Текст книги "Спасенье погибших"
Автор книги: Владимир Крупин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Живем дальше
Сообразив, что в школу поздно, я все-таки позвонил в учительскую. Никто не подошел. Лильмельяне звонить не рискнул, нет сил слушать выговор – не мальчик. Виноват, но жалобных речей я, как обломовский Захар, не люблю. По дороге решил зайти к дяде Сереже, сходить с ним в его бывшую комнату.
Дядя Сережа обычно подметал в загородке, потом нес сдавать «хрусталь», потом собирал кружки. Ужасное известие ждало меня – ночью дядя Сережа замерз до смерти и был увезен. Куда?
– На учебные пособия, – сказал мне дрожащий с похмелья мужичонка. – Печень будут в банке в спирту показывать. Чтоб не пили. А она уж зато напьется. Тут он и лежал, – показал мужичонка под ноги копящейся очереди. – Я с пяти тут. С утра такой колотун был, иду, думаю, может, еще кто прибредет, может, хоть аптеки дерябнем, когда не на что надеяться, так на что угодно надеешься, так ведь? А ты кто Сереже?
– Знакомый.
– Ну. Как и я. Иду, а тут менты его и грузят. Странно вообще-то: Сережа пить пил, но до упаду не перебирал. Видно, вчера кто-то ему чего-то крепкого влил. Он и вырубился. А ночью, вишь, подмерзло. Я тоже так же как-нибудь загнусь.
Милиция была рядом. Но дежурный сказал, что это было в ночную смену.
– Посмотрите, куда увезли.
Он посмотрел.
– Не успели записать.
Я решительно пошел к дому дяди Сережи. Дверь открыла очень недовольная женщина в нейлоновом стеганом халате. В прихожей висел милицейский мундир. Я спросил, не осталось ли что из вещей бывшего соседа.
– Мы все ему отдали.
– Выкинули на площадку.
– А вы хотите, чтоб он вшей занес? Вы его к себе ночевать водили?
– Меня интересуют не вещи, а бумаги мужчины, который с полгода назад жил у него. Можно, я посмотрю?
– Нечего смотреть. – Все-таки она провела меня в бывшую дяди Сережину комнату. Там был совершен полный ремонт. – Что он за птица такая важная, уже не вы первый. Деньги, что ли? – спрашивала женщина. – Не было денег. Ни в матрасе, ни в подушке. Мы их сожгли.
Я попросил заглянуть на антресоли, вспомнив шутку Олега, что в городе тоже есть полати, только их обозвали антресолями. Пустые банки, старый самовар, синтетическая елка, мышеловки. Но в углу усмотрел листок. А уж почерк Олега я отличил бы из тысячи. Но этот листок был единственным.
Только в лифте вспомнил, что даже не сказал ей о смерти дяди Сережи. Листок прочитал сразу:
«…Слышь, Петя, слышь! Да отлипни ты от футбола, не корову проиграем, слушай сюда. Чего мне славянофилы давеча баяли: говорят, не зря народ Петра Первого антихристом назвал, что подтверждают народные песни, а они не лгут, смотри оба тома Киреевского. И чего им, Петя, сказать? Каким козырем хлестнуть? Говорю: а вы рондо Вебера «Вечное движение» в исполнении Гинзбурга слушали? Отвечают: да, слушали, и это хорошо! Говорят: в этом есть мелодия, а где мелодия, там и музыка, а где музыка, там гармония, а где гармония, там жить можно, но Петр Первый – антихрист. Вишь, Петя, как они, вроде и уступят, успокоишься, а они за свое. Россини слушают, увертюру к «Сороке-воровке» слушают, я наблюдаю. Дело идет к Верди. Слушают. Думаю, размякли. Ну как, ребята, как с Петром? А с Петром, отвечают, все так же. Ну что ты с ними будешь делать! И ведь крепнут в гонениях! Петя!..»
Дома ждала такая картина – жена пила чай с… Идеей Ивановной. Какая умница, подумал я и про ту и про другую. Пора дружить.
Рассказал им о враче, о милиции, о Леве, о дяде Сереже. Ида жадно листала бумаги Олега. Повернулась к жене: «Можно, я буду курить в комнате?» Ушла. Жена налила мне супу, села напротив и выразительно вздохнула. Много чего значил ее вздох.
Заварив свежий чай, я понес его в комнату. Жена шла следом.
– Чаю выпейте, – пригласила жена. – Мы с мужем такие чаевники, и Олег говорил: без кофе проживу, а без чаю вымру. А как отдельно стал жить, много кофе пил.
– Слушайте, – резко прервала Ида. – «Как странно все, – прочла она совершенно другим голосом, мягким, глубоким, – как странно все. Сейчас прочел фразу о правиле жизненного поведения «Строгость к себе, внимание к другим», прочел случайно, в случайно открывшейся книге, и был до того рассеян, что поставил на полку и забыл, какую книгу брал, и уже отошел от полки, как фраза воссияла великим смыслом. Строгость к себе, внимание к другим. Да, да, больше ничего не нужно. Кинулся к полке и судорожно искал эту книгу, тщетно. Расстроился и ходил гулять. И успокоился. Ведь я запомнил, так и буду стараться. Сидел на детской площадке, тиранил себя за отношение к семье. И было два события. Далеко-далеко блеснула зарница. Я думал, что это зарница, а это была молния, о ней сказал надолго опоздавший гром. И снова медленно блеснуло, и снова тягостное ожидание грома. Но там-то, там-то, где идет гроза, там же страшно гремит, там страшно! В траве играл щенок, я и думал, что щенок, и нагнулся погладить, как еле успел отдернуть руку: это оказалась старая злющая собачонка. Я встал и услышал, что противно скрипят качели, и, видимо, давно скрипят, потому что маленькая девочка говорила той, что качалась: ты обещала, а сама все качаешься и качаешься».
– Леша! – сказала Ида решительно. – Ну-ка давай про этого Леву подробнее.
Пришлось снова рассказывать про милицию, про ребят, про Леву, про старуху.
Зазвонил телефон, жена сняла трубку.
– Да, да. Добрый вечер. Ой, простите. Да, дома. – И мне: – Ой, как нехорошо, что ты сразу не позвонил. Подойди.
Я стал объяснять Вере, что только вошел, что вызывали в милицию, что это связано с Олегом, с его рукописями…
– А моя свекровушка чего выкинула, – не дослушала Вера. – Даже бы мне было простительно, я брошенная, как их там называют, соломенная вдова, даже мне было простительно не явиться на похороны, нет, я все простила, все сделала, подружки помогли накрыть. Вернулись оттуда на автобусе, все в очередь в ванну, надо же руки вымыть, это ж обычай, что нельзя с кладбища землю приносить, ведь, опять же по обычаю, кидали по горсточке, прилипло. Ну вот, помыли. За стол. А ее нет. И кто-то видел, что она уходила в двери. Я выскочила, где там! Ясно, что на вокзал.
На Ярославском
– Я с тобой, – тут же вскочила Ида.
И вот мы в метро стоим у окна, по которому ударяют тоннельные огни. Когда остался последний перегон, Ида с усилием, перекрывая шум, почти закричала:
– Привет тебе от философа! Велит чаще вспоминать пятый угол. Говорит: чем меньше требуешь, тем свободнее. Требовать свободы означает быть в плену. Господи! – закричала она без перерыва. – Я такая измызганная, кто бы знал, кто бы пожалел меня. Разве меня Олег жалел, как же! А у меня такое ощущение, что я была всегда, будто стояла над монахами Киево-Печерской лавры, помогала им в летописных трудах. Нестора помню. Русская идея была всегда. Но такие в ней шараханья, такие блуждания во тьме, а другие идут по освещенному следу и еще над нами смеются. Наш национальный тип не похож ни на какой. Всегда мы меж Востоком и Западом. Одни несчастья от этого! Всех спасаем, во всем всегда жертвенность. И история у нас то взрывается, то замирает. Но не вбили же мы себе в голову, что мы – третий Рим, четвертого не будет, так и есть. Как бы ни злились на нас, ведь ждут спасения только от нас. Наша история – это мировая философия, а литература наша – философия жизни. Наша личность наиболее близка к мировой гармонии, но в нашем понимании, отсюда все противоречие. Весь мир спасти, не меньше. Мы народ-богоносец, по Достоевскому. Да это так и есть. У нас человек может быть свободен даже в тюрьме. У нас атеисты близки к верующим. У нас не только общество, даже семья с социальной окраской, ею и держится, а наши народники! А наши славянофилы, а Чаадаев! Соловьев, Леонтьев! Как все любили Россию! А Герцен, его трагедия, что с детьми переписывается на английском и французском, это как? У нас у единственных культура сопротивляется цивилизации, всех других цивилизация давно подмяла. А наши нигилисты! А анархизм Толстого! Кто в нас верит, тот нас и любит, а кто не любит, тот, значит, не верит. Пушкина забыли! Все в любви к нему клянемся, а сказал же, что прочнейшие изменения происходят из улучшения нравов, без насильственных потрясений! А мы все себя за шиворот трясем. Олега не уберегли.
