Текст книги "Спасенье погибших"
Автор книги: Владимир Крупин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Вторая заслуга
– Вторая заслуга, – начал Михаил Борисович, выдержав паузу, – вторая заслуга исчерпывается выражением: для красного словца не пожалеет родного отца. Это сказано давно, но как точно и как применимо к нам, художникам слова. Не пожалеет родного отца, вдумайтесь. Что за этим? За этим те страдания, которые мы приносим родным и близким, когда черпаем материал для произведений среди них, а где еще черпать? Когда мы пишем о родителях, это им особенно больно. Любовь к нам помогает им переживать позор публичности, но наша любовь к ним не должна лишать их радости бытия. И Залесский, жалея отца, пиша о нем, не жалея его для красного словца, нашел в себе резервы мужества, он отказался от фамилии отца, изменил отчество. Что это дало? Это дало толчок свободы творчества. Продолжая писать об отце, он писал как бы не об отце, развязал себе руки. Образ отца и всего отцовского поколения от этого только выиграл, приблизился к типическому максимально. Ну кто из читателей мог бы подумать, что у Залесского отец не Залесский вовсе и вовсе не Александр?
– Но это же патология, – раздался голос Иды.
– Ида Ивановна, – постучал карандашик.
– Отказ от фамилии отца, от его имени – это предательство, а вы это пишете в заслугу.
– Ида Ивановна, у вас болезнь противоречить всему и вся, – вступил Сидорин. – У меня своя фамилия, свое отчество, но я не осуждаю. Есть же и неблагозвучные фамилии. Когда-то в средние века пьяный писарь брал фамилию с потолка и так далее, вам ли объяснять.
– В средние века Залесского здесь не было, – возразила Ида, – но если даже фамилия неблагозвучна, хотя бы писаться с прибавлением. Я понимаю, когда порыв бурных лет, когда многим хотелось говорящие фамилии и они походили на названия крейсеров: Яростный, Беспощадный, Стремительный, с другой стороны: Бедный, Голодный, – но сейчас-то какое тысячелетье на дворе? От кого скрываться?
– Я повторяю, что это болезнь у вас, дорогая Ида Ивановна, – закрепил свои слова Сидорин. – И еще добавлю народную врачебную мудрость, тут детей нет: изо всех болезней только беременность сама проходит, остальные надо лечить.
– Кирилл Игнатьевич, я сам объясню, – остановил Сидорина Михаил Борисович. – И это всем, не только непонимающим. Согласитесь, что автор пишет в соответствии со своим возрастом и образом мыслей. Молодой автор, который не думает о желудке и может ехать на верхней боковой полке, отнюдь не склонен надолго ввинчиваться в проблемы, ему более доступны такие штрихи, как полоска незагоревшего тела на спине, охота, рыбалка, гонка машин по ночному мокрому шоссе, ну и так далее, то есть молодежь читает и интересуется вопросами своего возраста, тайной деторождения и прочее. Но ведь эти авторы – члены нашей литературной семьи, а что такое наша семья как не конгломерат. И неизбежны в ней мнения типа: а, опять эта «детская» литература, в смысле – опять эта литература писательских детей. Но ведь не всегда же сын или дочь писателя пишут плохо, есть же исключения из правила, бывает, что сын писателя – тоже писатель, но на голову ниже. А потом, пожалейте бухгалтерии издательств, когда в их картотеках фамилия повторяет фамилию, и уставшая выпускница финансового вуза может начислить гонорар не тому, а этому. Нет, в смене фамилий много смысла. А если еще автор не только сын, а уже и внук писателя, если писательство сделалось его кровным делом, если в свою очередь его дети и внуки будут писателями уже по одному тому, что родились у него, а не у соседа, если гены писательства влияют на наследственность и не за горами то время, когда мы просто будем выращивать кого захотим: социальных писателей, или авторов политроманов, или драматургов. Пока же некоторых возмущает, что дети пишут. У меня вот сын пишет, я что, запрещу ему? Или вы, Идея Ивановна, запретите?
– Ну, если он пойдет дальше вас.
– Непременно! Ведь я освобожу его от груза моих ошибок. Он уже с детства привык отвечать на звонки из редакций, разве это не вводит в мир, в который надо входить? Он увидел пишущую машинку в колыбели, впитал ее стук наряду с песней кормилицы, это дорогого стоит. Он сидел за столом, за которым велись разговоры о взаимоотношениях внутри секций, об интригах, разве это не ценно? Ведь нам приходилось это осваивать с нуля, у него иная точка отсчета. Он знает, где помещение Литфонда, где комната выдачи путевок в дома творчества, и он в них во всех бывал и может выбрать лучший. Не то, что мы – пока получишь опыт, где как кормят и где как с билетами на обратную дорогу, проходят годы, годы! А вы спорите, Ида Ивановна. Подумайте, насколько плодотворнее для литературы, когда в нее входит знающий человек. Знающий про все мелочи, вплоть до того, в какие дни на складе Литфонда финская бумага и копирка. А разве это не наша заслуга, что в наших службах сидят наши люди? Простой закройщик. Но ведь важная профессия! И вам не будет жалко его, если ему придется каждый раз менять клиентуру, учитывая все новые и новые размеры? Вы скажете, что и дети растут, да, но в вопросах костюма, если мы говорим о закройщике, они как бы им выращиваются, то есть и закройщик рядом с творцами тоже творец. Нет, тут я за Залесского горой. Да, пишет мой сын, кстати, вот случай публично поблагодарить Виталия Сергеевича за внутреннюю рецензию на рукопись моего сына в центральном издательстве. Смотрите, Ида Ивановна, я благодарю открыто, чтоб исключить будущие недомолвки междусобойной сделки. Рецензия откровенна, она признает достоинства прозаика Михаила… Михаила, чувствуете, я запнулся? А почему? Да потому, что ведь и я Михаил, это была моя идея, простите, Идея Ивановна, вы, вероятно, часто слышите свое имя произносимое не как имя, а как существительное, Михаилом моего сына назвала жена. Согласитесь, что это право выстрадано первичной фазой материнства. И вот – представьте картину – на прилавке две книги под одинаковой фамилией. Разный стиль, разная тематика. Меня тянет где-то к философскому осмыслению предметов, а Миша еще где-то на подступах, но уже силен в буйствах красок, в резкости мазков. Читателям же не объяснишь, кто есть кто. Не все же поймут, злопыхатели скажут: «Вишь как Миша жирно издается», это не столько обидно, сколько несправедливо. Разные авторы, разные читатели. У меня где-то техническая интеллигенция, врачи, у Михаила где-то студенческая и рабочая молодежь. Значит? Какой выход? И вот подходит ко мне Михаил и говорит: «Отец, ты не будешь против, если я изменю фамилию?» Как бы вы поступили на моем месте? Я дал ему сто рублей: «Иди меняй. Отдашь в получку».
Даже Ида зачарованно слушала Михаила Борисовича. Когда он расщедрился до того, что вообще надо детям, вступающим в литературу, сразу давать премии и дачи, ибо ведь труд-то каторжный, Ида зааплодировала.
– И очень правильно! – не сбился с тона Михаил Борисович. – Жизнь наша нелегка: горим, горим, не осталось внутреннего органа, не страдающего тем или иным недугом, а детям будет еще тяжелей. (Пауза.) Друзья! Ох велика, ох перспективна заслуга Залесского в смене фамилий. Приходит пора этимологии фамилий на новой основе. Стыдно в век космоса носить ничего не говорящую фамилию или производить ее от «Омонастикона» Веселовского. Пора вводить фамилии-знаки, фамилии, сразу вводящие в суть текста под обложкой. Вот на переплете фамилия – что она значит? Ничего. А, например, стоит так: Экономистов – и понятно, роман об экономике, рекомендуется сотрудникам Госплана, Комитета ценообразования, статуправлений и их служебной цепочке, доходящей до счетовода цеха нетканых материалов. Или: Экономайзер. Тоже понятно при всеобщей грамотности, что, кроме отечественной экономики, освещается и зарубежная, когда описываются терзания главного героя в загранкомандировке. «Ну почему у нас все не так, – думает он, – ведь это так просто». Фамилия Каратистов сразу отсылает нас к проблемам спорта, вольной и невольной борьбы. Кафедралов – перед нами проблемы институтов, нелегкие, согласитесь, проблемы. Но разве легче Советникову с проблемами дипкорпуса, а Лесному с проблемами древесины? Тут надо предостеречь от увлечения минералами, полями и лесами. Хорошо, когда один-два Жемчугова и Яхонтова, а если сплошь Малахитовы? Не все же пишут про Урал, тем более богатства его спорны, много ли мы экспортируем яшмы и хризолита, надо уточнить. Так же многовато Березиных, Полевых, Поляковых, Сосновских, Боровых, но есть и явные переборы. Залесский справедливо, например, критиковал псевдоним Фома Адекватный…
Здесь Федор Федорович, как ни интересно было сообщение, просил Михаила Борисовича вспомнить, что впереди еще заслуги. Михаил Борисович обиделся:
– Зачем же тогда во всех писательских анкетах, послужных формулярах, издательских и журнальных авторских карточках после графы «Фамилия» следует «Псевдоним»? Это же чего-нибудь да значит. И ваше замечание, простите, неадекватно. Вы, кстати, наступили на горло не моей только песне. Это общее горло и общая песня. Но ладно. Третья заслуга…
– Подождите, надо утвердить вторую, – остановил Федор Федорович.
– Списком! В конце проголосуем за все, – сказали члены комиссии.
– Хорошо. Михаил Борисович, это последняя заслуга?
– Да! – яростно ответил Михаил Борисович. – Но главная. Воды, будьте добры. Вот уж вспомнишь Ариану, у той всегда две-три разновидности минеральной, вплоть до импортного боржоми.
– Экспортного, – поправила Ида. – За границей же нет Кавказа.
– Но этикетки у Арианы были на английском.
– Ну да, это экспортный вариант. Можно, простите, я уйду?
– Да, да, – быстро разрешил Федор Федорович, не согласовывая разрешение с членами комиссии.
Ида ушла. Михаил Борисович попил воды.
Третья заслуга
– Идея синтетического романа зародилась у Ильи Александровича не вдруг. Началось с простых сносок и примечаний. Но как далеки сноски и примечания Залесского от обычных! Итак, в сноске что-то объясняется, в примечаниях что-то разъясняется. Либо даже сводятся чьи-то с кем-то счеты. То и другое не возбраняется и поныне. Идея же Залесского, – Михаил Борисович очень язвительно напирал на слово «идея», давая интонационную окраску того смысла, что хоть Идея и ушла, сама-то идея осталась, – идея же Залесского, повторяю, шагнула дальше, к синтетическому роману. Здесь он даже допустил возможность приставок к измененным говорящим фамилиям, например Нефтепромыслов-Эрудитов, чтобы читатели окунулись не только в мир выкачивания природных богатств и становления их на наше обслуживание, но и знали, что автор оросит их благодатной широтой разносторонних, где-то даже энциклопедических знаний. Так вот. Освоив также искусство включения в скобки спорной мысли, та-скать, попутного антитезиса, Илья Александрович бросил краткий, но проницательный взгляд на кавычки. Ибо не всякий владеет еще мастерством такого прочтения авторской мысли, при котором понимает тонкость закавыченной в слове иронии. Так вот, освоив искусство и бросив взгляд, Илья Александрович вернулся к сноскам и примечаниям и увидел в них бездну возможностей. Началось с простого. В одном рассказе он написал, что его удивил тот факт, что петух дачной сторожихи, будучи зарубленным, никак не повлиял на яйценоскость. Куры продолжали нестись. Был ли рядом другой петух? Ответ сторожихи был однозначен: не было. Куры продолжали нестись. И уже в верстке покойный Залесский включил этот факт в сноску, присовокупив к нему почерпнутое в зооэнциклопедии известие о курах плимутроках. Чего он этим добился? Многого! Когда рядовому читателю смотреть зооэнциклопедию, когда и на не зоо нет времени в нашу быстросовременную эпоху, когда? А Залесский, зная, что одна из главных задач литератора – в популяризации научных и просто технических знаний, взял на себя труд прочтения о плимутроках и известил о них в доступной форме. Далее он пошел далее. Увидел вопиющее объявление на пляже: «Оборудование спасательного поста. Первое – вахтенный журнал». Все. Вплетя умелой рукой этот факт в эпизод встречи давно не видевшихся, проживших, как все мы, нелегкую, честную жизнь, не мог же он критиковать данный плакат прямо в тексте разговора, мы же профессионалы, понимаем, как это не втанцовывается в ткань. И что же – идея! – он сделал сноску и в сноске подверг разносу порядки данного причала, вернее непорядки, и где-то даже типические, он не боялся обобщать, когда дело касалось интересов общества. И в самом деле, разве не проскальзывают элементы бюрократического подхода к спасанию на водах в данном плакате, разве хватит вахтенного журнала утопающему, разве за журнал надо хвататься при захлебывании, разве мифологическая соломинка не реальнее, нежели бюрократический журнал, в котором только и будет что строка, отнюдь, понимаете, не красная, о факте длительного погружения, а иногда ненахождения в данной акватории? Или: он описывал страдания героя, который ушел в бурную ночь после тяжелой семейной сцены. И вот он за городом, вот он прислонился пылающим лбом к серой цементной стене, разве это не великолепная деталь – тяжелые мысли, тяжелый цемент, – но и этого мало нашему неистовому Илье, он пошел дальше, в сноске он сообщил рецептуру выработки портланд-цемента, читатели были потрясены эрудицией автора, а что? И это надо иногда, надо иногда действовать шоково. Ах, вы думаете, что фраза «По свежескошенной отаве бродило стадо КРС» так проста? Нет, она трижды спорна.
– Разве можно косить отаву? – спросил Сидорин.
– Сто баллов! – воскликнул, молодея, Михаил Борисович. – Нельзя! И это была покупка, и это любят читатели. Возмущенные крестьяне улыбались, читая в сноске, что здесь отголосок передачи «Что, где, когда?», что нигде и никогда не косят отаву, но на ней можно пасти КРС, а что есть сия аббревиатура? Да это же крупный рогатый скот! Но неукротимый Илья не сразу отставил отаву. Он выжал еще и частушку, привезенную ему неведомыми нам каналами. Вот она: «Все ходили по отаве, а теперя по траве. Все носили нож в кармане, а теперя в рукаве». Он занялся также наречием «теперя»…
– Я думаю, пора утверждать, – перебил Федор Федорович.
– Я же только разошелся, – снова обиделся Михаил Борисович.
– Вы так здорово рассказываете, – это я осмелился подать голос, – слушаешь просто как готовые воспоминания.
– Миленький, да это и есть воспоминания, – сказал мне на ухо сосед, – вы думаете, Миша будет зря надрываться, у него в хозяйстве ничего не пропадет.
– Благодарю вас, – сухо сказал мне Михаил Борисович, отлично, я думаю, понимая суть наклонения соседа к моему уху. – Но имейте терпение выслушать хотя бы еще одну заслугу, она кратка: Илья Александрович рекомендовал, и усиленно, лишать литераторов пишущей аппаратуры, пишмашинок, диктофонов, магнитофонов, даже авторучки и карандаши он советовал выдавать на полчаса в день. Касательно блокнотов он высказывался против них. Он обращался к опыту литературы и рекомендовал в зависимости от размеров литератора шить ему сменные манжеты к рубашкам. И выдавать на декаду. По прошествии читать и стирать… Я не закончил, но я сказал, – горько завершил Михаил Борисович, захлопывая папку.
– Итак, – подытожил Федор Федорович, – утверждаем музаификацию, то есть полуплотских тематических вдохновительниц; также утверждаем изменение фамилий на нейтральные или говорящие, утверждаем роман-синтетику, тут с синтетикой надо подработать, сейчас нет доверия к химическим терминам, может, роман-агломерат, роман-энциклопедия, роман ну я не знаю, это я рыбу говорю в порядке бреда, роман-обобщение, роман опыта и знания, то есть роман будущего. Это-то утвердим, но вот как лишить членов секций пишмашинок и блокнотов, как выдавать авторучки на полчаса, у нас ведь не колония Макаренко, даже не современная тюрьма. Тут сделаем фигуру умолчания, но в книге воспоминаний, думаю, попросим Михаила Борисовича об этом высказаться одним из первых.
– Я за алфавит! – воскликнул Михаил Борисович. – Я всегда только за алфавит. Я благодарен сыну, что он избрал букву псевдонима после моей, но думаю, где совесть у всей буквы «б», у всех Березиных и Бирюзовых, Беллетристовых, Буквоедовых, где? Но это в сторону. То есть я за алфавитное расположение материалов в сборнике, за алфавитное подписание некролога, за…
– Некролог! – ахнул Федор Федорович. – Где некролог?
– Уж набран, уж сверстан, уж в полосе, уж в матрице, – было отвечено ему.
Церемония. Обиды
По сигналу церемониймейстера, как остряки называли распорядителя похоронной процедуры, его помощницы Люда и Лиля стали надевать толпящимся у входа в зал траурные повязки. И сам зал, где вчера еще заседали, был посредством приспущенных, присборенных штор, притушенных люстр, прикнопленных черных полос, прибитых еловых ветвей превращен в траурный. До того, как прийти в технические секретари, Люда была портнихой, и ей пригодилось умение держать во рту массу булавок, накладывать повязку на руку, обкручивать ею рукав и закалывать снизу, со стороны подмышек. Было у Люды и усовершенствование – игольная подушечка, прикрепленная на ее собственном рукаве, ежившаяся теми же булавками, это когда надо было с кем-то поговорить, когда первые минуты церемонии сменяли последующие, более раскрепощенные. Вторая, Лиля, никем еще не работала, она пришла в секретари прямо из института, куда пришла прямо из школы, куда пришла из рук няньки, так что жизненного опыта у нее было немного, если не считать жизненных инстинктов, но ведь они не опыт, а данное, она была внучкой классика, и ее внучатость и ее застенчивость, ее скромная улыбка, постоянно возникавшая в ответ на вскрикивание укалываемого ею очередного члена траурного караула, извиняли ее. Обе искренне жалели, что нет Арианы. «О, Аринушка!» – тихо говорила внучка, и бывшая портниха Люда тихо мычала ртом, покрытым стальной щетиной.
Арина, как звали в просторечье Ариану, что и говорить, обставляла любые процедуры молниеносно. Глядишь, уже и выстроились попарно и почетверочно, глядишь, и повели очередную четверку, глядишь, и музыка звучит, глядишь, с улицы пришли, докладывают, что автобусы поданы, а один подпячен к выходу и задние дверцы отворил. А тут одни нервы.
Да еще Яша явился, как без него?
– Вниз по матушке по Волге, – говорил он, спасибо хоть негромко. – Но как? Как вы видите струги Разина перед плотиной Чебоксар, Куйбышева и эт сэтэра? Значит, вмешательство в экологию убивает не только природу, но и народную песню. Подозреваю диверсию. О, пардон! – Он посторонился перед выходящими и отстоявшими пять минут четырьмя людьми. – Людочка, Лилечка, давайте и я постою. Приколите мне справа и слева. У меня больше всех скорби. Они-то стоят в ногах и у изголовья и думают, что их тоже значительно похоронят, а мне надеяться не на что. «Пожалейте меня, – сказал мой классик, – мне еще предстоит умереть». Ой! – Это его Лиля уколола. – Лилечка, как дедуля? Поклон от Яши. Я думаю, он устранился от сегодняшнего не из-за презрения к жизни, но из-за значительности мемуарности, в которую пора и мне впадать. А не впаду. Отчего, спросите.
– Отчего? – промычала Люда.
Лиля застенчиво улыбнулась.
– Из-за дедули. Он все опишет, мне остается горе невысказанности. Горе наше хотя и стало безбрежно, но все же требует залития.
Представитель ораторов отозвал в сторону Федора Федоровича, прося, чтоб не было повторений в речах, распределить, кому какие эпитеты произносить о покойном. Вопрос был щепетильный. Конечно, время рассудит, время все поставит на свои места (все почему-то надеялись на время, точнее на справедливость текущего времени). Поставить-то поставит, да ведь когда? И сейчас хотелось знать, на какой эпитет наработал Залесский, кто он есть? Известный? Да. Он выступал по телевидению и даже вел программу. Умел изящно прерывать выступающих якобы для их же пользы и якобы из-за того, что уходит спутник связи, умел вести программу, телезрители письма писали, Залесский цитировал, говоря, что он бы под этим подписался, под этим наполовину, а это его огорчило категоричностью. Так что можно к прилагательному «известный» добавить и наречие «широко».
– А можно «знаменитый»? – спросил представитель ораторов.
– М-можно, – разрешил Федор Федорович.
– Глубоко принципиальный?
– М-можно. С расшифровкой… в отстаивании своей позиции.
– Глубоко эрудированный?
– Можно, но ведь есть уже «глубоко». Ставьте «разносторонне».
– Талантливый? – спросил председатель.
Тут они оба запнулись. При всем своем нигилизме они знали, что талант дается свыше. Помолчав, решили, что «одаренный», «несомненно одаренный» будет в самый раз. Ведь столько напечатал, это надо уметь.
– Даже пометьте «яркоодаренный».
Представитель ораторов пошел к своим и сказал тому, который хотел говорить о таланте Залесского, что нельзя. Тот закипятился:
– А почему? А это волюнтаризм, а вы знаете, что он осужден? А вы не имеете права отказать мне в праве на свое мнение. Залесский глобально талантлив, конгениален, много писателей в дачном поселке, но гений-то один! Я не знаю как вам, но он мне всегда звонил и говорил: «Сережа, нас мало, нас, может быть, двое, ты и я». А вы запрещаете сказать слово правды.
– Не знаю, говорите с Федор Федорычем.
– И поговорю! Я бы даже сказал: Залесский внезапно талантлив, он, понимаете ли, жил без этого центропупизма, этого, понимаете ли, центропупства, он был прост, но внезапен. Вы помоложе, а я помню один из симпозиумов, где, сидя в комнате президиума, Илья Александрович с ходу пошутил, внезапно услышав слово «трансмиссия», словцо техническое, а он мгновенно сделал из него выражение, он с лета сказал: «Трансмиссия – это миссия в трансе», – каково? Или к вопросу о дружбе народов, он любил выражение «Кабардино-Болгария», или называл передачу по телевидению «Играй, гормон». А вы говорите! Или осовремененная переделка Некрасова: «Выдь на Волгу – чарльстон раздается».
– Воля ваша, – уступил Федор Федорович. – В конце концов, стенограммы не будет, а вы за свои слова отвечаете.
О, как скорее хотелось Федору Федоровичу завершить процедуру. И так уже она разрасталась до события, и так уже мерещился Федору Федоровичу звонок с приглашением на беседу по самому широкому кругу вопросов. О, лишь бы не было скандала!
Федор Федорович даже стерпел ехидный вопрос Иды: когда же по сценарию поэты должны сочинить по экспромту? Он и не то бы стерпел и дорого заплатил бы, чтоб наступивший понедельник как можно скорее перестал быть тяжелым.
А и нелегок он был – два прощания. С Залесским в еловом зале, с Олегом в сосновом. Непонятно было, к кому сколько пришло провожатых: идущие через один зал проходили и через другой и наоборот. Мелкие уколы Лили вскоре прекратились, она набила руку, и Люда уже держала иголки не во рту, а на подушечке.
Ораторы, уступая друг другу место в дверях, направились говорить речи.
Речи прошли хорошо. Даже маленький конфуз, когда предстал перед микрофоном незапланированный друг Залесского, не испортил впечатления. Друг, никто не знал, как его имя и фамилия, был с горя, и как осуждать, что он не мог продумать начало речи и все остальное. В самом деле, нельзя же было так начинать:
– Вот гляжу я на тебя, Илья, но тебя здесь нет.
Федор Федорович, испуганный тем, что сейчас начнется мистика, что друг заедет в те сферы, за которые потянут на ковер, что друг может сказать что-то о душе, быстро вмешался:
– Когда мы всем коллективом глядим на дорогие черты, нам всем тоже не верится, что Илья Александрович не с нами.
Друг упрямо повторил:
– Да, не с нами и не здесь. И вообще ты, Илья, хорош гусь. Но я с детских лет это мог знать, но не знал. Илюша, дорогие трудящиеся пера и бумаги, сидел на одной парте со мной, и он описал меня, но не в лучшем свете, он хотел проследить путь моего выпрямления, но для начала развел меня с женой, но я не из тех, кто сводит счеты в таком месте. Спи спокойно, если можешь.
Приветствие от месткома читала необъятная дама в красном шерстяном строгом костюме – прямой пиджак, прямая юбка. Она сама сочинила стихи и зачитала:
Какая б работа у нас ни была,
Мы к вам относились с любовью.
Сегодня же мы, отложив все дела,
Пришли к твоему изголовью…
– С радостью они отложили дела, – говорил среди толпы Яша. Он говорил еще, что ему слова не дали, хотя он его и не просил. Он намекал, что корешил с Залесским еще в те годы, когда тот был Илюшкой и сшибал гонорары в «Вечерке». – Портвейн тогда был «три семерки» пятерка стакан, на новые деньги – полтинник. Из «Вечерки» выйдешь, налево – пельменная, бульон всегда, направо, у Чистых прудов, дела делались. Три ступеньки вниз, тут всё! Дерябнем по графинчику – и Вася! Еще один – и Вася!
– Тише, – зашипели сзади.
– Я говорю, время-то рабочее, говорю, что дела-то они отложили не вечерние, а дневные, – разъяснял Яша свою позицию по отношению к даме в красном костюме.
Отговорил последний оратор, тот, что стоял за право на эпитеты, призвавший в заключение стереть белые пятна с неизвестных граней народной жизни, и всех, кроме родственников, попросили освободить помещение. Многие перешли в маленький зал, где прощались с Олегом. Там было все тише и печальнее. Стояли мои десятиклассники, не было только Володи и Сережи, жена моя с ними, Ида стояла вся зареванная, Вера сидела в изголовье, с ней мать Олега, обе в черном. Тихо менялся траурный караул.
С детства не могу смотреть на покойников, боюсь запомнить. Олег как-то рассказывал мне, как он убил дятла, как спохватился, как принес его знакомому охотнику-таксидермисту, чтоб сделать чучело. «Дятел был прекрасен, знаешь, цвет далекого пожара, тут белизна, тут сажность, головка перламутровая. Мне сделали чучело, а цвет стал умирать. И умер. И я похоронил его, но уже не дятла, а оболочку его, куклу».
Я собрался с духом и подошел к Вере.
– Вот его друг, – сказала Вера свекрови.
Мать, почерневшая, не понимающая, что ей говорят, глядела на меня и все кивала, потом что-то прорезалось в ее взгляде, она стянула платок у горла и подала руку, которой я коснулся губами.
Ораторы, как ни удивительно, были те же. А впрочем, почему удивительно – Залесский и Олег дружны были, все это знали, учитель и ученик, много взявший от учителя и не перенесший смерти наставника, так трактовалась кончина Олега. Еще один тезис звучал так: Олег много, очень много обещал, и как много успел бы сделать, и какие у него были творческие планы, но преданность учителю, верность ему даже в смертный час уносит в тайну вечности все обещанное.
– Ну гады, – говорила мне Ида, – не пойдешь же на скандал в такой час. А они именно в такое время и вбивают в умы что им требуется. Да не в умы, а в головы. А требуется вбить то, что Олег еще только мог бы состояться. Хотя одна его страница стоит всего Илюшиного наследства! Илюша всегда его боялся.
– Ида, о покойниках или хорошо, или ничего.
– Или правду.
И в коридоре, куда мы вышли переждать речи, от них не было спасения. Гремел динамик, поэт Скусаев кричал: «Мы все обагрены слезами…» – дальше был шум, дальше, через строку, угадывалась рифма «…в сезаме».
В вестибюле действовала новинка – маятник Фуко. Он показывал, что, несмотря ни на что, жизнь продолжается, Земля все-таки вертится, нельзя унывать. Нижним качающимся концом своим, выполненным в виде шариковой авторучки, маятник указывал на призывы творческих секций: «Новую форму – старому содержанию», «Образу первой и последней жены – достойное место!».
В вестибюле монолитной стайкой, поглощающей вновь подходящих и крепнущей, стояли писатели-издатели, те, кто не только писал, но и работал в издательствах, редакциях журналов, в кино, радио и на телевидении.
– Старик! – закричал от них издатель-прозаик Замирский. – О, Идея Ивановна, подойдите к народу! Ну на минутку!
– Обойдетесь, – ответила Ида.
– Все такая же, – вызывая сочувствие улыбкой, сказал мне Замирский. – Но, старичок, ты подумай, какую подлянку сотворил этот Залесский. Конечно, я гуманист, может, и нехорошо в эту минуту, но истина дороже. Мы все возмущены. (Остальные, подавая по очереди руки, загудели, одобряя его слова.) Мы не посмотрим, что здесь похороны.
Возмущение было простым, как веник. Работая в разных органах и издательствах, печатая и издавая друг друга, писатели-издатели сдружились на основе этого междусобойиздата и считали себя страдальцами, еще бы – они и работают, животы кладут за отечество, да еще и вынуждены писать в нерабочее время и творческие отпуска, уставая по сравнению с обычными писателями вдвое. «А как не писать, – вздыхали они, – кто же отобразит эпоху?» В их клане были и руководители секций, комиссий, бюро, они являли собой мафию сплоченнее сицилианской. И безнаказанней: ту хоть в кино да ловили, эту же славили. Они сами. Наши же читатели, по замечанию Лермонтова в предисловии к публикации журнала Печорина, доверчивы и верят печатному слову. А еще бы и не страдать братьям издателям, они и пишут и работают, а другие только пишут да еще хотят, чтобы их тоже издавали. Обида на Залесского была потому, что он как человек влиятельный наобещал всем им: и Замирскому, и Негоряеву, и Гонцову, и Стиханову, и Прохарченко, – разных приятных событий: договоров, изданий, поддержки, замолвления словечка и тому подобного. За это они отработали Залесскому кто договор в своем издательстве, кто рецензию внешнюю, кто внутреннюю, кто помог экранизации забытого романа – не пропадать же роману, – кто подкрепил новую книгу ветерана свежей рецензией, кто подтолкнул журнальную публикацию – да мало ли в этом мире форм взаимовыручки. И вот они как честные люди выполнили обещание, а он? «Взял и слинял. Вот свинья». – «Тише ты». – «Как тише, если обворовали!»
– Понимаешь, какое дело, – выговаривался за всех Прохарченко, – кого не печатают, тому не понять, но существует же принцип. Кто его сделал писателем? А? Мы тоже кой-чего смыслим в паблисити. Пахали на него как негры, а он в кусты. Мало ли что кто хочет. Да как ловко – и тут новатор. За себя он всегда буром пёр. В календарный план вставили.
– Не пропадем, – говорил Гонцов. – Илюшино место кто-то из нас займет, а любой из нас попорядочней его будет.
– Стиханов, ты чего молчишь? – спросил Негоряев.
– На кладбище неохота ехать.
– Придется, – твердо сказал Гонцов, – Федя по головам будет считать. – И опять не удержался от обиды: – Давно ли я, будто вчера еще, написал на Залесского рецензию для тебя, Семен, прочел ему по телефону, он усилил восклицание в конце, велел написать, что рукопись надо превращать в книгу вне всякого плана, а мне обещал одно дело плечом подпереть. И что?
Обратя опять взоры на меня, они, очевидно, вспомнили, что видели меня в основном с Олегом, и заговорили о том, что вот Олега жалко, Олег был настоящий, что вот ведь как: живешь, живешь – и окочуришься. А разве кто ценит то, что приходится погибать в служебном кабинете, да еще и в домашнем тоже? А никто не ценит.