412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Дружинин » Бобовый король » Текст книги (страница 6)
Бобовый король
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:56

Текст книги "Бобовый король"


Автор книги: Владимир Дружинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

Положим, судомойка Валери из студенческой столовой, чернушка Валери, которая научила его всему, лучше Гедды. У Гедды груди слишком тяжелые. Но с какой стати надо убивать в себе инстинкты? Если длинный Антуан только спит с ней, то у него скорее всего что-то не в порядке.

А Зази красивая? Опять-таки сложный вопрос. Что такое красота в конце концов? В начале лета, в пору коротких ночей, он долго гулял с Зази. Они шагали по Зеленой набережной, по Синей, по Розовой, уходили далеко за город, по берегу канала Бернарда, к ветряным мельницам, четким на фоне закатного неба. Эти ветрянки давно отслужили, их сохраняют только для туристов. «Смотри, – говорила Зази, показывая на них, – они муки не дают и денег никому не приносят, а все же мы любуемся. Значит, красота бесполезна, да?» Он не успевал ничего сказать, Зази ошеломляла его выводом вроде: «Я хотела бы жить в прошлом веке, Андрэ. Или в позапрошлом».

Зази говорила, помнится, что пошла бы в бегинки. Он не обратил на это внимания. И напрасно. Рядом с ней ему хотелось молчать.

Бегинки бывают у матери Зази, приносят кружева. Приглашают к себе.

Зази такая – в несколько минут она наговорит столько, что не обдумать и за целый день. Нет, трудно, невозможно находить возражения, когда она рядом. Ответы складывались в голове потом, после прогулки.

«С тобой не бывает так, – спрашивала Зази, – смотришь ты на какую-нибудь вещь и она вдруг теряет смысл? А со мной часто... Мама приносит новую ткань из магазина – прелесть, говорит, «эланка», замечательная синтетика. А я не понимаю – зачем? Душа человека уходит в вещи. Мама говорит, ты еще не женщина. А я никогда не стану женщиной».

Автобус двигается по главной улице, в окна брызнули огни кино, сверкнула реклама во весь фасад. Джина Лоллобриджида...

Нет, Зази не похожа на Джину. Ни на Софи Лорен, ни на Брижит Бардо. Зази некрасива? Может быть, и так. Парни к ней не липнут, с ней никто не танцевал, когда они познакомились на вечеринке. Она была одна, даже без подруги. «Ты решил меня пожалеть?» – спросила она, когда он подошел и протянул руку. Другого сшибло бы с ног. «Ничего подобного», – сказал он вполне искренне. Он мог бы прибавить, что поступил так наперекор другим, и это тоже было бы правдой. В тот же вечер он сказал ей: «Ты сидела в одиночестве, и меня потянуло выяснить, в чем дело». – «И ты понял?» – спросила она. «Нет. Вообще, мне наплевать на других». Это прозвучало, конечно, не очень последовательно. Зази впервые засмеялась.

Ее нелегко рассмешить. И вообще она не проявила к нему ни благодарности, ни особого интереса. Не прижималась во время танца. Нужен ли он ей? Сложный вопрос. Он ищет ее, а она...

Автобус долго ехал по берегу вертлявой речонки, город таял в темноте, огни отделились от домов, повисли над штабелями бревен, досок, над строящейся лесопилкой, над насыпью железной дороги. Потом люстрой вспыхнула бензоколонка.

Андрэ и Маркиз сошли. Дорога обогнула бензоколонку с пылающим в неоне тигром, и только тогда из мрака выступили древние стены Бегинажа – каменная подкова, вмещающая десятки келий, незыблемая со времен крестовых походов.

Ворота, как всегда, открыты. Сумрак двора кое-где пробивают тусклые лампочки, да еще окна – мазки света, за которыми молятся и работают бегинки, за кружевом, растянутым на подушечке, за керосиновой лампой, за стеклянным шаром, который собирает свет лампы в пучок и отбрасывает на вязанье. Маркиз видел это не раз, его поражал этот непрямой свет, призрачный, будто рождающийся в недрах стекла. Не так ли – отраженно, изломанно – виден Зази и он, Андрэ?

– Удачи тебе, – сказал Маркиз.

Ни души во дворе. Андрэ обвел взглядом окна. Некоторые уже погасли. Уже поздно... Так что же, неужели он больше не увидит Зази?

– Зази! – крикнул он.

Эхо взлетело и упало, тишина проглотила его. Отчаяние росло в Андрэ, и он крикнул громче.

Он не слышал, как открылась дверь. Зази сбежала со ступенек, словно не касаясь их, ее точно вздох ветра понес к нему. В мерцании лампочки блеснуло ее нейлоновое пальтецо, стеганное ромбиками, и Зази была в нем, как все девушки, как тысячи девушек, которые спешат на работу, на службу, на танцы. Он вообразил, что сейчас схватит Зази в охапку и унесет отсюда в обыкновенную жизнь, подальше от этих желтых, с пятнами сырости, немых, ненавистных стен.

– Ты с ума сошел, Андрэ! – зашептала она. – Нельзя здесь кричать!

В ее шепоте был страх, была злость. Лучше бы она ответила громко. Шепот обескуражил его.

– Я был на «Ландыше»...

Он собирался сказать что-то другое. Он забыл, он не знает, как отвечать на ее шепот.

– Тише, Андрэ! Ну, зачем ты пришел, говори скорее. Только тише. Сестра Маргарита не спит, у нее открыта форточка.

– К черту сестру Маргариту!

Это вырвалось против воли. Зази отшатнулась. Он раскаялся было в несдержанности, но опять уловил испуг в движениях, в лице, в шепоте Зази и сжался от досады, от возмущения.

– Ты окончательно? – спросил он.

– Да, Андрэ.

– Монашка, да?

– Нет, пока я еще недостойна...

– Вот как. Ну, валяй!

Он повернулся и, не простившись, пошел обратно, резкими, упрямыми шагами.

Походка Андрэ, сокрушенного, поникшего, сказала Маркизу, что произошло.

Андрэ проклинал себя. Не так начал. Все не так. Забыл даже сказать насчет мсье Мишеля. Правда, он безбожник, советский... Все равно, Зази обожала новых людей.

Теперь, как нарочно, являлись слова убедительные, подходящие для Зази. Надо было сказать ей даже – люблю тебя, уйдем отсюда вместе, не расстанемся. Так, как изъясняются персонажи в старых романах.

Зази нравится это слово – любовь. Не сексуальное влечение, не притяжение тел или интеллектов, а именно любовь. Кинуться обратно и сказать ей... Андрэ остановился.

– Что с тобой?

– Нет, ничего...

Бесполезно... Ему послышался ее шепот, чужой шепот, шепот противного страха.

– Я домой, – сказал Андрэ.

– Я тоже, – кивнул Маркиз. – Слушай, ведь поздно! Ночуй у меня.

Андрэ последовал за Маркизом с смутной надеждой. Правда, вывеска «Аргус» на двери заставила Андрэ иронически хмыкнуть. Маркиз непохож на всевидящего. Но может быть, все-таки он посоветует, как быть с Зази, как вернуть ее.

Маркиз снял с аппарата трубку, спешит покончить с Зази. До Андрэ донесся скрипучий басок кондитера.

– Она в Бегинаже, мсье Эттербек. Домой? По-моему, не собирается. Что, гонорар? Пустяки, больших усилий не стоило. Сами назначьте сумму.

– Вы бы прижали его, – буркнул Андрэ.

Маркиз отмахнулся.

– Папенька кипит, – сказал он. – Единственная дочка. Поди-ка жениха ей присмотрел. Не тебя, разумеется. Ты не кисни, попытайся еще... Она не под замком пока что.

Да, орден полумонашеский, ворота открыты – известно и без «Аргуса». Вот если перейдет в монастырь, тогда все пропало. «Я еще недостойна», – говорит Зази. Дура!

Маркиз достал из шкафа толстую книгу, раскрыл, вытянул из нее, расправил на столе карту. Андрэ глянул через его плечо. Военные действия в Тюреннском лесу, в сорок пятом году.

Андрэ улегся на узком, жестком диване. Отвернувшись от лампы, горевшей на столе Маркиза, бранил Зази, кондитера и жениха, которого вообразил пузатым, в дорогой машине и старым – лет сорока.


16

– Меня она вряд ли послушает, – сказал я Андрэ. – Скорее тебя... Сказал бы прямо, что любишь ее. Конечно, если в самом деле любишь.

– Не знаю, – повел плечом Андрэ.

– Тебе виднее, – сказал я.

– Мне жаль ее, мсье Мишель.

Весь день мы укладывали цикорий, резали корнеплоды, задавали корм скотине, Андрэ подбегал ко мне урывками. Постепенно я получил подробный отчет о его злоключениях в Тонсе.

– А у вас, в Советском Союзе, тоже так бывает?

– На моих глазах не было, Андрэ. Видишь ли, у нас, как правило, у человека нет охоты прятаться от жизни за монастырской или какой-либо другой стеной.

– Почему?

– Наверно, потому, что у человека куда больше возможностей распорядиться своей жизнью.

– В каком смысле?

– Во всех смыслах, Андрэ. Проще всего, конечно, набить желудок. Рано или поздно ты сыт и больше ничего в тебя не влезет. А свобода, развитие духовное – совсем другое дело. Тут нет пределов. Но и задача сложнее. Тут у вас многим кажется, если человек волен проголосовать за ту или другую партию из пяти, из десяти – это и есть свобода. По-моему, удовлетвориться этим – значит остановиться на чем-то очень убогом. Важен результат для человека. И вот, если говорить о наших молодых, им незачем так бунтовать, как ты бунтуешь. Незачем тыкаться, плутать, – ведь большой кусок пути для них уже проложен, открыт. Они могут выбрать главное – свое место в жизни, свое дело в жизни...

– Им нравится коммунизм? Всем нравится? А я читал, что у вас тоже есть сердитые.

– Во-первых, коммунизма мы еще не достигли. А сердитые есть. Иначе и быть не должно. Сердитые на что? На то, что устарело, что мешает идти, путается под ногами. Если молодежь не спорит со старшими, то какая же она к черту молодежь! Ведь развитие жизни ускорилось сумасшедше, теперь за десять лет появляется больше нового, чем прежде за пятьдесят, за сто. Значит, больше всякого старья, всяких привычек летит на свалку. Но, конечно, не все старшие – консерваторы. Далеко не все.

– Вы сердитый, дядя Мишель?

– Да, – сказал я, смеясь. – Сердитый.

Мы далеко отошли от несчастной Зази. Мне даже досадно стало, – неужели Андрэ остыл, загорелся и остыл, и судьба девушки ему безразлична!

– Ты не бросай ее, – сказал я.

Вечером приехал Этьен. В пансионе получили очередную партию мебели и всякого оборудования. Этьен, Пуассо и Анетта хлопотали целый день в новом, только что пристроенном флигеле.

– Тебя ждут там в воскресенье, – сказал Этьен. – Ты не возражаешь?

– Нет.

– Публика там... Один показал себя... Тарелку разбил. Ему мясо с чесноком дали. Раскричался! Еврейское, мол, блюдо. Пуассо и тот теряет терпение. До сих пор они, по крайней мере, не скандалили.

Час спустя Этьен повторил все это Маркизу, нежданно прикатившему к нам на своей малолитражке.

Маркиз кивал, – он словно ожидал услышать что-то в таком роде. Я чуял – у него тоже есть новость, и поважнее. Расспрашивать он себя не заставил, – осушил две чашки кофе и рассказал, что было с ним на «Ландыше».

– Без вас мне не разобраться, – сказал Маркиз. – Меня ведь не было с вами, когда вы поймали немецкого курьера с бумагами, помните? Я был в лесу. Вы потом хвастались: до чего ловко сработали!

– Да, – сказал Этьен. – Боши свалились прямо в ловушку, без выстрела.

– Нет, один выстрелил, – поправил я.

– С перепугу пальнул куда попало. Угодил в сосну, кажется.

– А вы могли бы показать мне место? – сказал Маркиз. – Я ведь до сих пор не имею представления, где именно вы так отличились.

Нотка иронии, едва ощутимая нотка иронии звучала в этих словах.

– Раз нужно... – промолвил Этьен. – Отсюда полкилометра, от силы шестьсот метров.

Маркиз вскочил:

– Пошли, пока светло! Есть одна идея. Надо проверить.

Что за идея, он не объяснил. До чего он сегодня деловит и скуп на слова, наш Маркиз! Через две минуты мы уже лезли по откосу, вздымавшемуся сразу за скотным двором, скользили по сухой траве, хватались за деревца. Тут уж было не до разговоров. Вскоре деревья стали выше, начался лес, опору нам предлагали ветви, опахала папоротников, кочки.

Этьен повел нас кратчайшим путем. Мы срезали большой виток дороги, и, когда вышли на нее, запыхавшиеся, с липкой смолой на руках, я тотчас узнал Римский рудник, где мы устроили засаду.

Если верить молве, древние римляне добывали тут железо. Быть может, они первые и проложили дорогу, которая сейчас сбегает круто вниз, потом – уже на самой опушке – одолевает небольшой порог, зовя нас вон из леса, на широкую луговину, где золотится день, пронизанный косыми лучами солнца.

– Ох, ноги заболели!

– У меня тоже, Этьен, – сказал я.

– С непривычки, – успокоил Маркиз.

Наверно, не один я, все мы трое обнаружили в своих уставших, ослабевших ногах тяжесть лет, набежавших со времени той засады...

– Старые мы стали, вот и всё, – бросил Этьен, любивший вот этак, грубоватой прямотой реагировать на деликатность Маркиза.

– Ну, застонали! – возмутился я.

– Давай-ка на свой пост, Мишель! – Этьен повернулся ко мне. – Мы посмотрим, какой ты прыткий. Мишеля мы отправили на дерево, наблюдать, – пояснил он Маркизу.

Где оно, мое дерево? Не тот ли гвардеец-дуб? Теперь на него не влезть, – гладкий черный ствол уходит ввысь и исчезает в густой глянцевой листве, упрямо пружинящей под наскоками ветра.

– Что, сдрейфил! – смеется Этьен.

Маркиз серьезен. У него нет желания дразнить, да и некогда. Он развернул карту. Разложив ее на пне, он делает отметки, слушая меня и Этьена. Мы наперебой вспоминаем вслух.

Я сидел на дереве, а Этьен и Пуассо залегли в ложбинке, за ее порогом, который послужил удобным бруствером. Мотоцикл с тремя гитлеровцами появился там, на луговине. Я мгновенно спустился. Противник мог меня заметить.

Маркиз перебивал нас, требовал подробностей. Он сам припал к брустверу. А немцы, где они были, когда наблюдатель увидел их с дерева? Мы вышли на луговину, Маркиз поставил на карте еще один крестик красным карандашом.

– Мы хлестнули из автоматов, – сказал Этьен. – Покрышки захлопали. Один из солдат сдуру выстрелил из карабина. Потом и он поднял руки.

– Трое против троих, – произнес Маркиз. – Силы равные, почему же они так быстро сдались? Кинулись бы за бугорок, достать их там было бы не просто.

Маркиз отбежал к бугорку, присел, потом вернулся к нам.

– Сорок пятый год, – сказал Этьен. – Войну они, по существу, уже проиграли и...

– Это я понимаю. И все же... А тот солдат, когда он успел выстрелить? Обер-лейтенант и ефрейтор подняли руки, а солдат воюет по-своему, снимает с плеча карабин...

– Нет, не так, – сказал я. – Оружие они все держали наготове. Карабин, автомат, револьвер...

– Мишель прав, – поддержал Этьен. – Естественная предосторожность. Тут и раньше бывали засады.

– Любопытно, – сказал Маркиз.

Нагнувшись над картой, он стал тыкать в свои крестики и закорючки, разбросанные по простору курчавого Тюреннского леса, прорезанного коричневыми хребтами и голубыми ниточками речек и ручейков.

– Ехал он отсюда, из штаба армии... Бумаги были адресованы сюда... Вот прямая дорога, бойкая, вон сколько на нее нанизано воинских частей! Так нет, ваш обер-лейтенант делает крюк, забирается в глушь...

– Мог сбиться с пути, – сказал я.

– Слепым надо быть, – возразил Маркиз. – Учтите, он везет секретные документы. И нате, получайте! План обороны, намеченная линия Германа, ее расположение, огневая мощь...

– Да, – кивнул Этьен, – досталось нам все дешево. Что ж, офицер, может, давно решил распрощаться с Гитлером. Ждал подходящего случая. Солдат и ефрейтор, понятно, не подозревали... Обер-лейтенант, я считаю, хотел сдаться, но побаивался, вот он и принес в дар свою сумку с бумагами, в дар, как доказательство искренности.

– У вас на допросе он молчал, так ведь? Просил только скорее переправить к американцам.

– Набивал себе цену.

– Неприятно, герои, – сказал Маркиз, – но обер-лейтенант вас здорово надул. Документы – фальшивка, липа!

Мы онемели. Что значит фальшивка? Мы очень гордились захватом курьера. И вдруг – обманул! Чем же? И какая же фальшивка, если я копал линию Германа, копал собственными руками!

Маркиз не отпускает нас от карты. Он складывает один ее край, расправляет другой, – теперь из зелени, как рифы из морской поверхности, вылезают скалы Чертовой западни, а пониже – черный зигзаг траншей.

– Вот линия обороны. Очень короткая, и однако ей дали имя. Линия Германа! Положим, только первая очередь линии, если доверять трофейным бумагам. Реклама, чистая реклама! Американцы на линии Германа потеряли четырнадцать человек. Всего-навсего! Историки пишут, фашисты не успели дать отпор, союзники быстро рванули вперед. Да, быстро. Но все равно... Я спрашивал специалистов, они согласны со мной: там и не могло быть сильного сопротивления.

Мы все еще не догадывались, что́ он стремится нам втолковать. Передо мной возник танк с белой звездой, спасший меня.

Оказывается, у гитлеровцев на линии Германа было около батальона пехоты и батарея противотанковых пушек. Маркиз вычитал это в мемуарах. Огонь немцы открыли, еще не видя американцев, – было приказано произвести как можно больше шума, отвлечь на себя внимание противника. От чего? