355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Войнович » Степень доверия (Повесть о Вере Фигнер) » Текст книги (страница 6)
Степень доверия (Повесть о Вере Фигнер)
  • Текст добавлен: 10 апреля 2020, 10:33

Текст книги "Степень доверия (Повесть о Вере Фигнер)"


Автор книги: Владимир Войнович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)

Глава двенадцатая

Через несколько недель умер Николай Александрович. Накануне вечером он был вполне здоров, сидел за столом, шутил с домашними. Утром все вышли к завтраку, его нет. Послали Наталью Макарьевну, не достучалась. Пошла Екатерина Христофоровна, стучала, не достучалась, кричала, не докричалась. Послали за конюхом Порфирием, тот, не долго думая, плечом вышиб дверь. Николай Александрович спал, повернувшись лицом к стене. Спал вечным сном.

Тот же плюгавый попик, по имени Никодим, который еще недавно надевал мне и Вере обручальные кольца, теперь махал кадилом, отпевая усопшего.

День был слякотный, и глина на кладбище плыла под ногами. Конюх Порфирий с бесчувственным лицом заколачивал гвозди. Екатерина Христофоровна кричала и рвалась к могиле. Ее держали за руки и совали в нос флакон с нюхательной солью. Вера стояла чуть в стороне, прямая, серьезная, и смотрела на происходящее пристально, как будто желая до конца убедиться, что так бывает. Гроб опустили. Вера нагнулась и бросила в могилу горсть глины. И опять стояла прямо.

Екатерину Христофоровну под руки повели с кладбища. Ушли Лида с Женей, ушли мальчики Петя и Николенька, ушла и Наталья Макарьевна. Вера стояла и смотрела на крест, на котором одинокой слезинкой выступила смола. Я подошел к Вере сзади и взял ее под локоть.

– Пойдем, – сказал я. – Опять дождь начинается.

Она послушно пошла по тропинке между могилами.

Ее оцепенение пугало меня. Я пытался утешить ее, сказал, что теперь больше, чем раньше, хочу быть для нее опорой в жизни, хочу быть мужем, отцом и старшим товарищем.

– Алеша, – сказала она тихо. – Мы с Лидой решили ехать в Казань. Попробуем пробиться в университет. Ты не будешь против?

– Не только не буду против, но буду очень рад за тебя, – горячо поддержал я.

Хотя еще недавно я сам внушал Вере, что она должна непременно учиться, хотя сам побуждал ее отправиться в Казань, та легкость, с которой она меня оставила, несколько меня удивила и покоробила. «Если она так легко уехала, – думал я, – значит, она не очень-то меня любит, значит я ей нужен не во всякое время». Однако я старался заглушить в себе этот легкий ропот недовольства, ловя себя на том, что и сам я несколько приустал от ежедневной любви и ежедневного счастья.

С Вериным отъездом я переехал в Тетюши и жил на своей казенной квартире с казенным столом, казенной кроватью и казенным цветком на подоконнике. У меня вдруг неожиданно оказалось много свободного времени, которое я не знал на что употребить. Как-то вечером побывал у мирового судьи, у которого собиралось почти все здешнее общество, но оно мне показалось еще более пустым и скучным, чем то, к которому я привык в Казани.

После этого вечера я избегал ходить по гостям, предпочитая проводить вечера в одиночестве. Пробовал заняться немецким языком, поставив себе нормой изучать в день по десять новых слов, но уже на третий день мне это наскучило, и я либо читал книги, либо просто лежал на спине, смотрел в потолок и думал о Вере. Однажды надумал я вести дневник, купил тетрадку в красном переплете, написал на обложке «Дневник». Затем, поставив на первой странице число, описал свой день подробно: когда встал, что ел, кого встретил в течение дня, о чем говорили, но, перечитавши все это, увидел, что ничего интересного в этой записи ни для потомства, ни для себя самого в будущем нет, и бросил. Потом я решил, что вместо дневника буду писать письма Вере. В день по письму. Так гораздо больше стимула, потому что дневник пишешь неизвестно кому и для чего, в письме же получается видимость двухстороннего разговора, кроме того, ей, наверное, будет приятно. Сначала я писал каждый день, потом через день, потом от случая к случаю. Сочиняя эти письма, я думал о том, что любовь дает человеку радость не только близости с любимым человеком, но и радость разлуки. Я думал о том, что вовсе не обязательно, чтобы любимый человек был всегда рядом, есть особое наслаждение думать о том, что он где-то вдалеке, занят своими делами и все же иногда думает о тебе, вспоминает тебя. Иногда мне казалось, что если я буду долго и сильно думать о Вере, то мысль моя о ней обязательно дойдет до нее и она тоже станет думать обо мне, и ее мысль вернется сюда, и мы будем как бы вместе.


Недели через две после отъезда Веры получил я от нее письмо, в котором она писала о своей жизни. Надежды на то, что им с Лидинькой удастся поступить в университет, не оправдались. Профессор Марковников, к которому Костя по моей просьбе дал им рекомендательное письмо, принял их любезно и разрешил заниматься в своей лаборатории после занятий со студентами. Но этим его участие и ограничилось. Вера и Лидинька приходили по вечерам в лабораторию, смешивали в колбах какие-то реактивы, кипятили их, но, кажется, без всякого смысла. «Есть здесь, – писала Вера, – некий профессор Лесгафт, молодой ученый, говорят, восходящее светило в медицинской науке, он будто бы стоит за женское обучение; мы с Лидинькой решили пробиться к нему, чтобы получить разрешение присутствовать на лекциях и посещать анатомический театр. В анатомический театр однажды даже заглянули. Там стоял такой запах, что с трудом выдержали. Во всем университете, кажется, только две женщины, все смотрят на нас как на какую-то диковину, но мы не обращаем внимания – пусть думают, что хотят». Письмо было написано в обычной ее сдержанной манере, без всяких уверений в любви, без междометий и восклицательных знаков, которыми я в своих письмах, может быть, даже злоупотреблял. Меня даже слегка обидела эта холодность, но потом я подумал, что это не холодность, а простая сдержанность, свойственная ее характеру.

Во втором письме Вера писала, что познакомилась с Лесгафтом, который оказался очень приятным и приветливым человеком. Он сразу же и без всяких условий разрешил им посещать его лекции вольными слушателями и наравне со студентами работать в анатомическом театре. Письмо было опять деловое, без всякой лирики, Я ответил, что очень рад, что им удалось так хорошо устроиться в университете, что в конце концов важна не бумага, которую дают после обучения, а знания, что впоследствии, вероятно, университетское начальство, увидев, что у них не женский каприз, а серьезное стремление к знаниям, разрешит им перейти на положение настоящих студентов, что первые шаги на любом поприще всегда бывают трудными и находят сопротивление в среде людей, которые боятся всего нового. Изложив эти прописные истины, я написал, что очень по ней скучаю и мне кажется, что она за своими занятиями совсем забыла своего «провинциального родственника» и что в следующих ее письмах я хотел бы получить опровержение своим догадкам. На это письмо Вера ответила мне, что любит меня по-прежнему, но скучать некогда, очень много времени отнимают занятия. И что вообще считает излишние объяснения в любви вовсе ненужными, ибо настоящая любовь в словах не нуждается; что же касается занятий, то все идет пока хорошо, но против Лесгафта затевается какая-то интрига. Старые профессора считают, что он слишком либерален со студентами и держит себя с ними без всякого превосходства, на равной ноге, а это, по их мнению, недопустимо с точки зрения педагогической.

В ответном письме я написал, что наша жизнь на том и построена, что всякая бездарность как огня боится таланта и, как только заметит проявления его в любой области, сразу же, не дожидаясь губительных для себя последствий, начинает принимать меры; тут нельзя объяснить все одной завистью, а скорее могучим инстинктом самосохранения бездарности. Что же касается любви, то она, конечно, проявляется не в словах, но, когда люди находятся далеко друг от друга, слова являются единственным способом подтверждения, что чувство не прошло и осталось прежним,

Глава тринадцатая

Мужичок попался тупой, но разумный по-своему. Он стоял перед моим столом, переступая с ноги на ногу, мял свой облезлый треух и смотрел на меня с досадой, как на дитя несмышленое, не понимающее самых простых вещей.

– Ну, хорошо, – сказал я, – Ты срубил в чужом лесу три сосны.

– Две.

– Допустим, две. Но ты знал, что лес не твой и сосны не твои?

– Знал, барин.

– Зачем же ты их рубил?

– Нужны были. Крыша текст. Валки менять надо.

– Что нужны были, я понимаю. Мне, может, нужна вот эта твоя шапка. Что ж я теперь, ее должен украсть у тебя?

Он молчит, смотрит на меня исподлобья.

– Ну, ладно, – говорю я. – Предположим, что у тебя вообще нет никакой совести и ты можешь у товарища стянуть последнюю рубаху. Но меня интересует: ты думал, когда сосны рубил, что тебя могут поймать?

– Думал, барин, – кивает он.

– И что же ты думал?

– Думал, барин, авось не пымают.

– Так вот же поймали. А теперь, что ж? В острог тебя придется посадить.

– Да уж не без этого, – соглашается он.

– И что же, тебе хочется садиться в острог?

– Нет, барин. Ужас как не хочется.

– Для чего же ты рубил эти сосны?

Он опять посмотрел на меня как на несмышленыша и вздохнул:

– Так нужны ж были.

Приотворилась дверь, просунулась голова в пуховом платке:

– Можно?

Я посмотрел и глазам своим не поверил:

– Вера!

Мужичонка стоял, переводя взгляд с меня на Веру и с нее на меня.

– Сядь на лавку, посиди, я сейчас, – сказал я ему и вышел за дверь.

Здесь мы обнялись и расцеловались.

– Господи, Вера! – сказал я. – Неужели это ты?

– Я.

За три месяца, которые мы не виделись, она стала взрослее и строже.

– Я уж думал, что ты вообще забыла, что существует где-то некий следователь Филиппов, состоящий с тобой в родственных отношениях.

– Нет, я не забыла, – она улыбнулась спокойной улыбкой. – Я об этом следователе всегда помнила. Но тебя там ждут, – вдруг спохватилась она.

– Ничего, – сказал я, – подождет.

Улыбка сползла с ее губ и тут же вернулась на место. Я смутился.

– Нет, понимаешь, я как раз хотел оставить его одного, чтобы подумал. Упрямый мужик попался, дальше некуда. И тупость невероятная.

– Разве он виноват в своей тупости?

Говорить на эту тему мне не хотелось.

– Ладно, радость моя, – сказал я, – мы с тобой об этом потом. Что у тебя?

– Видишь, вернулась.

– С Лидой?

– С Лидой.

– А что случилось?

– Что случилось? Ничего особенного, Алеша. Ты был прав. Ни один талантливый человек на своем месте удержаться не может. Лесгафта из университета выжили, студенты протестуют, другие профессора подают в отставку, и нам с Лидинькой там тоже делать нечего.

Я огорчился:

– Как же быть дальше?

– Мы с Лидинькой решили внять твоему совету и ехать в Цюрих. Поедешь с нами?

– Вопрос серьезный, – сказал я. – Так сразу его не решишь. Все-таки, понимаешь, у меня есть профессия, должность. Лишиться всего сразу.

– Алеша, – сказала она горячо. – Подумай, что у тебя за профессия. Наказывать этого мужика? За что? Что он такого сделал?

– Он рубил чужой лес.

– Но ведь это же все от невежества и от нищеты. Может быть, он даже не понимает, что этого нельзя было делать. Подумай о том, какую роль ты выполняешь. Ты на своей должности защищаешь сильных и казнишь слабых. Ведь если бы у этого мужика были деньги, разве он стал бы трогать чужое? Я тебя очень прошу, оставь ты это свое дело. Поедем в Цюрих, выучимся на врачей, построим больницу для бедных.

– А ты, я вижу, сильно переменилась за то время, которое мы не виделись, – сказал я.

Она улыбнулась:

– Нет, Алеша. Во мне кое-что было и раньше. До остального потом додумалась. Ну, поедем?

– Прямо сейчас?

– Чем раньше, тем лучше.

– Ну ладно. Ты меня подожди здесь, я закончу допрос.

– Алеша! – остановила меня Вера. – У меня к тебе есть просьба. Дай слово, что исполнишь.

– Я должен сначала выслушать, о чем речь.

– Нет, ты дай мне слово. Даешь?

– Ну ладно, – сказал я. – Даю слово, потому что нет ничего такого, чего бы я не исполнил ради тебя.

– Алеша, – сказала она почти страстно, – я тебя очень прошу, отпусти этого человека. Ты ведь знаешь, это не он воровал, это нужда его воровала.

– Но он нарушил закон.

– Алеша, ты знаешь не хуже меня, что законы создаются людьми. Плохими людьми создаются плохие законы.

– Но лучше исполнять плохие законы, чем никакие.

– Алеша! – Она смотрела на меня глазами, полными слез.

– Ах, – махнул я рукой. – Ты меня толкаешь на должностное преступление.

Я открыл дверь в кабинет и застыл на пороге. Мужичонка, не видя меня, стоял перед пустым столом и, медленно жестикулируя, доказывал ему свою правоту.

– Оно-то конечно, ваше благородие господин следователь, дело вышло нехорошее. Потому что не поберегся. Надо было б мальчонку с собой взять, чтобы он поглядывал, не идет ли кто. А я один поехал. А топором когда тюкаешь, оно далеко слышно. У-ух как далеко! Ну, стало быть, и налетел этот управляющий. Ну, виноват, попался. – Мужик широко развел руки в стороны. – Кабы мальчонку взял, так не попался б. А что до честности, ваше благородие, так ты кого хошь в нашей деревне спроси и тебе кажный скажет, что Фома, я то есть, человек самый честный.

– Если ты честный, зачем же ты чужой лес-то рубил? – спросил я.

– Да затем, говорю я тебе, что крыша текет! – мужик, осердясь, трахнул треухом по столу.

Он тут же вздрогнул, опомнился, перевел взгляд со стола на портрет государя, видно пытаясь понять, кто задал ему вопрос – стол или государь. Потом оглянулся, увидел меня и насупился. Видимо, с пустым столом ему разговаривать было сподручнее.

– Ну вот что, Фома, – сказал я, садясь на свое место. – Хотел я тебя посадить в острог, да пожалел. Ребятишек твоих пожалел, а не тебя. Но в другой раз попадешься, смотри у меня.

– В другой раз, барин, не попадусь, – сказал он, глядя на меня честными глазами.

Глава четырнадцатая

И вот все. Мосты сожжены.

Еще недавно был я солидным человеком. У меня была должность, с которой никто не имел права меня снять. Я сам отказался от нее. Я подал в отставку, и отставка принята. Кто же я теперь? Странствующий рыцарь, надеющийся стать студентом. Зачем? Допустим, я поступлю в университет, выучусь в нем, если не надоест, и стану доктором. Но доктором я стану не раньше, чем через пять лет. В самом лучшем случае. Причем заметьте, доктором начинающим. Мне двадцать восемь лет. Прибавьте пять. В тридцать три года я смогу стать начинающим доктором. Правда, с этой специальностью в России я не пропаду. Но смогу ли я еще им быть? А впрочем, пожалуй, смогу. Меня уже не страшит ни вид крови, ни вид человеческих болезней. Я все это видел, будучи следователем. Но почему же я все– таки еду? Вовсе не потому, что мне захотелось менять профессию. А потому, что я люблю эту женщину с правильными чертами лица и одухотворенным взором. Я сам убедил ее, что женщина тоже должна узнать свое призвание и найти свое место в жизни.

И вот тройка с бубенцами, пароход, а теперь поезд, уносящий меня в тревожную неизвестность.

За окном мелькают привычные российские пейзажи. Лес, поле, крестьянин, лениво бредущий за сохою, которую тянет тощая лошаденка. Появляются и отходят назад бедные деревушки с курными избами, крытыми облезлой соломой, заплеванные деревянные вокзалы с пьяными и убогими, прикрытыми жалкими лохмотьями обрубками, безногими и безносыми – откуда их столько берется! – которые тянут к окнам кто руки, а кто культяпки:

– Пода-айте копе-е-ечку!

– Да зачем она тебе, эта копеечка?

– Погорельцы мы, барин, погорельцы. Изба сгорела, лошадь сдохла, детишек семеро, и все мал-мала– меньше.

– Не слушайте их, ваше благородие. Погорельцы! Работать не хочут, вот и попрошайничают. А денег небось не меньше, чем у нас с вами. Трудиться надо, милая, бог труд уважает.

Меняются в вагоне соседи. Был купчишка невзрачный, первый раз ехал в поезде, удивлялся, как он с этих железок не съезжает. Был лихой гвардейский поручик с грудным ребенком – молодая жена померла, оставила. Поручик вез потомка в деревню к родителям. Ребенок плакал, ходил под себя.

– Пардон, мадам! – поручик менял пеленки, брезгливо топорщил усы.

Поручика сменил чиновник в вицмундире.

– Стало быть, учиться едете?

– Угу.

– Не поздно ли?

– Учиться, как жениться и повеситься, никогда не опоздается.

– Это верно. И на кого же, коли не секрет?

– На врача.

– Ну что ж, верное дело. Самая, можно сказать, выгодная профессия. Хотя ежели с умом, так на любом поприще можно отличиться. Возьмите, к примеру, меня. Я живу в Варшаве, служу делопроизводителем. Ну и что, живу! Не подмажешь, не поедешь. Придете вы ко мне какую бумагу оформить, я вам с улыбочкой: пожалуйте, рад стараться. А не подмажете, уж так расстараюсь, что бумага ваша на одном месте пролежит без движения, покуда не пожелтеет.

Вот так, а как же? Жить хочут все, а денег никому не хватает.

Был еще неопрятно одетый господин со щекой, раздутой чудовищным флюсом.

– А позвольте вас спросить, господин будущий докторского и от чего лечить собираетесь?

– Да знаете, мы с женой решили, когда выучимся, построим в деревне бесплатную больницу для мужиков.

– Бесплатную больницу! А хлеба вы им бесплатного дадите? А может, вы мужика от труда его тяжкого разогнете? Тогда он и болеть не будет и больницы ему ваши не нужны будут совершенно. Не лечить мужика надо, а топор ему в руки дать, а уж дальше он сам полечится. Ну ничего, еще немного, еще годочков пять-шесть, а потом…

– Что потом?

– Ничего, господин будущий доктор. Вглядитесь внимательно в мое лицо. Вы еще увидите его на портретах.

От Москвы три станции проехал церемонный человек с сильно выпяченной грудью и выпученными глазами.

– Молодой человек, не угостите ли папироской, – подошел он ко мне.

Я угостил. Он закурил, поклонился:

– Благодарю вас, позвольте представиться. Литератор Скурлатский.

– Кандидат прав Филиппов, – отрекомендовался я.

– Далеко ли изволите ехать?

– В Швейцарию.

– На отдых?

– На отдых. – Мне наскучило вдаваться в подробности.

– Прекрасная страна, – мечтательно вздохнул Скурлатский. – Какие живописные виды. Между прочим, должен вам сказать, что из Женевы в Лозанну замечательнее всего путешествовать на велосипеде. Прекрасная дорога, прекрасный пейзаж, удовольствие необычайное. А какие люди! Совершенно другой дух. Свободные из поколения в поколение. Культура в самом последнем пастухе невероятная.

– Вы много раз бывали в Швейцарии?

– Бывал, как не бывать, – задумчиво сказал он, пуская дым на оконное стекло. – Всю Европу объездил. Помнится, как-то с Николаем Васильевичем Гоголем поехали мы в Неаполь…

– Вы знали Гоголя? – заинтересовался я.

– Не только знал, но и был весьма дружен, – сказал он со сдержанным достоинством. – Особенно в последние годы, когда Николай Васильевич вообще сторонился людей, чуждых ему по духу. Он часто жаловался, что вокруг слишком мало людей, с которыми можно поговорить. «Для меня, – бывало говаривал он, – вообще уже никого не осталось. После смерти Пушкина только вы да еще два-три человека».

– А Пушкина вы тоже знали?

– Знавал и Пушкина, – вздохнул он. – Учились вместе в лицее.

– Позвольте, – не понял я. – Как это могло быть? Пушкину сейчас было бы за семьдесят, вам же на вид не более пятидесяти.

– Да, да, – покорно согласился Скурлатский. – Я просто раньше пошел учиться.

«Лет за двадцать до своего рождения», – отметил я про себя.

– А простите, какие же книги вы написали? Мне что-то ничего вашего не попадалось.

– Ничего удивительного, – скромно сказал Скурлатский. – Издавать книги – дело в наше время довольно трудное. Серьезные вещи не пропустит цензура, а писать что-нибудь на потеху нашей праздной публике – дело, извините меня, мало привлекательное.

– Но, однако, некоторые все же ухитряются говорить дельные вещи даже и через цензуру.

– В том-то и дело, что ухитряются. Но так можно и самого себя перехитрить. А если написать что-нибудь в полную силу, так где это напечатаешь? Разве что в «Колоколе», а? – Он вдруг приложил руку к груди, выпучил еще больше глаза и засмеялся громким квакающим смехом.

Перестал он смеяться так же неожиданно, как начал.

– Да, – сказал он серьезно. – Литература – дело ответственное и тяжелое. Приходится иногда говорить нелицеприятные вещи не только власть имущим, но и ближайшим друзьям. С Николаем Некрасовым два года не кланялся. Помните эту историю, когда он посвятил стихи Муравьеву, бывшему в то время председателем следственной комиссии по делу Каракозова:

 
Бокал заздравный поднимая,
Еще раз выпить нам пора
Здоровье миротворца края…
Так много ж лет ему… ура!
 

Я тогда сказал: «Николай, я тебя понимаю, тебе нужно сохранить журнал, но даже ради такой цели называть палача миротворцем вряд ли стоит». А? Как вы считаете? После этого три года не разговаривали…

– Вы сказали – два.

– Я сказал: два года не кланялись. А не разговаривали три. И что вы думаете? Пошло ему на пользу. «Кому на Руси жить хорошо?» читали? Неплохая вещь, очень неплохая. С отдельными срывами, но неплохая. Кстати, не встречалась ли вам в «Сыне Отечества» моя статья об этом его сочинении?

– Нет, кажется, не попадалась, – смутился я.

– Шаль. За литературой надо следить. Впрочем, статейка у меня, кажется, случайно с собой… – Он полез в боковой карман и достал аккуратно сложенную, потертую по краям вырезку из газеты. – Да, вот она. С вашего разрешения, я вам кусок зачитаю. Так.

Здесь я говорю сперва о рассказах Михаила (я имею в виду Щедрина), а вот дальше… вот оно. «Что же затем касается до стихотворения г. Некрасова „Кому на Руси жить хорошо?“, то мы и продолжение его относим также к лучшим стихотворениям этого поэта, как и начало. Однако местами наш желчный поэт…» Чувствуете определение: «желчный поэт»! …наш желчный поэт стал уже пересаливать. Для примера возьмем описание ярмарки деревенской, когда в лавочку с книгами пришли офени. Юмор этой сцены, так сказать, деланный, неестественный, и остроумие тут натянутое. Она заканчивается несбыточным желанием:

 
Эх! эх! придет ли времечко,
Когда (приди желанное!..)
Падут понять крестьянину,
Что розь портрет портретику,
Что книга книге розь?
Когда мужик не Блюхера
И не милорда глупого —
Белинского и Гоголя
С базара понесет?
 

Этого, конечно, я пропустить не смог и говорю: «Смело можно сказать, что такие времена вряд ли когда наступят, и мысль поэта о том, что когда-то наши крестьяне дойдут до того, что станут читать даже Белинского, напоминает собою те бредни, когда русский крестьянин представлялся неразлучным с „Илиадой“ Гомера, читающим ее под ракитовым кустом и увлекающимся красотами этого, бесспорно, великого произведения». А? Каково?

Он снова выпучил глаза, перевел их с меня на Веру, с Веры на Лиду, приложил руку к груди и разразился таким громким квакающим смехом, что ребенок, которого женщина проносила на руках мимо нас, испугался и заплакал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю