355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Орешкин » Из армии с любовью… » Текст книги (страница 3)
Из армии с любовью…
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:58

Текст книги "Из армии с любовью…"


Автор книги: Владимир Орешкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

– Нет, – сказал я, – я всегда знаю меру.

– Закусываете вы чем? – спросил капитан.

– Когда чем, – ответил я. – Хлебом, луковицей, иногда и их нет…

– Я знаю, – сказал капитан, – вы занюхиваете рукавом шинели.

– Да, – согласился я.

Занюхиваем. Когда последний глоток чимера с хлюпом исчезает в горле, нужно поднести к носу рукав, и втянуть в себя воздух. Не спешить, – делать это нужно степенно, с достоинством, ощущая желудком, как наполняется он сытостью и довольством.

– Здесь ты чем заедал? – спрашивает капитан.

– Вы же знаете, – говорю я.

– Помидорчики, огурчики, – передразнивает капитан гарнизонного доктора, – еще вареная курица, и колбаса, и консервы. Море разливанное закуски.

– Ну и что? – спрашиваю я.

– Все равно ты нажрался, – ровно говорит капитан, поворачиваясь ко мне.

Я догадываюсь, он о чем-то… О чем я не думал, никогда… О чем-то, имеющем касательство к весне, которая всегда здесь… Я не понимаю подсказки.

– Хорошо тебе было потом? – по-отечески спрашивает он.

– Сами знаете, – бросаю я.

– Так вот, – говорит он тоном уставшего учителя, – тебе было плохо. Один раз… Но это ничто по сравнению с тем, что будет. Когда ты первым отправишься домой.

Он поворачивается и идет обратной дорогой к зеленому забору, который еле заметен с этой стороны озера. Я понимаю, мне нужно следовать за ним.

Я рад наказанию, которое он приготовил мне. Он не шутит… Сколько помню его, – его слово было твердо. Я – рад.

Перед отбоем я зашел к прапорщику в каптерку. Он сидел за конторским столом, читая на вытянутой руке газету.

– Что пишут? – спросил я его.

– В магазинах ни шиша нет, – ответил он. – Писать об этом не нужно. Зайди в любой и посмотри… Чего тебе?

– Мундир решил померить.

– Торопишься? – спросил недовольно он, но встал и откинул занавес, скрывающий стеллажи.

Мундиры висели ровной стеной, подогнанные погон к погону. Он ловко потянул мою вешалку, не нарушив общего порядка.

– Я на твоем месте подумал бы остаться в прапорщиках. Парень ты ничего, как я погляжу. Куда ты поедешь, что ты там станешь делать – охранять колхозный сарай?.. А здесь – жратва тебе, одежка, деньги, почет и уважение, и скажут, что делать, и кто прав. Голову не ломать.

Он наклонился и безнадежно взглянул на меня.

– Кроме как сторожить, ты же ничего не умеешь.

– И ботинки, – сказал я.

– Что, проездные на руках? – съехидничал он, но достал ботинки.

Из губы меня выперли в двенадцать, получалось, что я пересидел четыре часа. Они-то и были самыми муторными… Хуже всех, самое злобное занятие на свете – ждать.

Но мне-то долго ждать не придется. Не старший сержант Пыхтин, не сержант Ремизов, не ефрейтор Сеспалов, благородные выродки нашего призыва, отправятся в путь первыми – я. Конечно же, они обштопали меня, заработали в свое время отпуска, съездили на десять дней на родину. Этого не вернуть. Но дальше – шиш. Дальше первый – я.

Я подошел к кровати, выложил на койку мундир. Молодежь посматривала на него со священным трепетом.

За казармой, в надежном месте, у меня спрятано три значка, которые я не заслужил: «Второй класс», «Кандидат в мастера спорта по легкой атлетике» и «Двадцать прыжков с парашютом»… В нужный момент, когда начальство помашет мне ручкой, я надену их – вышедший в отставку ветеран.

Мне бы еще медаль «За отвагу», или орден «Красной Звезды», еще бы широкую соплю на погоны, чтобы, окончательно преобразившись, ошеломить родные пенаты. Но где их достать? Все хотят возвращаться героями.

После губы я сразу двинул в баню. До вечера, пока мой взвод не вернется из караула, я никому не был нужен.

На губе спал в караулке, в комнате отдыха, заняв ближний к двери топчан. Три ночи… Не раздеваясь.

Два месяца назад, когда уехал последний из прошлого призыва – бедолага Грошев, разбивший очки, чтобы его отправили домой пораньше, но заработавший только гнев догадливого начальства, – я подстригся наголо. В последний раз.

После мытья причесывался перед зеркалом, досадуя, что волосы не успеют к дембелю как следует отрасти…

Теперь я был чист, и мне захотелось еще раз взглянуть на себя. Молодежь сидела на табуретах, подшивая подворотнички. Под их трепетными взглядами я совершал обряд одевания. Правда, ботинки пришлось надеть на босу ногу, но это не имело сейчас значения.

– Ну как? – спросил я склонившихся над шитьем салаг, когда все было готово.

Они безмолвно посмотрели на меня, я был слишком фантастичен для самой изощренной их фантазии.

Я пошел в курилку, и курил там, в мундире, прислонившись плечом к крашеной стене. Кругом были свои мужики, они простили мне слабость, что я – слишком рано облачился во все выходное.

Поскольку, вольному – воля.

Складанюк подошел, и негромко сообщил:

– Расписывали на завтрашние посты, тебя опять поставили на выездной, во вторую смену.

– Отлично, – сказал я, – лучше не придумаешь.

Складанюк помедлил, а потом сказал:

– Не понимаю… Я на их месте перевел бы тебя в хозяйственный взвод. Дослуживать. Или уж, если на то пошло, на другой пост… Ничего не понимаю.

– Все отлично, – сказал я. – Какая разница.

Мундир был подшит по мне, и выглажен. Я стоял в нем, как в скафандре. Он отделял меня от всего, что было вокруг.

Зашел покурить Гафрутдинов, его кто-то толкнул в спину, чтобы не мешался на дороге, он отошел скромно в угол и достал свою сигарету.

Ему можно было покурить и на улице, и в сортире, – но он пришел сюда. Одиноко встал в стороне, не обратив внимания на тычок.

Я посмотрел на него внимательно, какой он паинька и не хочет никому зла, – мне стало тошно.

Вдруг накатила тоска, хоть вой…. Мундир на мне показался глупостью, мальчишеским хулиганством, бестолковым выпендрежем, за который нужно драть уши. Я жалел о своем разговоре с ним, накануне губы, когда он скреб в коридоре пол зубной щеткой.

Мне стало стыдно тогдашних своих слов, я заскрипел зубами, и, что есть силы, выругался про себя.

У меня, я помню, еще год назад пальцы отмерзали на морозе, когда выбегал подымить перед сном, или перед тем, как тереть зубной щеткой коричневые плитки пола с серыми цементными полосками между ними… И я никогда не боялся сортира, с его желтыми от мочи стенами, где собирались мои приятели, и ржали над своими плоскими и замечательными шутками. Это сейчас я брезгливо ворочу нос при запахе хлорки – тогда нет… Калачом меня было не заманить в эту прекрасную комнатку с лавочками. В заведение – для белых.

– Эй, салага, – сказал я громко.

Он сделал вид, что я не к нему обращаюсь, но я-то видел, как напряглась его шея, застыла, как замер в неподвижности взгляд. Образованный ты наш…

– Студент, – сказал я, – я тебе говорю. Подними окурок.

Он понял наконец-то, что, разговаривают с ним. Посмотрел на меня, потом на пол перед собой. Валялся там окурочек, я же не просто так завел этот разговор.

– Это не мой, – сказал он, виновато улыбнувшись, и в доказательство показал всем недокуренную свою сигарету. – Это не мой.

– Ты что, не понял?.. Я сказал тебе: поднять окурок. Бросить его в урну.

Ребята рядом, деды и черпаки, так же продолжали разговаривать, как и раньше. Но я-то знал, они ни звука не пропускают из нашего диалога. И все, естественно, на моей стороне. В деле воспитания подрастающего поколения.

– Это не мой, – опять улыбнулся он.

– Ты что, самый умный, – не выдержал Складанюк, – математику с физикой изучал?! Тебе там не говорили, что помещение нужно содержать в чистоте? Забыли?.. Так мы напомним. Подними все окурки в курилке… И затуши сигаретку, когда с тобой старшие разговаривают!

Он начал медлить, выдерживая спесь. Салапон еще не понимал, что приказы старших нужно выполнять быстро и беспрекословно. И, желательно, со строевой песней на устах… Кто-то из тех, кто стоял ближе, Сергеев, кажется, тут же, легко и беззлобно, как отец распоясавшегося сынишку, смазал студенту по сусалам. У того дернулось лицо.

– Живо, – сказал Складанюк, – сегодня у меня спать не ляжешь.

Студент смиренно бросил недокуренную сигарету в урну и нагнулся за чинариком, на который показал ему я. С него начал.

Ребята тут же забыли про него. Лишь согнутая спина время от времени возникала в поле моего зрения.

Правда, песни не пел… Может быть, он поймет этот мой намек? Может, так дойдет до него? Не через слова. Через невинную эту забаву дедов.

Я сделал все, чтобы спасти его. Остальное – его дело. Вдруг ему понравится поднимать окурки? Я уже здесь не причем.

Я вспомнил, как покрикивал он на губарей, молодым прорезавшимся баском. И мне стало совсем тошно, – от непревзойденного по гамме переживаний, преддембельского одиночества.

– У нас паршиво, – сказал парень с гитарой, – в магазинах одна туалетная бумага. Да и пойти по вечерам некуда. Кроме телевизора, ничего.

Мы познакомились, но их имена сразу же выветрились из головы, а спрашивать снова было неудобно.

– Но зато, вроде, свобода, – сказал я, – демократия и гласность… Хоть бы объяснили, что это такое?

– Это когда – бардак. И деньги ничего не стоят.

– Неужели так плохо? – спросил я.

Они наперебой принялись расписывать ужасы. Я уловил: картошка, которая стоила раньше десять копеек за килограмм, потом стала стоить – двадцать, потом – тридцать, потом – пятьдесят. Сейчас – семьдесят, вся мороженая и гнилая. Да и ту нужно поискать по магазинам…

Меня не пугали их кошмары, я выслушивал их с любопытством. Мне их страхи казалась ненастоящими, бутафорскими, раскрашенными по папье-маше черной гуашью.

– Это когда – все чужие, – прошептала на ухо Люда.

Ее рука давно лежала в моей. Но ее слабых пальцев уже не хватало мне.

Да, у них было страшно, но меня тянуло туда. Казалось, что там еще есть нечто, про что они не говорят, но что есть обязательно. Ради чего все это происходит, то, что происходит вообще.

– Тогда же откуда все это, – повел я рукой, – Выпивка и закуски?

– Нужно уметь устраиваться, – рассмеялись они. – Кто умеет устраиваться, у того все есть.

Тогда этим ребятам хорошо будет скоро, на моем месте, я знаю. Если ничего не изменилось за два года, пока я не был дома. Кроме цены на картошку.

Я сидел перед ними героем, в плащ-палатке и в шапке, надвинутой на глаза, с автоматом на коленях, поджав под себя ноги в сапогах – я желал оставаться им. Высшим существом. Меня тешила как-то такая ложь.

– Хочешь, мы тебя пристроим на Витькино место? – спросил парень с гитарой. – Экспедитором… Или на мое – жестянщиком по машинам. Когда ты дембельнешься, меня как раз призовут.

Идея всем понравилась, девушки принялись уговаривать меня, и я не заставил себя долго упрашивать.

– Заметано, – сказали ребята, – по этому поводу нужно выпить.

– Но я не знаю тонкостей, – сказал я снисходительно.

– Научим! – воскликнули они. – Дело не хитрое. По стольнику в день обещаем. Нормально?

– Нормально, – с готовностью согласился, я. Хотя и не знал, нормально это или нормально больше? Я ничего не знал о гражданской жизни.

Загремели бутылки в рюкзаке, хлынула в стаканы струя красного вина. Оно принялось отсвечивать в желтизне костра кровью. И я понял: страшно хочу полюбить кого-нибудь из них. Но не могу.

– Для храбрости, – прошептала мне на ухо Люда.

Я молча обнял ее, – наглость, конечно, но она позволила мне это сделать. Выпил, снова обнял ее, – но этого уже не хватало мне.

– Людка, – сказали девушки озорно, – парню, наверное, скоро уходить.

Я догадался: они тоже забыли, как меня зовут, им тоже неудобно было переспрашивать.

– Дайте нам с собой выпить, – сказала Люда, крепче сжимая мою руку.

– Задай ей там жарче, – засмеялись ребята.

Она легко поднялась, потянулась к рюкзаку, и достала оттуда бутылку.

– Пошли, – сказала она, оглядываясь на меня. – Поболтаем… Если хочешь.

Я молодцевато поднялся. Хотя и было сопротивление. Что-то во мне, хотя, взбунтовалось. От того, что все происходит так просто. Но я понимал: нельзя медлить. И нужно что-то сказать ребятам. Нельзя уходить молча.

– Не ударю в грязь лицом, – сказал я. – Постараюсь за всех, за нас, отличных парней, несущих службу на необъятных просторах нашей страны.

Они рассмеялись. Я понял: угодил им. И понял: хорошо, что я – нетрезв.

Совсем здорово, что, Люда взяла с собой бутылку… Мешался автомат, было секундное колебание, не оставить ли его им, покинутым нами у костра, пусть побалуются игрушкой, если хотят, пока меня не будет. Но долг пересилил, я взял его за ствол, и внес вместе с собой в палатку.

Там было темно. Это, было здорово.

– Где ты? – спросила Люда.

Кружилась голова, я почувствовал в руках протянутую мне бутылку.

– Давай потом, – сказала Люда, – потом всегда хочется пить.

– Как хочешь, – сказал я, прижимая бутылку к себе.

Автомат потерялся где-то у входа. Да я уже и забыл о нем.

– Знаешь, что я охраняю?.. – гордо и со значением сказал я. – Дачу генерала… Эта не простая дача, не простая… Очень не простая дача…

– Почему? – наконец-то спросила она меня.

– Потому, – сказал я назидательно, – вокруг нее всегда весна… Всегда.

Тогда, сказав все это, я почувствовал облегчение. Какая-то тяжесть окончательно слетела с меня. Я стал совсем невесомым.

«Газик» остановился, и я спрыгнул на темную дорогу. Перед глазами тускло светились красные стоп-огни. Из темноты показалась смутная тень.

– Как дела? – спросил я Сергеева.

– Нормальные, – ответил он.

– Службу нес? – спросил я.

– А как же, – ответил он.

– Все спокойно? – спросил я.

– Пошел ты, – беззлобно ответил он, подтянулся, и оказался в кузове машины…

Никто не ответит мне, чем занимался на посту. А если и ответит, то – соврет. А если нет, то скажет правду: где можно попытаться открыть замок, где слабая печать, и где что лежит… Я совру, если кто пристанет со своими вопросами. И мне суждено отделываться этим внешним, за которым ничего не стоит.

Я скрываюсь за кустами и, уже невидимый, смотрю, как разворачивается машина, разгоняется и скрывается за поворотом. Слушаю, как постепенно исчезает ее звук.

Наступает тишина…. Она приходит привычно, я – жду ее.

В ней нет гитарного перезвона и веселых женских голосов. В ней – ничего.

В ее незаполненности – крамола.

Никогда рядовой не должен быть предоставлен самому себе, ни на единую секунду.

Его дело – передвигаться плотно сбитым строем, браво гаркать им, содрогая воздух, ложиться после отбоя, среди подобных себе, среди подобных себе вставать. Вскакивать, и бежать на улицу для физических упражнений. Вместе… Строем – в столовую, на занятия, на работы. Вместе – в курилку, вместе – в сортир. Недаром там понатыкано мест на целое отделение.

Его время должно быть заполнено до последней песчинки. Не существует для рядового такого понятия – «безделье». Или – «размышление». В них – предательство… Нет дела, дать в руки лопату, пусть копает яму, два на два и в свой рост. Другой, пришедший на смену, засыплет ее и затрамбует.

Наше дело – беспрекословно выполнять…

Но есть – тишина постов. В ней скрыто – еретическое. В ней – необыкновенная опасность.

Поэтому все боятся молодого пополнения, когда ему доверяют выходить на боевые посты.

Первые недели, когда это происходит, в гарнизоне по ночам опасаются выходить из казарм, только если добежать до сортира. Но тут же – обратно.

Они несут службу – по уставу… В любом звуке, в любом шорохе, в любом ночном движении им видится подступающий враг. Они оставлены один на один с миром, враждебным, полным опасностей, чужим.

То здесь, то там, в ночи, слышны сухие автоматные очереди… Разводящие начинают орать, что они свои, чуть ли не от караулки. И гремят, чем только могут, чтобы их нельзя было ни с кем другим перепутать.

И – правильно.

Тишина должна быть заполнена происками врага, поползновениями, бдительностью, движением по заранее намеченному для тебя маршруту. Непогодой: жарой или холодом. Дождем или снегом.

Часовые – пища врага. Диверсантов и шпионов. Ненавистных недругов, чей приход неизбежен…

Время часового должно быть отравлено опасностью. Ожиданием ее.

И со мной такое было. Звучали в ушах наставления капитана, его забота о моей жизни. Он приказал мне бдить, нести службу, заслоняя себя и пост от нападения. Он, мой Командир, сложил суровые складки у рта. Скольких из своих бойцов он потерял. По нашей собственной оплошности. Ему до сих пор больно за каждого из нас. Он суров, но его жесткость – жалость ко мне, оставленному один на один со вселенским злом. Крепкая рука, на которую я могу опереться.

Может, я первый из призыва, почувствовал тогда тишину. Ребята еще вовсю делились ночными страхами, но я уже понимал: здесь что-то не то…

Что-то не так все устроено в этом мире. Не так, как нам говорили.

Так получилось, что я ни разу не пальнул ни в воздух, ни по хлопнувшему под ночным ветром брезенту. Я первым, наверное, почувствовал тишину. И догадался, что можно, если хочешь, становиться частью ее.

Тишина подкрадывалась, на цыпочках, день ото дня, ночь от ночи, несмотря ни на что, неумолимо, как неумолим ночью подступающий рассвет… И наступил момент: смолкли шорохи и стуки, шелесты и хлопки, трески и кряхтенья. Перестали быть. Стали – приятелями…Тишина обрушилась на меня.

Однажды, в обыкновенную постовую минуту, вдруг пришло в голову: все это обман…

Что нам твердят. Диверсанты, шпионы и злодеи. И хрупкие извращенные красавицы, затаскивающие тебя в постель, чтобы выведать военную тайну. Не существует на свете шпионов и диверсантов.

Нет ни Америки, оскалившейся ракетами, ни Англии с Германией, нет капиталистов, только и ждущих, когда мы закимарим. Чтобы – напасть… Ничего этого нет. Не существует в природе.

Кто-то бесконечно хитрый выдумал карты с названиями иностранных государств. Выдумал глобус, испещренный материками, океанами и ниточками рек. Ничего этого нет. Все блеф, такой же изощренный, как и тот, что Земля крутится вокруг Солнца.

Достаточно посмотреть вверх, чтобы увидеть: это оно, Солнце, встает рано утром на востоке, чтобы, пройдя днем по всему небу, исчертив его, закатиться за горизонт на западе.

Обыкновенной постовой минутой – я осознал это. Предоставленный самому себе…

Тогда я лишился главного, составляющего смысл движения часового – страха. И его закадычной подружки – бдительности.

Не помню, когда это случилось. Была ли она на самом деле, та минута, или все, что случилось со мной, происходило постепенно, изо дня в день. Из недели в неделю. Не помню…

Тишина принялась охранять меня. И – убаюкивать.

И тогда в голову полезли мысли…

Не знаю, как у других. Никто не рассказывает о том, что с ними в действительности происходит на посту. Я – вру. Может быть, врут и другие.

Мы, как предмет гордости, доверяем друг другу, как открываем охраняемые замки, как проникаем в ящики и каморки, порученные нам, как срезаем пломбы и печати, чтобы, уходя, восстановить их. Я знаю: так и есть… Проникновение в склады и ангары, словно просачивание через стены, виртуозное и сложное искусство. Оно, должно быть, занимает долгое караульное время… У многих. Но во мне не случилось тяги к чужому добру.

И это погубило меня…

Я – раб тишины. Как только она наступает, я растворяюсь в ней. Это самые счастливые мои минуты. Много времени прошло, пока я не догадался об этом…

Отслеженная берлога – противна мне. Никогда в ее мягкую утробу не ступит моя нога. Там отныне чужой дух, ей суждено быть покинутой.

В серебряном свете Луны вступаю я на едва заметную тропинку. Замираю, вслушиваясь, погружаясь в тишину. Нет ли кого поблизости? Нет… Темный забор справа – высок и неприступен. Интересно, удалось ли кому-нибудь из ребят проникнуть через него?

Двигаюсь по узаконенному маршруту. Ничего другого не остается… Оттого, что подчиняюсь придуманному для меня плану, становится противно. Меня запросто повели на ниточке, – меня, деда, которому три месяца осталось до свободы!

У озера останавливаюсь.

Вода – отсвечивает чернотой. На той стороне мерцает низко отсвет костра. Замираю, сливаясь со стволом ближнего дерева.

Он – чужой. В нем нет ни ненависти, ни любви. Пытаюсь обнаружить, притяжение между нами и – не могу. Его нет.

Пусть себе горит, его дело… Доносится перебор гитарных струн, слабо, но отчетливо, – оскаливаюсь в досадливой гримасе. Так мелка и унизительна эта приманка.

Ступаю осторожно по периметру – забор молчалив и безмолвен.

Стоит, вытащенный на берег, зачехленный катер. Я однажды спал в нем, растянувшись под брезентом на мягком сиденье. Но там душно. И слишком это место похоже на мышеловку. Сон не шел, – смутное беспокойство не оставляло меня. Полежал полчасика и выбрался осторожно оттуда.

Останавливаюсь рядом с катером и прислушиваюсь.

Забор в этом месте претерпевает изменения. Массивные глухие ворота прерывают его. Через них спускаются к озеру плавсредства, и выходит отдыхающий генерал.

Я третий месяц хожу на этот пост, с тех пор как его ввели. Третий месяц не замечаю за выкрашенной стеной ни огонька, ни шума, ни какого-либо, движения.

Там никого нет.

У генерала – дача, но нет времени для отдыха. Ему хватает забот, и предчувствую: с каждым днем их становится все больше…

Ворота открываются с той стороны, с этой – ни замка, ни замочной скважины. Дерево забора гладкое, шершавое на ощупь. Я погладил его, словно знакомясь, – и прислушался.

Как-то я пробовал, затаив дыхание, послушать потустороннюю тишину. Кто-то дышал рядом со мной, через тонкую преграду. Сторожевая собака? Ни разу не слышал ее лая… Или мне показалось тогда?

Между воротами и землей, нет расстояния. Я ложусь на теплый после дня асфальт и пробую просунуть туда штык. Он проходит, но не далеко. С трудом.

Ни одно дерево не подходит к забору вплотную. Такая досада.

От забора когда-то вырубили контрольную полосу, но она уже порядочно заросла. Здесь удобно прокладывать тропинку, кроме высокой травы, других препятствий нет. Становится заметно, забор неровен, идешь не по прямому коридору, где виден всем спереди и сзади. Он изгибается, доступные взору участки коротки, не больше десяти-пятнадцати метров.

Я скулил от бессилия. Невозможно проникнуть через эту толщу, невозможно что-нибудь подсмотреть там, невозможно – ничего.

Бредовое полезло в голову, насчет канализационного люка, саперной лопатки или прыжка Тарзаном с дерева туда, в черную неизвестность.

Но я-то знаю: это – от бессилия.

Всю жизнь, сколько себя помню, чуть ли не с пеленок, выхожу ночами, с автоматом, на охрану важных объектов. Доверенных мне… Давно уже познал меру реальности. Невозможно проникнуть туда, куда невозможно проникнуть.

Плелся по периметру, смиряя щенячье свое самолюбие, – когда в ровном полотне тишины, вдруг произошло движение, в каком-то месте вдруг нарушилось ее спокойствие, она стронулась с места, поплыв раскаленным воздухом.

Я замер, исчез с тропинки, я уже корявый, высохший пень, безразлично застывший среди зелени.

Тишина впереди успокаивалась, за поворотом – пробежала мышкой, хрустнула под ногой, и снова – ничего.

Но остался незаметный никому, кроме обостренного моего постового чувства, протуберанец.

Это не мышь.

Я двинулся вперед, тенью, перемещая свои контуры в бледных лучах Луны. Отрезок за поворотом открылся мне. В нем не было ничего странного… За исключением одного.

Немного дальше забор темнел густеющей несвойственной ему оборванной чернотой, словно ночь провела на нем жирную спокойную черту. Мне не надо было объяснять, что это. Я наслышался и насмотрелся за свою жизнь на разные тайные двери и калитки.

Неразличимые для глаза.

Если бы эта была прикрыта до конца, ее бы не было. От нее не исходила бы еле различимая аура тепла.

Я обязан был сообщить, существовал телефон, у дороги, недалеко от места, где мы менялись. Так было оговорено в инструкции. Обо всем подозрительном.

Но самым подозрительным здесь был – я.

Моя тень стронулась с места и поплыла к калитке – ее притяжение было невыносимым.

Я отделился от леса – слился с потайной дверцей. Мы, я и она, стали с ней одно целое.

За ней никого не было, я знал. Уж чего-чего, такие вещи определяются сразу, по отсутствию впереди некой силы, которую излучает человек…

Тут я опять вспомнил, у меня нет дембельского календаря. Я порвал его на клочки – мое время вышло… Оказывается, их два, времени, не знал об этом раньше. Не догадывался. Их два: то, которое течет во мне, и то, которое знают все.

Они – разные.

Прижавшись к забору, трогая чуткими пальцами шершавое дерево калитки, я вдруг, ни с того, ни с сего понял: они, эти два времени, не уживаются во мне… Если бы было не так, я никогда в жизни не рискнул бы открыть калитку. Не хватило бы храбрости. Чувство меры – первое чувство часового. Нельзя плевать в колодец, из которого пьешь.

Я уже не пил. Рука усиливала давление, и дверца неслышно поддавалась.

Тенью проскользнул в нее, и остановился. Прижавшись спиной к забору. Но с другой стороны. Прикрыв калитку, но придерживая ее, чтобы выскочить в любой момент.

Тишина. Сад. Вычищенные, озаренные Луной дорожки. Кто их чистит? Может быть, днем, когда поста нет, кто-то приезжает сюда и занимается хозяйством?.. Впереди дом, двухэтажный, с балкончиками, с темными неживыми окнами. Никаких собак.

Кроме меня – никого. Как всегда. Как и должно быть.

Смотрю на дом, темным замком молчащий впереди, – он манит. Хочется заглянуть в слепые окна, прикоснуться к запретному, к пыли, оставленной Генералом.

Я отделяюсь от забора и, не таясь, иду по дорожке. Мне некого бояться.

Дом приближается, становится больше. Из-за забора его не видно, но здесь он – величав. Он – серьезен.

Подхожу к нему, стены уходят вверх, они теплы, от них пахнет человеческим жильем. Иду вдоль стены, темным невидимым сгустком.

Замечаю: тишина поддается под чьим-то медленным вздохом. Поздно! Хочу превратиться в куст, и потом оглянуться, но о спину разбивается голос:

– Далеко собрался?

Замер, пытаясь превратиться в ничто. Но я слишком массивен, меня слишком много здесь. Не заметить меня нельзя.

– Я спрашиваю: далеко собрался?..

На крыльце – наш капитан. Сидит, прислонившись к перилам, и курит. Его черные сапоги отливают светом Луны.

– Заметил открытую калитку, – начинаю докладывать я, – решил проверить на предмет воров. Чтобы не поднимать напрасно тревогу. На свой страх и риск.

– Мне сдается, – говорит капитан неторопливо и спокойно, – мне сдается, что ты сам – вор.

Голос его добродушен, даже ласков. Он говорит со мной, как с долгожданным приятелем.

– Как вы можете, – пробую возмутиться я, – я же при исполнении.

Мне терять нечего. Все что можно потерять, я уже потерял. Одним махом.

– Вот-вот, – говорит он, соглашаясь со мной, – вот именно, что при исполнении… Закуривай, – говорит он мне и кивает на пачку сигарет.

Это «Столичные», из офицерского ларька. У нас, в солдатском, таких не бывает.

– Не положено, – говорю я. – Я – на посту.

Он коротко хихикает:

– Бери, раз дают.

Протягиваю руку и вытаскиваю одну сигарету. Спички у меня есть. Да и сигареты, по правде говоря, тоже. Но раз угощает.

Уже понял: он окончательно махнул на меня рукой, и не таит на меня зла. Мой капитан, – он нравится мне.

Мы курим. Никому еще, на моей памяти, капитан не протягивал пачку с сигаретами, не приглашал покурить с собой. И мне – никогда.

Странно, но я не забывал, что в углу палатки, стоит только протянуть руку, лежит прохладная тяжелая бутылка, которую в любой момент можно открыть.

Подо мной копошилось что-то потное и скользкое. Оно обнимало меня, и я подумал: за что Кто-то так наказал меня?

– Ты любишь меня? – услышал я простуженный голос. – Я нравлюсь тебе?

– Конечно… – согласился я. – Если я когда-нибудь стану подпольщиком, моя партийная кличка будет «Витек»… Слово даю. Мне понравилось.

– Извини, – сказала Люда, – я поклялась ждать его.

– Ты не нарушила слово, – сказал я как-то торжественно. – По этому поводу нужно выпить.

– Не хочу, – сказала она, – мне и так хорошо. Три месяца никому не давала.

Она мне «дала», понял я… А что же я еще хотел от нее? На что надеялся?

Я отыскал наощупь бутылку. Пробка была плотной, облегала ее, храня драгоценную жидкость. Попробовал сковырнуть ее пальцами, у меня не получилось. Тогда впился в нее зубами. Грыз ее, раздирая пластмассу, урчал от вожделения, впивался в пробку, – она не сопротивлялась долго.

– Что с тобой? – спросила Люда.

– Все нормально, – ответил я, выплюнув сплющенный комок.

– Ты даешь, – сказала она.

Мне было все равно, восхищается она мной или нет. Я поднес бутылку к губам и сделал первый глоток. Ничего лучшего со мной не случалось никогда. Я пил не глотая, что-то произошло в горле, вино выливалось из бутылки прямо в желудок. Оно булькало в посудине, переправляясь в мою утробу. Булькало, пока не переправилось туда все.

– Спасибо, – сказал я тогда Люде.

– Мне тоже было хорошо с тобой, – сказала она.

Я нетрезво нащупал автомат и потянул его к себе. Он придал мне уверенности.

– Ты куда? – спросила Люда.

– К народу, – ответил я, и стал выбираться из палатки.

Мое появление было встречено гитарными звуками. Я слышал их двоящимися и троящимися. Все, что я хотел, чтобы меня оставили одного… Я хотел умереть один. Каждый умирает в одиночку. Я думал тогда: каждый умирает в одиночку… Это, казалось мне величайшей истиной, только что открытой мной. Никого не должно быть рядом, никто не имеет права смотреть на меня. Оскверняя мою смерть.

Черный барьер приближался, он был недалеко, я чувствовал его, – поэтому хотел заползти куда-нибудь в кусты. Чтобы вокруг было много листьев и – никого. Чтобы упасть там, сжаться, обхватив руками себя за колени. Спрятав в себе свою голову.

– Вы отлично кряхтели, – сказали мне.

На меня никто не обижался.

– Ребята, – сказал я строго, и с облегчением, – мне пора. Спасибо вам за все.

– Понимаем, – сказали мне, – Служба.

– Я пошел, – сказал я, перекидывая автомат через плечо.

– На посошок, – сказали мне, протягивая стакан.

Я понял, без этого уходить нельзя. Взял стакан, покачался на ногах, наблюдая, как перемещается в пространстве костер, и начал пить. Выпил стакан, уронил его, развернулся и, молча, пошел от них. Я понял: все уже сказано, и все сделано. Совесть моя чиста.

Они что-то кричали мне вслед, какие-то приветствия, но я не слышал их. Я хотел поскорей уйти, и уходил.

Я знал одно: необходимо убежать от них. Как можно дальше. И был, сквозь застилающую глаза пелену и подступающую темень, рад, что они отпустили меня, что я никогда их не увижу. Я был счастлив… Появившаяся, откуда ни возьмись, свобода переполняла меня. Я готовился умереть, и радовался, что никто на свете не увидит этого.

– Отдыхаете здесь, товарищ капитан? – спросил я капитана, посмотрев на него, с недоверием.

– Тебя жду, – сказал он. – Не ожидал меня здесь увидеть?.. Я его сын.

– Чей?

– Генерала.

Я не поверил сначала. Но капитан всегда говорит правду. И – здесь. Такая неожиданность… Недоступная пониманию рядового.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю