412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Дружинин » Бобовый король » Текст книги (страница 7)
Бобовый король
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:56

Текст книги "Бобовый король"


Автор книги: Владимир Дружинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

Пансион как будто задремал, убаюканный дождем и напевами леса. Возле гаража блестела, как мокрый макинтош, хозяйская машина. Андрэ накачивал покрышку. Маркиз подрулил к нему.

– Алло, Андрэ! Чем пахнет на кухне?

Маркиз горестно вздохнул, узнав, что Жервеза приготовила на второе одни котлеты.

– Постояльцы почти все съехали, – прибавил Андрэ. – Сезон кончается.

Маркиз толкнул дверь, и звонок разнесся по всему дому, необычайно гулко, будто в пустом зале. Ошарашенный Пуассо сбежал с лестницы:

– Мишель! Ты ведь хотел в воскресенье!..

Он смотрел только на меня. Потом, без воодушевления, поздоровался с Маркизом. Мы порядком расстроили его, переступив этикет. Незваные гости в здешних краях – событие чрезвычайное.

Нам подали обед. Я поглядывал на дверь. Пуассо, поймав мой взгляд, сказал, что Анетта в городе, в магазине. Хозяин ел нервно, сыпал крошки, жаловался: сезон на исходе, лето промелькнуло как сон.

– А у нас новости, – произнес Маркиз, расправившись с котлетами.

Пуассо воззрился на него с испугом, Андрэ – с любопытством.

– Мы гуляли с Мишелем, – спокойно продолжал Маркиз, – и он вспомнил место, где пленные рыли котлован. Ты, Пуассо, ведь хотел приготовить сенсацию газетчикам. Что же, теперь можно, я думаю... Масса характерных деталей – например, чемоданы под деревом, металлические чемоданы. Из-под мелкокалиберных снарядов. Только их доставили на грузовиках, а не на артиллерийских прицепах. Бог ведает, почему...

Пуассо закашлялся и побагровел. Маркиз стукнул его раза три по спине.

– Прошло?

Пуассо с трудом переводил дух.

– Что ж, отлично, Мишель, – прохрипел он. – Газете нужны твои мемуары и...

– Материал первоклассный, – сказал Маркиз.

Я не мог выговорить ни слова. На лице Андрэ изобразилось недоумение.

Почему Маркиз не предупредил меня? Одно могло его извинить – внезапный импульс, повелевший ему сделать этот неожиданный ход. И правильный ход, как показали дальнейшие события... Но в ту минуту я был смущен до крайности. Уже не говоря о том, что победная реляция прозвучала в моих ушах как непростительное безрассудство.

– Ходят слухи, – сказал Андрэ, – в Тонсе, в графском замке, было много золота и немцы зарыли его где-то в лесу.

– Одна из легенд Тюреннского леса, – отозвался Маркиз. – Золото Карла Великого, золото рыцаря Роланда, золото... Целая золотая гора выдумок. Хотя... в легенде иной раз содержится зерно истины.

– Насчет замка враки, – вмешался Пуассо. – Последний граф все проиграл на бегах, еще в прошлом веке.

Пуассо уже успокоился. Может быть, мы сами создали атмосферу неловкости, а закашлялся он в тот момент случайно... Очень тяжело, очень трудно подозревать товарища в предательстве. И когда подозрения возникли, язык не поворачивается, чтобы высказать их вслух, – молчи до последней возможности, покуда правда не обнаружится вся и не заставит сказать!

После обеда Пуассо предложил нам отдохнуть и отпер комнату на втором этаже. Потом спустился, накинул дорожную куртку и вышел вместе с Андрэ. Мы услышали гудок машины – звук настолько непривычный теперь, что мы выбежали в коридор, к окну.

Андрэ, впрочем, любит погудеть. Пуассо, напротив, терпеть этого не может, и через окно видно было, как оба они препирались, – Пуассо, похоже, выговаривал парню за озорство.

Машина исчезла из вида.

Маркиз ждал чего-то. Я не спрашивал. Простые слова – куда вдруг заспешил Пуассо, что у него на уме – оставались во мне, хотя нестерпимо жгли меня. Не мог я понять и видимого спокойствия Маркиза. Я воображал, что он сорвется с места, кинется вдогонку...

Спокойно! – попытался я приказать самому себе. Ничего не произошло. Ничего чрезвычайного. Все взвинчено, преувеличено. Лихорадка, навеянная сгнившими землянками, язвами фронта, еще не зажившими на земле...

– Так и есть, – сказал Маркиз и засмеялся. – Идут обратно.

Он первый разглядел их в полумраке. Андрэ и Пуассо вступили в круг света от фонаря. Вид у каждого был подчеркнуто независимый.

– Поругались, – сказал Маркиз.

Мне тоже так показалось. Тут вспомнилось самоуверенное «так и есть» Маркиза. Не хочет ли он сказать, что предвидел?

Я и тут не спросил. По-прежнему что-то мешало мне.

Маркиз не ошибся, они действительно повздорили.

– Зажигание бунтует, – оправдывался Андрэ. – Я и так и этак... Давайте вкатим машину, а? – Он посмотрел на Маркиза, потом на меня. – Не стоит бросать ее там, у шоссе...

– Ну вот, извольте, – ворчал Пуассо. – Всем надо впрягаться... Поменьше бы бегал за девчонками...

– Ладно, – бросил Маркиз весело. – Небольшое упражнение не помешает. Куда тебе вздумалось мчаться?

– В Тонс, – ответил Пуассо.

– Туда автобус скоро... – Андрэ взглянул на часы и прибавил с вызовом: – Через семнадцать минут.

– Видишь, – примирительно сказал Маркиз. – Значит, дело поправимое.

– Не важно, – ответил Пуассо. – Я думал, успею в редакцию. Все равно сегодня уже поздно.

– Конечно поздно! – воскликнул Андрэ. – Репортеры сидят с женами у телевизоров. Это не столица.

– А ты помолчи, – отрезал Пуассо.

– С удовольствием, – ответил Андрэ.

С губ Маркиза не сходила улыбка, – он понимал этот разговор гораздо лучше, чем я.

Машина застряла у самого въезда на шоссе, и мы помучились с ней, все четверо.

Мы вкатили ее под самый фонарь, и Андрэ принялся налаживать зажигание.

– Ночуете здесь? – спросил Пуассо.

– Да, – кивнул Маркиз. – Если позволишь.

Меня бросало из одной крайности в другую, я то отгонял всякие дурные мысли, то выискивал недосказанное за каждым словом. Маркизу не до меня, он помогает Андрэ. Пуассо словно провалился, его шаги заглохли где-то в недрах пансиона. Из окна я увидел, как Маркиз хлопнул Андрэ по плечу и громко расхохотался.

Тем временем в пансионе существовал другой мир, едва касавшийся моего сознания в тот вечер. Чей-то бас внизу, у конторки, заказывал по телефону Цюрих. Пожилая пара в черном следила за матчем бокса на голубом экране. Да, настал час телевизора, этого диктатора вечеров во всем цивилизованном свете. К телевизору шествовал толстяк в охотничьей курточке, лопавшейся пониже спины, и стайка девушек, болтавших на летцебургеш – диковинном диалекте герцогства Люксембург.

– Пуассо ни черта не смыслит в машине, – сказал Маркиз, входя в нашу комнату. – Его можно обвести вокруг пальца, как ребенка. Что Андрэ и учинил.

– Так зажигание...

– В полном порядке. Андрэ три пота с нас согнал, негодяй! – Маркиз налил в стакан воды и выпил залпом. – Для правдоподобия. Я простил его.

Только теперь осветились для меня события этого сумасшедшего вечера. Пуассо действительно собрался в Тонс. В редакцию или нет – другой вопрос. Его трясло от спешки. Но Андрэ не пожелал везти такого Пуассо. И Пуассо сник, выдохся. Он мог бы уехать в автобусе, мог проголосовать на шоссе, наконец. Нет, не решился...

– Я не знаю, какая у него роль, – сказал Маркиз, – но я уверен, Мишель, она мелкая. Такие, как Пуассо, крупно не ставят. Они – по маленькой... А Андрэ просто прелесть. Он неспроста дал гудок, просигналил нам, чтобы мы были начеку... Знаешь, что он заявил мне? Я, говорит, ни за какие деньги не стану работать вслепую. Ни на кого! Я не пешка!

Мы оба заговорили об Андрэ, оживленно, перебивая друг друга, чтобы легче было молчать о другом. Чтобы заглушить в себе боль за бывшего соратника, не давать воли догадкам, сохранить справедливую трезвость ума.


18

Маркиз возвышался надо мной, касаясь коленями кровати, и говорил:

– Я позвонил Этьену. Как только соберутся наши, пускай едет сюда с ними... Добьемся толку, надо надеяться, всей-то компанией. Не тот пенек, так другой, важно, что есть ориентир... Вставай, Анетта нам даст кофе!

– Анетта здесь?

– Лежебока! Она еще вчера вернулась.

А я не слышал...

– Может, вашему величеству принести кофе в постель? Нет? Тогда поднимайтесь.

Настроение у него превосходное.

– Я и полицию предупредил. Лаброш доложит префекту, на всякий случай... Рисковать мы не можем. Хотя вряд ли нам помешают. Не война все-таки...

– Ты оптимист, Бернар, – сказал я, вскакивая.

– И это говоришь ты? – воскликнул он. – Мишель, ты, наверно, был вчера невнимателен...

Почему бы не остаться там, за барьером ночи, всему вчерашнему! В комнату рвется день, и хорошо, если бы он вымел вместе с тенями и все недомолвки, все подозрения... Что до меня, то никакие сокровища не вознаградят меня за потерю товарища, боевого товарища. Пуля свалила его или другое оружие, похитрее, оружие, жалящее в самое больное, самое слабое место человека...

– Одно сражение мы выиграли, – продолжал Маркиз. – Сражение, говоря по-военному, на подступах. Тут во многом помог ты, Мишель. С твоим появлением все как-то завертелось быстрее. Словом, если я прав, один противник выведен из строя. Он, правда, не ахти как опасен сам по себе. Но тем не менее...

Бернар, милый Маркиз, не знаю, поймешь ли ты меня! Есть потери, с которыми трудно примириться. Мне достаточно было доктора Аппельса, ушедшего из нашего стана... Кто же следующий? Ведь есть еще один человек, о котором я не могу не думать...

То была минута страшного упадка сил, и Маркиз, наверно, пристыдил бы меня, если бы угадал, что со мной происходит. Он усмехнулся, побарабанил пальцами по стеклу. Чужое, незнакомое окно, за ним нет тополя, за ним только верхушки плакучих ив да заречная лесная глушь.

– От ошибки я не застрахован, – услышал я. – Комиссар Мэгре из меня не получился, как говорит Анетта.

Я повернулся к нему, мокрый, с полотенцем в руках.

Я не чувствовал холодка, обнявше тело. Анетта! К ней тянется тень от Пуассо, вползает в нее, грязнит ее... Маркиз, разумеется, знает больше, чем я. Догадывается ли он, что я хочу от него услышать?

Должно быть, он догадался.

– Я уверен, Мишель, – сказал он, пристально глядя на меня, – я поручиться готов, она тут ни при чем.

Потом он следил, улыбаясь, как я поспешно одевался, искал рукава рубашки, чертыхался, завязывал тонкие, слишком тонкие шнурки ботинок. Я едва замечал Маркиза. В голове путалось, я сознавал только одно – хочу увидеть Анетту, увидеть как можно скорее. Пусть мне не удастся поговорить с ней.

Просто увидеть, попытаться понять...

Мы спустились к завтраку, Анетта вышла к нам бледная, даже как будто похудевшая. Ее вид испугал меня. Я говорил себе, это добрый знак. Пуассо вел себя, как нашкодивший мальчишка, – он не поднимал глаз, мял и крошил булочку, засыпал крошками чуть не весь стол.

– Ты, по-моему, разучилась варить кофе, Анетта, – сказал Маркиз.

– Невкусный? Я всегда смешиваю три сорта, а сегодня два.

– Конец сезона, – произнес Пуассо.

– Зимой хлынут лыжники, – заметил Маркиз.

Пуассо неопределенно хмыкнул.

– У вас в России, – сказала Анетта, – всю зиму, наверно, ходят на лыжах. Снега масса.

– Не жалуемся, – ответил я.

– Мишель пришлет вам, – сказал Маркиз. – Воздушной почтой.

Шутил он невесело. Шутил, чтобы хоть немного разрядить напряжение. Лицо Анетты оставалось каменным. А Пуассо оживился.

– Дорого обойдется, пожалуй, – откликнулся он, и в улыбке его и в тоне было что-то похожее на благодарность, очень робкую, впрочем.

Губы Анетты презрительно дрогнули.

– Пуассо уже подсчитал, – сказала она равнодушно, сметая со скатерти крошки.

Я посмотрел на Маркиза. Он и слышит и видит то же самое, что я, но для него, наверно, больше ясности. Маркиз сосредоточенно выбирал сигарету, держа распечатанную пачку под самым носом.

Потом он с аппетитом затянулся.

Мы сидели в маленьком зальце, примыкавшем к большому, и там тоже было тихо. Немногие постояльцы уже поели и разбрелись. Старинные стоячие часы, достойные дворянского особняка и очутившиеся здесь по велению моды, торжественно отбили девять. Не пора ли за работу, на линию Германа? Маркиз не двигался, он как будто надолго обосновался тут, в мягком креслице.

Пуассо встал, потоптался, обмахнул брюки, покосился на жену и спросил Маркиза:

– У тебя есть время?

– Есть...

– Ко мне в кабинет тогда...

– Идем. – Маркиз словно очнулся. – Идем, – повторил он и с силой раздавил в башмачке окурок.

Я сделал шаг к Маркизу, не знаю почему. Меня остановил взгляд Анетты.

– Не уходи, – сказала она.

Я сел. Шаги Маркиза и Пуассо медленно удалялись, вызванивая в пустоте коридора.

– Им надо побыть вдвоем, – сказала Анетта. – Нам тоже, Мишель. Ты ведь скоро уезжаешь?

– Послезавтра, – ответил я. – Виза у нас кончается.

Шаги замерли в глубине здания.

– Это я его заставила, – сказала Анетта. – Он бы еще тянул... Он всех боится, и Бернара, и дружков своих... Мы почти не спали...

Рука ее между тем опустилась в кармашек передника, комкала там что-то или искала. Наверное, платок. Мне подумалось, Анетта сейчас заплачет.

– Он скрывал от меня... Но я видела, что-то неладно... Этот его приятель, прощелыга, паяц, разжалованный адвокат из Тонса... Они шушукались тут и всегда замолкали при мне. Эти охотники из Германии...

Так, из уст Анетты, выслушал я признание Пуассо, – в то время как он сам исповедовался Маркизу.

Немудрено, что Пуассо перепугался. Афера, в которую он ввязался, оказалась куда крупнее, куда опаснее, чем он предполагал. Он почуял, не мог не почуять, что его водят за нос. На линии Германа зарыты вещи из графского замка, фамильные ценности, – так уверяли его. Только и всего. В Германии объявился потомок графов. Притязания его, с точки зрения юридической, спорны, и розыски приходится пока вести негласно...

– Вчера он хотел ехать в Тонс к Вервье, этому адвокату, и уговорить их отказаться от затеи... Все пропало, все раскрыто... Каково, Мишель! Он получил бы пулю, как тот несчастный... Как Дювалье... Господи, Мишель, какая я была слепая! Боши вели себя на земле Пуассо, как на собственной, он разрешал им. А когда он покупал... Я удивлялась, зачем нам старые окопы. Он говорил: ты не понимаешь, это привлекает туристов...

Она говорила, а передо мной возник прежний Пуасоо. Малыш Пуассо, неловкий, губастый парень, державший свой трофейный пистолет-пулемет, как палку. Малыш Пуассо, порой сердивший нас, чаще потешавший, но, как нам казалось, искренний, не способный на подлость.

– Хорошо, что он спохватился, Анетта, – сказал я.

– Он раньше должен был, раньше...

– Ничего, Анетта. Если только он ничего не скрыл...

Анетта поняла.

– Я тоже спрашиваю себя, Мишель... А как ты считаешь?

Этот же вопрос, наверно, занимает и Маркиза, – там, в кабинете, в конце коридора, откуда не слышно ни звука. Что я могу сказать? Меня столько лет не было тут... Никогда не воображал Бобовый король, что ему придется всерьез судить и рядить.

Но мы все – товарищи Пуассо – сейчас судьи. Обязанность, которую никто не может с себя снять.

Анетта смотрит на меня. Глаза у нее сухие. С чего я взял, что она собирается заплакать! Непохоже это на нее. Она ждет моего ответа.

– Теперь он обжегся, – говорю я.

Анетта вздыхает.

– Дай-то бог! – говорит она.

Дверь кабинета приоткрылась, потом жестко захлопнулась, заглушив фразу Маркиза, прорвавшуюся было к нам. Мы замерли. Этот голос, отсеченный дверью, почему-то встревожил нас. Протянулось еще с полчаса, прежде чем они вышли, а потом нестерпимо долго приближались их шаги в коридоре.

Наконец я увидел Пуассо – смущенного, не решающегося поднять глаза, и Маркиза.

В зале как будто обновился воздух, как бывает после сильного электрического разряда. Маркиз еще не произнес ни слова, но я почувствовал, что он доволен беседой. Он был бы другим, он не держался бы так легко, он не посмел бы принести к нам спрятанную в уголках губ улыбку, если бы мы потеряли товарища.


* * *

В тот день, когда из каменистой, клейкой, тяжелой почвы на линии Германа вынули первые чемоданы, набитые банковским добром – долларами, английскими фунтами, а кроме того, документами гестапо, – наша делегация собралась в столичном аэропорту, готовая к отлету.

Провожала меня одна Анетта.

– Этьен страшно занят, ты простишь его, – сказала она. – А Пуассо хотел приехать, но струсил.

– Напрасно, – сказал я.

– Ему стыдно, Мишель.

В здании аэропорта, в огромной стеклянной коробке, протянул свои улицы и переулки пестрый торговый городок, беспошлинный, стоязычный, донельзя самодовольный. Он навязывает свои найлоны, свои джины и виски, свои ананасы и зажигалки, свои сувенирные пепельницы в виде мельниц и башмачков. Десятки одинаковых стюардесс показывают, как одна, свои зубки, свои розоватые щечки кинозвезд – плакатные на фоне плакатных подарочно-веселых самолетов. А за стеклянными стенами с грохотом приземляются и взлетают настоящие самолеты, тех же расцветок, но усталые, озабоченные, всегда недовольные землей.

Я злюсь на все это. На тоскующий рев моторов, на рекламных стюардесс, которые ждут меня, торопят меня, на репродукторы, которые то и дело перебивают нас.

– Это хорошо, что ему стыдно, – сказал я.

Самолет из Мехико из-за плохой погоды опаздывает на полтора часа. Черт с ним, пусть опаздывает!

– Ты любишь его? – спрашиваю я вдруг.

Когда так мало времени, надо говорить о самом важном или совсем не говорить.

– Он мой, Мишель. Нет, я никогда не любила его так... как тебя. Это материнское, наверно. Я думала, что дам ему счастье. Для матери радость – взять ребенка за руку, вести его, беречь его...

– Дети растут, Анетта.

– Да, да! А Пуассо... Он до многого так и не дорос. Я виновата, меня это забавляло. Я, наверно, плохая мать, мне нельзя доверять детей.

Прибыл самолет из Женевы. Об этом событии надо сообщить на трех языках. Отлично, хватит шума!.. Какое нам с Анеттой дело до самолета из Женевы!

– Я почти не видела тебя, Мишель...

Она не жалуется, она не хочет огорчать меня в эти минуты, но и догадываюсь: ей стало труднее с Пуассо.

– Не пропадай больше, Мишель.

– Нет.

– Ты пиши нам.

– И ты тоже. Я ведь должен знать, как тут у вас...

Мы на перекрестке. Над головой – квадратные часы с черными тире вместо цифр. Строгие, презрительные тире, тупые обрубки – стрелки. Они как будто ни на что не указывают. Мы сворачиваем, переулок баров, глянцевых журнальных обложек выводит нас к таким же часам. Им все равно, человек может затеряться в торговых рядах, не выбраться из джунглей найлона, тревиры, эланки и прочих синтетиков. Но, по крайней мере, они не улыбаются, как стандартные стюардессы, – эти часы.

– Самолет в Нью-Йорк...

И там, верно, такой же аэропорт, такие же коктейли в высоких стаканах, такие же ткани, такое же холодное стекло кругом. А человек вечно мчится куда-то... На время все теряет смысл, кроме нас двоих, кроме того, что мы произносим и что недосказано...

– Мишель, смотри!..

Что привлекло ее? Она остановилась у прилавка, теребит мой локоть. Разинув пасть, уставился на нас огромный надувной крокодил. Зачем нам игрушки?

Потом я различаю в глубине ларька, на стене, носатые, хохочущие маски, блестящий шлем, черно-желтый, в шахматную клетку, костюм арлекина, длинную серебристую окладистую бороду, золотую корону. Все для детского маскарада...

Тогда, двадцать лет назад, у нас не было таких отличных изделий, корону для Бобового короля сделали из бумаги и фольги, и она очень скоро расклеилась. Эта корона, видать, крепкая. Не износить за целую жизнь.

– Мишель, – смеется Анетта, – не купить ли тебе?

Я тоже смеюсь.

И вдруг мы разом умолкаем, отворачиваемся от крокодила, стерегущего нагромождения мишуры, и идем дальше.

– Помнишь, Мишель, – говорит Анетта, – ты велел нам выбирать жизнь, какая кому нужна. Приказ Бобового короля. И мы выбирали, и все верили, что это возможно, – только бы скорее кончилась война. И ты верил больше всех. Мы забывали, что это игра всего-навсего...

– Ты еще молодая, Анетта.

– Тебе так кажется? Нет, если уж тогда не удалось...

Мы опять помолчали.

– Бобовый король... – протянула Анетта. – Хорошо нам тогда было!

...За столом тесно, весело. На мне борода из пакли. Забавная и мудрая игра. Бобовый король управлял сказочной страной, и от него ждали чудес.

Никаких чудес не произошло. Но семья мадам Мари все-таки не рассыпалась. А моя Анетта... Странное у меня чувство, – я словно искал ее здесь все эти дни, начинал узнавать и терял. И нашел только теперь.


ТРЕТИЙ
Повесть

Мне как раз случилось быть у Чаушева, когда пришло письмо с кунгурским штемпелем от бывшего сержанта. Иначе я, возможно, никогда и не узнал бы этой истории.

Чаушев показывал мне свои книги. Он с утра, как всегда по воскресеньям, обошел все букинистические лавки, притащил здоровенную связку и спешил поделиться своей удачей. Михаил Николаевич из тех людей, которым скучно радоваться в одиночку. Я листал раннее издание «Мистерии-Буфф» Маяковского, и в эту минуту почтальон принес заказное письмо.

– Таланов! Сержант Таланов! – бросал Чаушев, жадно разрывая конверт.

В следующую минуту и я, и даже драгоценные книжные приобретения перестали существовать для него.

Однако он не получил того, что ожидал. Я услышал вздох огорчения.

– Состояние погоды! – произнес Чаушев. – Это и без тебя известно...

Я сидел тихо, стараясь не проявлять любопытства. Но все же я, наверно, сделал какое-то движение. Чаушев заметил меня. И, странное дело, он тотчас же отвел глаза, как будто смутившись.

– Дела давно минувшие, – сказал он нетвердо. – У вас чай совсем остыл.

Ответил я сдержанным кивком. Я погрузился в «Мистерию-Буфф» с таким видом, словно она впервые открылась мне. Чаушев встал, подошел к стеллажам, загнал в шеренгу выпятившийся томик. Ранжир в этой библиотеке соблюдается строго. Закончив смотр, Михаил Николаевич без всякой видимой надобности несколько книг переставил, затем вернулся в свое кресло и, по-прежнему не глядя на меня, принялся за чай.

– Ваш тоже остыл, – сказал я.

Он рассмеялся.

– Да, виноват, виноват! Не хотел вам рассказывать... Теперь придется, я вижу.

– Дело ваше, – сказал я.

Спрятать любопытство мне так и не удалось. За годы дружбы с Чаушевым оно разрослось непомерно и до сих пор – надо сказать – не встречало отказа.

– А не хотел я потому, что... Ну, да вы сами поймете. Вот, пожалуйста...

Он протянул мне письмо Таланова.

«Здравия желаю, товарищ подполковник! Действительно, сержант Таланов с зенитной батареи на острове Декабристов – это именно я. Вас я хорошо помню. Вы были тогда лейтенантом. Только уточнить я ничего не могу. Состояние погоды было плохое, то есть пурга».

Из дальнейшего следовало, что сержант Таланов первый разглядел в предутренней мгле, в крутящемся снеге человеческую фигуру в белом маскхалате. Немецкие лазутчики сбились с маршрута и вышли прямо к батарее.

«Следы, какие и были, их сразу заносило, вы ведь знаете. Мы их гнали часа два обратно по льду. Ефрейтора Бахновского тогда ранило. А ихнего раненого догнали сразу, как сошли на лед. Это вы тоже знаете. А убитого немца нашли днем, после обеда, когда ветер перестал. И это вы знаете, а больше ничего на ваши вопросы я сообщить не могу, хотя и желал бы помочь».

Все, как будто, ясно. Преследование, перестрелка, один гитлеровец убит, другой, раненый, захвачен. Непонятно, что же еще нужно Чаушеву от сержанта?

– В том и загвоздка, – услышал я. – Впрочем, смотреть можно по-разному... Уж сколько раз я собирался выкинуть из головы, сдать, как говорится, в архив! Нет, не получается...

Он умолк, а я, заинтригованный до крайности, ждал.

– Ладно, так и быть, слушайте! Тем более, вы ведь ленинградец, верно? И блокаду испытали?

– Да.

– Значит, представляете себе обстановку. А меня с границы перебросили в Ленинград, в органы, на следственную работу. Зиму сорок первого – сорок второго нпомните? Ну вот, аккурат в декабре, в самую темную пору...

Первые слова давались Чаушеву с трудом, но вскоре он заговорил легко и свободно, одолев в себе некий, еще загадочный для меня запрет.


1

Пальцы стали деревянными от стужи, и лейтенант Чаушев очень долго расстегивал упрямые, незнакомые на ощупь пуговицы, чтобы достать пропуск.

Подъезд был освещен плохо. Часовой не сразу обнаружил на полу истертый серый блокнот, оброненный лейтенантом. И Чаушев получил его из рук своего начальника – полковника Аверьянова.

– Теряем служебные записи, – констатировал полковник. – Небрежным образом теряем.

Возразить нечего. Правда, Чаушев шел с острова Декабристов в центр города, к большому дому на Литейном, пешком, да еще после целого дня утомительных и бесплодных поисков. На пропитание он имел лишь два ржаных сухаря. Накормить его обедом зенитчики не смогли, – бойцы, посланные за довольствием, попали под обстрел.

Но ведь не один Чаушев, все следователи передвигаются большей частью пешком. Все перебиваются с сухаря на чай, плюс две-три ложки каши-размазни.

– Так как же мне с вами поступить, товарищ лейтенант? – спокойно спросил Аверьянов.

Узкогрудый, сутулый, он сидел в черной неформенной суконной гимнастерке, спиной к черной маскировочной шторе, закрывшей окно. Только голова Аверьянова маячила на сплошной черноте, двигала губами. И еще выделялась струйка крупной махорки, просыпанной на гимнастерку.

– Как поступить? – отозвался Чаушев. – Трое суток гауптвахты.

Он даже не удивился своей дерзости. Голова полковника застыла, скулы обтянулись. Но ведь это всего-навсего одна голова! Чаушев улыбнулся. Все как бы утратило реальность. Он сам сделался необычайно легким и повис в воздухе, подобно голове Аверьянова.

Очнулся Чаушев на диване, в своем кабинете. Увидел рыжие кудри Кости Еремейцева, эскулапа.

Что же произошло? Неужели обморок? Да, самый натуральный, подтвердил Костя. Стало страшно стыдно. За двадцать пять лет своего существования Чаушев ни разу не падал в обморок. Только читал об этом. И вдруг он сам, словно какая-нибудь барышня, затянутая в модный корсаж, в шляпе, изображающей цветочную клумбу... У Чаушева сложилось представление, что в обморок падали только до революции, и к тому же исключительно в кругах буржуазии и помещиков.

Добряк Костя сует прямо в рот кусок сахара. Чаушев отворачивается.

– Ешь! – приказывает Костя. – Не трепыхаться! Сахар, понимаешь, нужен для миокарда.

– Для чего?

– Сердечная мышца, – переводит Костя. – А вообще – не твое дело!

По мнению Кости, врачебные познания непосвященным излишни и даже вредны. Врач должен быть для больного всезнающим и загадочным божеством.

– Не надо, Костя, – стонет Чаушев, увертываясь от драгоценного пайкового кусочка. – Я не заслужил, понял? Я арестованный.

– Иди ты!

Чаушев объяснил.

– Ладно, – тряхнул кудрями Костя. – Медицина выручит тебя на этот раз.

Э, не все ли равно! Лейтенант не ощущал ничего, кроме горестного безразличия. Что гауптвахта? Мелочь! В конце концов сидеть трое суток, может быть, полезнее, чем носиться без толку по льду Финского залива, тыкаться в сугробы, обшаривать торосы. По крайней мере, можно будет подумать...

Но Костя не ошибся, медицина выручила, избавила от ареста.

Сахар пришлось съесть, тем более что свой уже кончился. И то ли от сахара, то ли от Костиных слов, убеждающих почти гипнотически, сердечная мышца приободрилась. Хотя Костя велел до утра с дивана не вставать и не работать, Чаушев отпер сейф и извлек знакомую, изрядно распухшую папку.

Рапорт командира зенитчиков о происшествии, описи предметов, найденных на убитом немце, у задержанного и подобранных в снегу, протоколы допросов...

Сперва обер-лейтенант Беттендорф – так зовут задержанного – утверждал, что он направлялся в Ленинград сам-второй с унтер-офицером Нозебушем.

Сомневаться в этом Чаушев оснований не имел, пока не разглядел как следует, с помощью специалистов, взятое у шпионов снаряжение. Обер-лейтенант нес в своем заплечном мешке батарейки для рации. Нозебуш, нагруженный потяжелее, тащил рацию, но без одной необходимой детали – ключа. Отыскать ключ ни среди вещей, ни в снегу не удалось.

В мешке Нозебуша был кусок сала, но хлеб отсутствовал. Был пистолет, но без патронов.

Чаушев про себя проклинал пулю, которая уложила Нозебуша наповал. Он объяснил бы... А теперь волей-неволей выпытывай у вещей, старайся понять их немой язык. Чаушева учили не поддаваться скороспелым домыслам, и он к тому же очень боялся провалить свое первое серьезное задание. Однако полковник Аверьянов без больших колебаний согласился с ним. Да, очевидно, лазутчиков было трое.

– Можешь заявить обер-лейтенанту, – сказал Аверьянов. – Со всей твердостью.

Беттендорф мучил Чаушева три дня – отрицал, отмалчивался, переводил речь на другое. Аверьянов нервничал, требовал после каждого допроса подробнейшего отчета.

– Хорошо, – сдался наконец Беттендорф. – Но я много не могу сказать. Совершенно правильно, с нами был еще один сотрудник. Это всё.

– Что с ним случилось?

– Видите ли, он отъединился от нас... Разъединился с нами... Как правильнее сказать?

Чаушеву было бы легче с ним, если бы он не обращался так дотошно за консультацией по русскому языку, не козырял своей учебой в трех университетах и вообще был бы попроще. Беттендорф – и это особенно поражает Чаушева – говорит еще на трех языках, кроме русского. По-английски, по-французски, по-итальянски... Вот такой-то человек почему с Гитлером? Вопрос мучил лейтенанта, – он очень уважал образованность.

Кто же третий лазутчик?

– Извините, я не могу сообщить... У каждого есть свой долг. У меня тоже имеется.

Сейчас, просматривая протоколы допросов в папке, Чаушев видит, как обер-лейтенант разводит руками, склонив голову набок. Он оброс, так как бритву заключенному не дают, но выглядит ничуть не старше, – все тот же холеный сорокапятилетний мужчина спортивного сложения.

– О себе я вам рассказываю абсолютно все, – слышит Чаушев, – поскольку мне незачем уже делать секрет... Или делать тайну?

Немец разговорчив, и Чаушев поощряет это – авось как-нибудь проболтается. Нет, о третьем ни звука!

Данные о биографии Беттендорфа накопились в панке обширные. Родился в Риге, по специальности искусствовед. Ни в каких военных школах не был, офицерское звание присвоил росчерком пера сам рейхсминистр Геринг. По его заданию Беттендорф ездил в командировки во Францию, в Бельгию, Голландию и другие оккупированные страны. И теперь вот – в Ленинград...

– Вы называете и это командировкой? – спросил Чаушев. – Несколько странно!

– Совершенно верно, термин не... неудачный, – вежливо соглашается Беттендорф. – Мы заблудились... То есть заблуждались... Впрочем, и то и второе.

Он тихо посмеивается. Чаушева это выводит из себя. Командировка! Понятно, ведь фрицы уже считают город своим. «Он, как спелый плод, сам упадет нам в руки» – так, кажется, заявил недавно фюрер. О Ленинграде!

Обычно, прочитав протокол, обер-лейтенант с готовностью его подписывал. Но слова «шпионская вылазка» ему не понравились. Он запротестовал. Оружие, дескать, было только у студента Нозебуша, убитого, да у третьего коллеги. И то так, на всякий случай... Служебное поручение, если угодно, но не шпионаж, не диверсия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю