас не выстроил и не порадовал его чтением. Но он возник, прозвучал чей-то решающий голос, и запахло наконец-то настоящей весной. Нетерпение охватило стариковский призыв, нездешностью мы стали напоминать инопланетян, очутившихся на экскурсии в нашей части.
Первое, что сделалось заметно: мы стали добрей к салагам. Словно прорвалась давно сдерживаемая снисходительность к ним. Зато черпаки спустились с цепи, – изо всех сил устанавливая среди них свой авторитет. Они уже осмеливались в своей компании называть себя «дедами», радостно хлопая друг друга по плечу.
Как и мы когда-то.
Прошло десять вздрюченных ожиданием дней, пока, наконец, капитан не выстроил наши два взвода, свободные от несения караульной службы, и не объявил наш местный приказ:
– В первой партии уволенных в запас, – говорил он с подъемом, – убывают отличники боевой и политической подготовки, те, кто своей образцовой службой заслужил это право. Все они на торжественном построении удостаиваются чести поцеловать знамя части. Их фотографии появятся на Доске почета. Каждый из них получает повышение в звании. Рядовые уедут на родину ефрейторами, сержанты – старшими сержантами.
Здесь он сделал удачную паузу, следом должны были последовать фамилии лучших наших товарищей… И они последовали.
Капитан вдохнул поглубже воздух и произнес:.
– Старший сержант Пыхтин, сержанты Ремизов и Складанюк, ефрейтор Сеспалов, рядовой Валов…
Среди этих фамилий не было моей… Складанюк, стоявший рядом, не мог сдержать восторженной улыбки, толкнул меня восхищенно в бок, – воистину, каждый думает только о себе.
– Вопросы есть? – спросил капитан, перед тем, как распустить нас.
Вопросов не было.
Весна задержалась, но курили мы уже на улице… Весна запоздала в этом году, температура днем держалась около нуля, но снег и не думал таять. Ночами морозило, до десяти градусов, часовые стояли на постах в зимних тулупах и плевались, с досады, лениво под ноги. Зима достала всех.
Я тоже плюнул, когда вышел на улицу. Наши уже собрались, поздравляли отличников боевой и политической. С постной миной на лицах.
Я не мог ничего понять… Ведь обещал же, – грозился.
С тех пор меня ни разу не ставили на выездной пост, да я и не рвался. У нас было подсобное хозяйство, которое тоже требовалось охранять по ночам. Чем я и занимался. Там был уютный свинарник, с сеном, заготовленным для подстилок. На этом-то сене я и проводил свои ночи.
Складанюку прислали из дома маленький приемник, он давал его мне, и я перед сном слушал музыку. Заглушая ею храп свиней.
Когда сон окончательно сковывал глаза, последним сознательным движением я тянулся к ручке и выключал передачу. Чтобы не сажать зря батарейки.
Иногда мне снилось мое первое и последнее военное сражение. Оно всегда начиналось неожиданно, я оглядывался и видел, как надо мной нависают чьи-то страшные когтистые руки. Они протягивались из тьмы, отливая металлом, на каждом вражеском когте краснела капелька крови.
Я почему-то догадывался: это моя кровь, когти эти притягивали ее к себе.
Тогда заученным движением я подбивал приклад автомата, хотя и понимал, что все бесполезно, жалкая игрушка в руках не сможет защитить меня, не в состоянии нанести вред кошмарному чудовищу. Но то была единственная возможность как-то постоять за себя.
Автомат слетал с плеча, я подхватывал его, целился, и с диким криком пырял штыком в непроницаемое пространство. Патронов у меня не было, только штык и приклад, только штык и приклад, только штык и приклад…
Я просыпался от собственного крика.
Лежал без движений, чувствуя бешено стучащее сердце. И успокаивался, слушая, как беспокойно хрюкают разбуженные свиньи. Горели под потолком, облепленные навозной трухой, слабые лампочки, влажный теплых дух стелился по свинарнику. До смены оставалась еще прорва времени, – спать и спать.
Но сон больше не приходил ко мне.
То были мучительные часы полудремы, когда я боялся будущей гражданской жизни, где я никому не был нужен.
И тогда я понимал: все ложь, то, что мы напридумали с ребятами о своей близкой распрекрасной свободе. Что мы знаем о ней?.. Там голод, разруха, останавливаются заводы, некому осенью убирать картошку с полей, никому ничего не хочется и не нужно, каждый думает только о собственном брюхе, города сотрясаются от демонстраций и забастовок. Не оттуда ли протягивались ко мне когтистые лапы?
Казалось: оттуда.
Мне было страшно, но я пересиливал в себе страх и, собрав в кулак все свое мужество, говорил: не знаю. Я не знаю, что там.
Я никого не любил здесь.
Я вспоминал нашего капитана, которого звали Алексей, – что означало: защитник…
Лежал, пытаясь понять, как случилось, почему он перестал быть моим другом? Что произошло между нами такого особенного, что ничего не стало?
Я много думал об этом, трогая пустыню в своей душе. Много думал. И постепенно становилось ясно: что-то сломалось в тот момент, когда он вытащил пистолет, и раздался первый выстрел. Он закричал, повелительно и беспрекословно: коли!..
В тот момент, когда я поверил ему.
Но только во сне я подхватывал автомат, штык-нож сверкал на конце его непримиримо: шаг вперед, выпад, удар! Шаг вперед, выпад, удар! Шаг вперед, выпад, удар!.. Штык скользил по стеклу саркофагов, броне закованных чудовищ, меня заносило, но я разворачивался и колол…
Валялся на сене, понимая: чудовища за стеклом выполнены из папье-маше. И искусно подсвечены, так, чтобы оскаленные пасти вызывали страх и ненависть. В них не было того, что могло вызвать настоящий страх – разума… Разума, озаренного дружбой к кому-то другому, – к таким же чудовищам, как и они сами.
Понимая это, вдохновенно участвовал в игре, уже презирая себя за это… Я еще раз поверил капитану.
На теплом сене в свинарнике незаметно исчезало притяжение между нами. Я поражался тоскующей пустыне, которая приходила ему на смену.
Лежал на мягкой соломе, с открытыми глазами. Мне хотелось плакать. От жалости к себе…
Ребята в курилке еще дымили радостно сигаретами, когда я решился поговорить с капитаном. Он не выходил из казармы после торжественного построения, был шанс застать его в кабинете.
Так и оказалось, – он поднял голову на стук, увидев меня, сказал обычным своим хрипловатым голосом:
– Проходи.
Я встал перед ним, открытый со всех сторон его взглядам.
– Ты что-то хотел? – спросил он меня.
– Вы когда-то собирались наказать меня, – сказал я, – отправить домой с первой партией. Я – согласен.
– Не понял, – сказал капитан и посмотрел на меня внимательней.
Я знал нашего капитана, когда-то он был моим другом. Он отчего-то думал, что все мы, его бойцы, сделаны из другого теста, где гораздо меньше всяких пряных добавок, чем в его закваске. Поэтому он не очень прятал свою ложь. Вернее, совсем не прятал ее.
– Как это, я обещал наказать тебя и отправить с первой партией?.. Ты понимаешь, что городишь бессмыслицу?
– На самом деле, бессмыслица, – сказал я.
– Может быть, ты захочешь еще и ефрейтором стать? – с иронией спросил он меня.
Видно было, он порядочно развеселился от моих слов, видно было, они его очень позабавили.
– Вот дела, – хлопнул он себя по колену. – Самый разнесчастный разгильдяй в роте заявляется и говорит, что за все, что он натворил за два года, его следует отправить домой в первой партии, да еще и дать ему на дорогу ефрейтора…
За спиной я услышал ехидный податливый смех и оглянулся.
Это оказался наш прапорщик, он стоял на пороге и слушал капитана.
– Такой наглости я еще не встречал, – сказал капитан, оставляя ерническую свою интонацию, и заметно бледнея. – Так слушай, я тебе скажу… Последний день увольнения в запас – тридцатого июня. В этот день я посажу тебя на губу, на пятнадцать суток… Когда ты выйдешь, я, прямо у порога, дам тебе еще пятнадцать… А потом ты поедешь домой. Первым же поездом… Мать твою!.. Вопросы есть?!
Вопросов у меня не было. Я стоял перед ним, дурак дураком, и удивлялся: какой черт дернул меня заявиться сюда.
Складанюк прихватил с собой мундир в караулку, переоделся у себя в комнате и вышел к бодрствующей смене – во всем блеске. Все на нем было с иголочки, все вызывало душевный трепет. Я, игравший с Емелей в Чапаева, оглянулся на его появление, когда салаги запричитали в один голос.
– Вот это да! – воскликнул Гафрутдинов. – Вот это да, товарищ старший сержант.
И тут мы обратили внимание: он уже пришил к погонам широкую без просветов лычку.
Складанюк прошелся между двумя столами, виляя бедрами, как манекенщица, снисходительно улыбнулся и скрылся у себя.
– Хорошенького помаленьку, – сказал он, покидая нас.
Тут я вздрогнул: отголосок любви шевельнулся во мне. Мне понравилась наша мирная сцена. Понравился Складанюк, красивый и мужественный. Понравилось все.
Я догадался: люблю нашу караулку, ее длинные столы, комнату отдыха, ребят, спящих ночами, словно дети, на ее топчанах. Мне будет горько расставаться со всем этим. Я даже не знаю, сумею ли расстаться.
Под руками стукнуло. Емеля, который долго целился, наконец, не выдержал и нанес решающий, щелчок. Три моих воина слетели с доски, вернув меня на землю.
– Петруха, – сказал я, – тебя-то не занесли в почетный список.
Он пожал равнодушно плечами, и прицелился снова.
– Может, ты на прапорщика готовишься? – поддел я его.
Он не расслышал. Более важное дело занимало его.
– Тебе везде будет хорошо, – сказал я, завидуя ему, и презирая его.
Раздался щелчок, – еще три моих фишки покинули поле… Я ощутил грядущее поражение и подумал: почему это я выше его? Чем я лучше?.. Осадил свою дембельскую гордость и попытался понять.
И понял: я – не знаю.
От этого, наверное, от вида блестящего Складанюка, тоска накатила на меня, и я ждал не дождался, когда пробьет десять, чтобы отправиться на свои сторожевой пост.
Чтобы остаться одному…
В Чапаева я проиграл, – я всегда проигрывал в Чапаева, видно, вояка из меня получился никудышный.
– Эй, – позвал я Гафрутдинова, – подойди-ка сюда.
Тот не заставил просить себя дважды. Видно хорошенько усвоил, как надо откликаться на зов старика.
– Сыграй-ка вместо меня с младшим сержантом, – сказал я, уступая ему место.
Емеля расставлял фишки. Это было не по правилам, – фишки расставляет младший… В Емеле все было не по правилам. Поэтому он и очутился в теплице. Вместо того, чтобы командовать отделением.
– Давай-давай, салага, – поощрительно хлопнул я Гафрутдинова по плечу, – выигрывай.
Он оглянулся на меня смущенно. На его интеллигентном лице выгнанного из университета студента отразилось волнение: он не знал, можно ли выигрывать у старослужащего? Для него это был вопрос вопросов, прочие радости единоборства тут же отступили на второй план.
Я не помог ему, не ответил на его внутренний зов. Пусть выпутывается сам, как может, – на то она и школа жизни.
– Давай, – сказал я, – будущий плантатор. Рази.
У меня не было дембельского календаря, мое время давно вышло. Его не осталось даже на терпение.
Я понимал, что тоска бывает заметна со стороны, и держался из последних сил.
Когда совсем стемнеет, и в казармах кричат на разные голоса: «Отбой!» – я выхожу на пост.
Я – тень. Меня невозможно заметить с пяти шагов. Я – есть, и меня – нет. Сквозь меня можно пройти, настолько я тих и задумчив.
Но вокруг – никого. Страх штыка и приклада отпугивает злоумышленников. Свиньи могут чувствовать себя в безопасности… Сажусь на лавочку, у входа в их казарму, достаю свои «Гвардейские» и курю. Автомат на коленях.
Лавочка низкая, мне удобно прислоняться к стене спиной. Словно в кресле. Я – так устал. Я так устал, что никогда не смогу оторвать голову от неструганных досок, никогда не смогу встать. Тело налито тяжестью, тяжесть – тепла… Прихожу в себя после бестолковости караула. После блестящего явления Складанюка, излучающего невиданный свет парадной военной формы.
Я не завидую ему, я-то предполагаю, что ждет всех нас впереди.
Хотя, конечно, не его, – конечно, меня… Я-то предполагаю, что ждет меня впереди.
Я хотел когда-то начать новую жизнь. Теперь мне предстоит сделать это… Но желания нет. Я уже давно начал какую-то, другой уже быть не может. Отныне – только продолжение.
Мир сжимался, и в нем становилось душно.
Не знаю, в какой момент это произошло, – я почувствовал дуновение страха. То чудовище из сна, с длинными когтистыми пальцами, прикоснулось ко мне. Обагренное капельками моей крови!.. Я дернулся, оскалился злобно навстречу.
Против него бессильны автомат, штык и приклад. Если бы у меня были патроны, – против него они бессильны. Только зловещий и отчаянный оскал мог остановить его.
Когда приперт к стенке и отступать некуда. Когда позади непроницаемая толща лет, и жизнь, как блестящее хрупкое стеклышко на ладони. Когда нет смирения овцы, – когда так много можно потерять впереди.
Впереди можно потерять так много… Я отчего-то знал это, – моя любовь подсказывала мне. Несостоявшаяся, но такая большая любовь.
Я вскочил с лавочки, подброшенный пружиной. С напрягшимися для прыжка ногами. С руками, напряженными для удара. С головой, на которой оскалились в неодолимой гримасе исковерканные губы.
Шаг мой неслышен. Я не потревожу тишину. Не сделаю лишнего движения, я – словно ветер, про который знаешь, что он есть, но не знаешь, откуда он и куда идет…
Забор, окружающий караул, губу и наш фруктовый садик, невысок – чуть больше человеческого роста. Ровно столько нужно, чтобы за него не проникал любопытствующий взгляд.
Мы прошлой весной красили его и забыли на всякий случай лестницу, чтобы следующей весной не таскаться за ней. Она не видна из-под темнеющего снега, но я знаю, где она лежит.
Помятое ведро с ручкой я присмотрел на свалке. Оно валялось там всю зиму, всю зиму я знал, что там оно лежит. Камни тоже были невдалеке, их навезли осенью для какой-то надобности. Так что мне не пришлось долго размышлять, компоненты были под рукой, требовалось только объединить их.
Я наполнил ведра увесистыми булыжниками, приставил к забору лестницу, и зацепил ручку ведра за верхнюю штакетину. Если меня заметят, перед тем, как палить в воздух, поднимут несусветный крик. Но дело-то свое я в любом случае успею сделать.
С последней ступеньки лестницы открывается чудесный вид. На райский уголок. Где, вдалеке за садом, светятся желтым игрушечные окна караульного, помещения. Где тепло, где своя миниатюрная котельная, украденная на складе за год до моего приезда сюда, греющая воду, – там разомлел у топки дежурный губарь.
Здесь, в глухом углу, отсвечивают звездами стекла теплицы. За ними, обласканные заботой Емелюшки, пускают побеги чудные неземные растения, набираются живительных соков, готовятся к утру распустить великолепной красоты бутоны. И ждет их хитро-плетеная корзинка, чудо самодеятельного автора, сама произведение искусства. И секатор в ней… Ждет – не дождется.
Я вытаскиваю из ведра камень, мне удобно тянуться до него, прицеливаюсь и, несильно размахнувшись, кидаю. Раздается небольшой звон, стекло лопается, в звездном отраженном небе возникает необъяснимая дыра. Некая черная область, где нет ничего, только тьма.
Вслушиваюсь, – тишина.
Следующий камень пробивает еще одну брешь в небосводе… Еще одна брешь, еще!.. Вот это война, вот это победное сражение. Мне не жалко цветов, – которых не должно быть на этом месте. Пусть бы лучше выращивали огурцы для офицерской столовой, для услады желудка. Но не цветы!..
Пустое ведро дребезжит. Запускаю последний камень – он летит темным сгустком, хлопает по уцелевшему стеклу, – дополняя картину разрухи.
Вслушиваюсь, – пусть теперь палят, теперь, когда дело сделано.
Возвышаюсь над забором, не думая скрываться. Мое лицо – светло, злобный оскал давно сошел с него. Оно покойно и кротко.
Мне видно все, я бросаю прощальный взгляд… И тут замечаю недалеко, под яблоней, – как не замечал раньше? – смутную фигуру. Она застыла, оперевшись о ствол… Человек этот не видел меня, – хотя не видеть меня невозможно, – я этому человеку неинтересен.
Я знаю: он с самого начала стоял под яблоней, еще когда я взбирался по лестнице, и видел все. Но он не нарушил – тишины.
Не замутнил ее, оставив непревзойденно девственной.
Он смотрит на теплицу. Ничего не выражает его взгляд, не задевающий тишину: ни радости, ни горя, ни сострадания, ни торжества свершившейся мести. Емеля-Емеля. Таинственный, недоступный мне мир. О который разбивается все.
Может быть, ты американский шпион? Джеймс? – а мы – никто из нас – не знали об этом?.. Откуда взялся, что несешь в себе?
Я – не знаю.
Я вышел из строя, как было приказано. Капитан громыхнул, так, что отдалось эхом по казарме:
– Ты понимаешь, что ты наделал?
Я – молчал.
Замкнулся какой-то круг, и все встало на свои места. Я приготовился к смерти. Стоял перед строем и понимал: смерть – это совсем не страшно. Потому что есть вещи пострашнее ее.
Это лишь барьер, за которым – неизвестность. Когда умираешь не ради себя, тогда умираешь не в одиночку… Я приготовился к смерти и знал: это достойная награда мне. Я так хотел, когда-то, послужить народу, так гордился когда-то, что нас двести восемьдесят миллионов, так много!.. Мысль эта до сих пор согревает сердце. Мне иногда кажется, что я всех их люблю, все двести восемьдесят миллионов. И немножко те пять миллиардов, которые живут на остальной Земле.
Я стоял и думал: что-то свершилось такое, что я пострадаю не только ради себя, не знаю что, я многого не знаю, не знаю, для чего я, но что-то свершилось, раз мне не страшно отныне умереть…
– Не представляю! – кричал капитан. – Что с тобой сделать!.. Под трибунал, наверняка. Чтобы неповадно было!.. Такое устроить?! Против вас будет возбуждено уголовное дело!.. Вольно!.. Разойдись.
Строй рассыпался, потянулся по коридору на улицу, покурить перед сном. Ко мне никто не подходил, но от меня и не шарахались. Никто не сочувствовал мне, но никто и не осуждал. Я знал, что делал, – теперь пожинал то, что посеял.
– Заметут, – сказал Складанюк, когда начальство осталось вдалеке, – меньше шести месяцев не дадут… Да и больше вряд ли.
Шесть месяцев, подумал я, – такая малость. По сравнению с жизнью, в которую мне предстоит прийти.
– Зачем тебе это надо? Сдалась тебе эта теплица.
Он недоумевал…
Я думал, что не засну: сомнения снова стали посещать меня. Но, к удивлению, заснул сразу же…
Мне приснился генерал. Он сидел за столом в подтяжках, и пил, кажется, чай. Мне знаком был этот стол, я видел его однажды, более того, однажды сидел за ним. Тогда на столе стояла красивая хрустальная ваза с ручками, полная молодых роз.
Теперь она тоже стояла, но цветов в ней уже не было. Я знал – почему.
Генерал посмотрел на меня, и по-отечески погрозил пальцем. Казалось, я сижу на противоположной от него стороне стола, и тоже пью чай.
Кто-то бубнил рядом секретную информацию, которую знать мне не полагалось, – но генерал не обращал на ее утечку внимания.
– Седьмой сектор: восемь трупов, двенадцатый сектор: три трупа, третий сектор: одиннадцать трупов…
– Хорошо, – по-отечески поддакнул генерал, отпивая из чашки.
– Третий сектор: четыре трупа, двадцать шестой сектор, восемь трупов…
Генерал поглядывал на меня, и в его старческих глазах светилась искренняя обо мне забота. Словно я был его блудный сын, и вот пришел обратно, покаяться.
Секретный голос продолжал назойливо бубнить, генерал отмахнулся от него, как от мухи. Тот – пропал куда-то.
– Что, очень орал? – спросил он заботливо.
Впервые слышу голос генерала, он показался усталым. Конечно, у него столько забот. И так приятно, он нашел свободную минуточку для меня, и пригласил в гости. На чашку чая.
– Орал, – сказал я смущенно, как о чем-то нестоящим.
Да разве это в диковинку? Мне всегда нравился гнев капитана, – он был для пользы всех нас, капитан старался не для себя.
– Он орал, – сказал генерал, но по-доброму, оправдывая его, – он такой горлопан… Но с тебя-то, как с гуся вода, признайся?.. Ты о чем в этот момент думал? Раскаивался?
– Нет, – ответил я. Меня внезапно потянуло на откровенность. – Я вспоминал, как капитан обманул меня.
На самом деле, стояли перед глазами его сверкающие глаза, пистолет, дергающийся в руке, его истошный призыв, – его жизнь подвергалась опасности.
За его жизнь, не за свою, я готов был вступить в бой. За его – готов был шнырять штыком, бить прикладом сверкающие стеклянные амбразуры.
– Не бойся, – сказал генерал, – тебе ничего не будет… И запомни: он не обманывал тебя. То, что для тебя обман, для него – истина.
Он произнес последнее слово, и стал смотреть на меня со значением: я должен был о чем-то еще догадаться сам.
Взгляд его оказался долог, и он смущал меня. Он был добр, но чего-то требовал от меня: этой самой догадливости.
Мне было стыдно, я ничего не понимал, мне хотелось провалиться сквозь землю, а не пить чай под пристальным взглядом генерала.
– Мне не очень нужна та теплица… Раз они вянут, – сказал мне генерал. – Что это за цветы, которые так быстро вянут. Их все время нужно менять… Я хочу тебе сказать: сынок, иди, раз хочешь, я отпускаю тебя. Но там тебе будет плохо, там никому не нужна твоя любовь, там люди – ненавидят друг друга.
– Неправда, – едва слышно промямлил я.
– Видишь, – произнес он с той же отеческой интонацией, – ты сам толком не знаешь… Тебе нужно убедиться: иди. Иди… Ты же помнишь, где моя калитка. Для тебя она открыта всегда… Часовых можешь не опасаться, они вечно спят. Ты разбираешься в этом лучше меня.
Он рассмеялся, уличая меня в невинной шалости. И следом начал растворяться перед глазами – он отпускал меня. Я был благодарен ему за это…
Я куда-то пошел, но не знал, куда. Там, куда я пошел – было плохо.
То был темный тоннель, который не вел к свету. Только чернота кругом, и в ней: чьи-то измученные вздохи. Рядом со мной никого не было.
За одиночеством моим ничего не стояло. Мне не на кого было опереться. Я был один… От этого становилось страшно…
Проснулся от страха, – выбросив себя из удушающего сна. Рота спала.
Я не мог сообразить, что избавился от душного подвала, по которому только что шел. Он отступал, еще притягивая меня, – его присутствие слабело.
Но осталась тоска.
Она-то и подняла меня с койки. Я сунул руку под подушку и вытащил оттуда сигареты. Всунул в сапоги босые ноги. Две синие ночные лампочки горели в проходах, охраняя наш молодецкий сон. В дальнем углу храпели двое, на разные голоса, скромненько так, скромненько, напоминая приглушенный оркестрик. Словно две души встретились в сновидениях, и от радости узнавания затянули приглушенную заздравную песню.
Как всегда.
Я встал, пошел лениво из коридора к дверям, за которыми коротал ночь дневальный. На ходу прикуривая.
Он обычно отдыхал на трех стульях у тумбочки с телефоном, чутко улавливая скрип входной двери за поворотом. Застать его врасплох было невозможно. Я хорошо знал это по себе.
Я уже приготовился не мешать ему, пройти мимо незаметно – не получилось. Дневальный застыл на своем месте, как свечка. С закрытыми глазами. Его мотало от подступающего сна, но он упрямо стоял. В этом содержался некий казус.
– Ты что? – спросил я удивленно.
– Капитан дежурит по части, – сказал он, извиняясь передо мной за невольное свое бодрствование. – Приказал, если ты проснешься и выйдешь, чтобы зашел к нему в кабинет. Он там.
– Да что ты говоришь, – нарочито изумился я.
Кафельный пол блестел первозданной чистотой, зубные щетки салаг постарались на славу. Я курил и не торопился к капитану. Прошли те времена, когда его зов мог вызывать во мне бурную радость.
Но сигарета кончилась. Пришлось идти… Любопытства не оставалось во мне. Я подходил к двери его кабинета, досадуя на себя.