Ида, выговорившись, сникла и уже на эскалаторе стала нервно разминать сигарету, которую прижгла у выхода из метро.
Народу на Ярославском было битком. По радио постоянно говорили, что такой-то поезд «прибытием опаздывает» на столько-то, а такой-то поезд «отправлением задерживается» до такого-то времени. Не только сидеть, стоять было негде. Мы разделились. Мне достался второй этаж. Еле я продирался сквозь толпу. Приноровиться к расписанию, чтобы выходить, стоять у поездов уральского направления, было невозможно, все смешалось. Я искал у касс и в залах. Раза три, не меньше, сталкивался с мужчиной в старой железнодорожной шинели, который, встречаясь взглядом, говорил:
– При Кагановиче не опаздывали.
На третий раз я не выдержал и спросил:
– Почему не опаздывали?
– А вот выведут на рельсы машиниста, расстреляют и другим сообщат. Другие и держат пар.
– А если заносы и снова опаздывают из-за них?
– Какие заносы, когда жизнь дорога, – сказал старый железнодорожник. Он обрадовался случаю поговорить, он ждал уже шесть часов и не знал, сколько еще ждать, вцепился в меня и рассказал, как он каждое лето обеспечивал безопасность прохождения поезда, в котором на Кавказ ехал Сталин. Шло несколько поездов, никто не знал, в котором едет вождь. «Раз он вышел между Орлом и Тулой, как раз моя дистанция, и гуляет. А на каждый километр было десять солдат, сержант и офицер и мы, железнодорожники, со своей стороны, у нас тоже форма и тоже военные порядки. Тогда носили еще к форме саблю. Тяжелая! И стоял наш человек с саблей. Сталин подошел, трубку курит. Тот вытянулся, не знает, что делать, инструкций не было. Да хоть с кем случись! Онемеешь. Сталин спрашивает про саблю: «А это зачем?» Тот отвечает: «Полагается». «Наверное, тяжело?» И понимаешь, хватило у человека мужества сказать: «Так точно». И ведь запомнил Иосиф Виссарионович. Повернулся, ничего не сказал, а саблю вскоре отменили. А ты говоришь!
Нас толкали, я озирался. Старух было много, но все казались помоложе матери Олега.
Никак я не мог найти ее. Устал смертельно, нашел Иду, и минут за десять до закрытия метро мы решили уезжать. На выходе из вокзала на гранитных ступенях, на самом сквозняке сидела старуха в черном платке. Я кинулся к ней. Тронул за плечо. Она подняла старое, измученное лицо. Это была не она.
Пошли к метро, стояли в пустом вестибюле. Милиционер внимательно смотрел на нас. Мне захотелось почему-то подразнить его, притвориться пьяным. Дежурная, захлопывая свою стеклянную будку и зевая, спросила меня весьма дружелюбно:
– Ну чего, поедете или телиться будете?
– Поедем, – сказала вдруг Ида. – Но не на метро.
И мы повернулись. И пошли обратно на Ярославский. Мне показалось, что та старуха на сквозняке была матерью Олега. Она так постарела с горя, что я не узнал.
Старуха сидела на том же месте. Я постоял около, не зная, как вести себя. Потом сел рядом. Она подняла лицо.
– Ничего, посидим. Все не на снегу.
– Простите, вы… Анна Антоновна?
Она не поняла вопроса.
– Ничего. В войну хуже было. А я к дочери приезжала, ничего.
– Почему ж она не провожает?
– Дети у нее, муж в плаванье, чего меня ждать, уеду. Дети. Одни боятся. Дочь-то с семи лет корову доила, сейчас у нее сын десять лет, запуганный, один не сидит. Ничего.
– А когда поезд?
– Не знаю.
– А куда вам ехать?
– Домой еду, куда же ехать?
– Билет есть?
– Нету билета. Да ничего.
– У дочери есть телефон?
– Телефон? Нет. Да ничего. Письма пишет.
– Но как вы думаете ехать? – недоумевал я. – Поезда опаздывают, народу полно, билета у вас нет.
– Отдохну да в кассу пойду.
– Давайте мы вам поможем, – предложил я. – Перейдите на второй этаж, там теплее.
– Ехать-то бы надо, – неожиданно решилась она, – поросенок не кормлен, чую.
Вещей у нее не было, мы пошли. Эскалатор уже не работал, мы пошли по его неподвижным ступеням. Еле прошли, ибо и эскалатор весь был занят сидящими и спящими людьми. По счастью, на втором этаже я увидел железнодорожника и обрадовался:
– Тебе сколько ждать?
– Спроси их! – презрительно ответил он, махая на темное, неработающее табло и на гигантскую очередь к справочному бюро.
– Вот! – сказал я. – Позаботься. Старая женщина. Одинокая, ничего не знает, впервые в Москве, хоть и не при Кагановиче, а помоги.
– А сам?
– Нам ехать надо.
– Тогда бегите. Пойдем, старушка, я тебе по инвалидной книжке куплю.
– Так ведь и я мать-героиня, – отвечала старуха, устремляясь за ним.
– За мной! – крикнула Ида.
Мы помчались на перрон и успели. Еще и не сели бы – электричка уже дернулась и пошла, но двери не закрылись, хотя и шипели. Мы вскочили в пустой освещенный вагон, хлопнулись на желную деревянную скамью и еле отдышались.
– Ты как хочешь, а я отключаюсь, – сказала Ида, подтаскивая к своей голове мое плечо. – Ни о чем не спрашивай.
И в самом деле мгновенно уснула. И то сказать, как она измучилась в эти дни.
Но зачем же, зачем мы прыгнули в электричку? Что водило нами в этот вечер и в наступившую ночь? Я понял, мы едем еще на одну дачу Залесского. Она именно по этой дороге. Я бывал там, когда Олег жил там зимой. «В охранники попал», – смеялся он. Один раз я даже был при их разговоре. Сидел в углу. Еще бы – школьный учитель, вооруженный программой преподавания, в которой не раз фигурировали книги Залесского, как мог я осмелиться вставить слово! Да я бы и не приехал, если б знал, что Залесский будет. Он приехал внезапно. Шофер помог внести в дом вещи и уехал, а мы сели пить чай. Еще Залесский выпил две крохотные рюмочки коньяка, прибавив, что любит гульнуть с молодежью. Говорил, как он дорожит этой дачей, как быстро тут отдыхают нервы. Он, хоть я и совался помочь, сам растопил камин, говоря, что и это входит в систему снимания стресса.
Вот у камина-то и вышел тот разговор, который я запомнил.
Разговор у камина
Началось с писем читателей. Олег сказал о полученном с родины письме (мы его до приезда Залесского читали вместе), в письме была благодарность (у Олега тогда в журнале вышел рассказ).
– И что это доказывает? – снисходительно спросил Залесский. – Ничего или что-то? Вы радуетесь, а это доказывает то, что вы, Олежек, не избавились от неумного приседания перед читателями. Не нагибайтесь к ним, ведите. Вы, хотите этого или нет, отмечены талантом, значит, избранны.
Я этот разговор потом Иде пересказал, она пожала плечами, сказав, что таких разговоров слышала десятки. Мне ж было в новинку, и сейчас в ночной электричке я снова все вспомнил. Электричка неслась бодро, как лошадь к конюшне, остановки делала быстрые, будто только отмечаясь, вовсе не заботясь о входе-выходе пассажиров, да их и не было, мы ехали одни. Даже жутковато было.
Так вот, Залесский начал:
– Я, Олежек, написал библиотеку книг. – Он слегка откачнулся, за его спиной стояли застекленные шкафы, мы их до его приезда рассматривали. – Библиотеку, – повторил он значительно и тут же картинно развел руками, – но доволен ли? Нет! Лучшая книга впереди, и это не пустые слова.
Олег тут сделал жест, подался вперед и даже кашлянул, желая что-то вставить, но Залесский предупредил его, защитившись поднятой ладонью:
– Не надо! Я стар, чтоб слушать и говорить комплименты, я говорю даже не то, что думаю, а то, что есть. Обрести ученика, который становится учителем, – поверьте, для этого стоило брести во мраке жизни. Но я не об этом. Итак: человек – это целый мир, сказано хорошо, но так заштамповано, что уже не воспринимается, гораздо доступнее для начала усвоить, что человек – это государство. Простите, что так школьно, – он боком взглянул в мою сторону, – но это мне нужно для развития мысли, для вашей же пользы, Олежек. Я не первый раз замечаю ваши приседания перед читателями. Зачем? Вы другой и вы не бойтесь этого – «другой», это слово только Обломова оскорбило, но к делу. Целое государство! И могут ли в государстве все нести одну функцию? Нет! Функции различны. Так и в человеке. Все ли его члены равны? Нет, у каждого свое назначение, и все нужны друг другу. Я вас понимаю: есть почва, на ней все растет, без нее никуда, но почва почвой, это первичное, есть еще жизнь духа, есть ее работники, вы из них.
– Илья Александрович, – Олег зашевелился в своем кресле, – на почве наши кормильцы и поильцы…
– Да, обслуга, – уронил Залесский.
– Простите! Обслуга-то мы! – Я видел, что Олег весь напрягся. – А они – большинство, и они – двигатель истории, эти пахари, эти доярки, эти работяги.
– Олежек, – ласково прервал Залесский, – конечно, их большинство, конечно, они двигатель, но всякий двигатель надо завести, всякой толпе нужен поводырь.
– Слепцам нужен поводырь!
– Хорошо, не поводырь, а пастырь, проводник, руководитель, вождь, не придирайтесь к слову. И двигатель завести, и встать за штурвал, и курс проложить. А кто сказал, что писатель – совесть народа? Не знаете, я тоже не знаю. Обязывающе, не так ли?
– Да, совесть, – горячо сказал Олег. – И она не в нас, а в народе. А мы его не знаем.
– Ой-ой-ой! Ай-ай-ай! – покачал головой Залесский. – Это вы-то народа не знаете, да вы весь в нем. Это я не знаю да и знать не хочу. У меня свой мир, свое видение жизни, и только это и интересно! Письму читателя радуетесь. Нет, ловите одобренье не в сладком ропоте хвалы, а в диких криках озлобленья. Как меня лаяли, какие крики вплоть до упреков в бездарности. Но думал: пусть плюют на мой алтарь, пусть колеблют мой треножник. И они заткнулись! Выходили книги, шли публикации, экранизации. Позицию свою я высказывал по телевидению, радио, в интервью, был поддержан сверху. И ведь это не пресловутая мохнатая рука, это была замечена деятельность. Вы по молодости категоричны, я вас – вспомните аналогию с государством – отношу к заре, к молодости, к началу расцвета нации и государства. Я не совсем согласен с Гумилевым в части его трактовки истории, но есть же пассионарные вспышки. Вы в ее начале. Возьмем и народы. Гумилев более историк и политик, я более адресуюсь к культуре. Эпос в каждом этносе, но в отличие от этноса он некая точка отсчета, точка, не возражайте, во многом статичная, застывшая. Это памятник, и не случайно так принято называть – памятник письменности. Былины, мифы, весь фольклор, легенды, витязи в шкурах, калевалы, гэсериады, манасы, махабхараты, молдовеняски всякие – это детство. Но надо взрослеть, надо мужать…
– А мне кажется, что мы всегда будем смотреть на фольклор снизу вверх, – возразил Олег. До этого он как-то нервно орудовал специальной маленькой кочергой в камине.
– Смотреть можно! Но смешна позиция писателя с задранной головой. Надо идти дальше, вот о чем я говорю, о вас заботясь. А то ведь жизнь пройдет, опыт появится, сил не будет. Это, кстати, главное противоречие жизни человека. Надо дальше идти, смело вставать на другие плечи! Вот вам образец: книга книг – Библия, особенно Ветхий завет, смотрите, сколько он вобрал фольклора и стал от этого только сильнее, но не стал менее самостоятелен. Надо идти дальше, а не заниматься самоуничижением. А кто пойдет? Сильные и смелые! Раз я говорил с американским переводчиком, он правильно ругал нас за отсутствие сильной личности в литературе.
– А кто сильная личность? – перебил Олег. – У американцев ясно – сильный человек, добивается цели, но какой? Для меня сильный – это жертвенный, терпеливый. Чего нам перед американцами шестерить? Россия столько вынесла, столько народ во лжи держали, столько ему врали, такие были испытания, траву ели, детей сколько похоронили, сколько могил неизвестных, лагерей, тюрем, нищеты – и снова ему сильную личность? Да он и есть сильная личность. Он любовь сохранил к отечеству! Вы умны, Илья Александрович, а любви в вас мало. А с народом что только не вытворяли. Да и до сих пор! Начнешь говорить об истории, о памяти – шовинист. Это что? И прошлое так изобразят – лапти да мерзость. А откуда тогда Рублев и былины? Эти храмы? Эта музыка, которую сейчас забивают криком наглости?
– Олежек, – наморщился Залесский, – оставьте, это ликбез. Я хотел, чтобы вы…
– Не уходите в сторону, простите, – снова возразил Олег. – Вы смотрите на литературу как на профессию…
– А что она есть как не профессия?
– А я смотрю как на жизнь.
– А разве профессия не дело жизни?
– Но как-то не так. – Олег заметно сник. – Не так как-то. А как, я не могу понять, и зря вы мне внушаете, что мне дано. Дано многим. Сюжетом нынче только ленивый не владеет. И кормятся. И внушили читателю, что это и есть литература.
– Ну орел, ну орел, – засмеялся Залесский с удовольствием.
Олег помолчал, поколотил полешки в камине и вздохнул.
– Я совсем не понимаю, как писать. И новую работу я думаю сделать последней и назвать «Обет молчания».
– Ну-у-у-у! – откинулся в кресле Залесский. – Старая песня, ведь я вам не советовал. А вы не отступились.
– Да! – вновь решительно заговорил Олег. – За обретение потеря, это ясно, а забываем. Была Россия варварской – была цела природа, язык был чист, была народная культура, костюм, кухня, стала Россия передовой – природа гибнет, реки запружены, изуродованы, архитектура рушится, национальная одежда, кухня, да что кухня, культура стала этнографической редкостью, только ансамбли песни и пляски, как ряженые, пляшут перед иностранцами. Вода отравлена, воздух загажен…
– Зло, зло! – одобрительно посмеялся Залесский.
– Не зло, а больно. Спутаны понятия цивилизации и прогресса. Не машины на нас работают, а мы на них. А почему? Человек несовершенен. И чем дальше, тем более несовершенен. А разве может несовершенный человек создать совершенную машину? Нет! И эта гонка техники, науки, ее обслуживающей, пострашнее гонки вооружений. Тело ублажать – вот ваша цивилизация.
– Но почему же это моя? – Залесский начинал сердиться.
– Не ваша, простите, а как бы я ученым и технарям говорю.
– Так и скажите! «Обет молчания», это ведь гордыня, как же тогда с любовью? За что бедных людей на растерзание цивилизации бросать?
– Дойдут до предела и поймут, – упрямо сказал Олег, – поймут, что прогресс в усилении любви и углублении мысли, а не в уничтожении природы. Природу уничтожаем, за это она мстит. Сколько дебилов, сумасшедших, больных, детская смертность огромная. Обет молчания не от гордыни, а от подражания, если хотите, подвигу безмолвия. Писателю лучше на обочине стоять, а не бежать, задрав штаны, за каждой очередной идеей.
– Уж вы-то только за одной бегаете, – поддел Залесский.
Олег поднял на него глаза и примирительно засмеялся. Повернулся ко мне и, вовлекая в беседу, которая обещала быть легче предыдущей, попросил принести дров для камина.
Тут и кофе появился. Чая не было, я не посмел отказаться от кофе и был наказан бессонной ночью. Еще добавилась и взволнованность. Помню, тревога за Олега появилась именно тогда. Тогда я тоже вернулся последней электричкой, загорской, только она шла к Москве, а сейчас от Москвы, тоже последняя.
Я вспоминал тот разговор у камина, а сам невольно думал: зачем мы сейчас-то кинулись, где будем ночевать? Жене не позвонил, волнуется.
И опять вспоминал тот их разговор, уже под кофе и музыку (Залесский поставил негритянские блюзы), разговор примирительный. Залесский показывал прялки, половики, лапти, советовался, где их разместить. «Я же это делаю с любовью, а вы говорите: во мне любви мало», – весело упрекал он Олега и все просил сказать, как же Олег определяет любовь.
– По-моему, – отвечал Олег, – любовь – это чувство, а чувство больше слова, так как не определимо одним словом. Я не могу определить кратко. Даже душа легче постижима, она – совесть, а любовь объемнее. По мудрецам древности, в любви такая полнота чувства, что уже нет места пороку: зависти, гордыне, раздражению, злу, – любовь радуется истине, доверчива, не ищет выгоды, не зазнается, сострадает, она терпелива. Так примерно. Если она эгоистична, не видит ничего, кроме избранного предмета, претендует на него, кричит, как в модной песне, «никому тебя я не отдам», – это не любовь, это опять же только тело…
– Ида, – сказал я, – проснись, приехали.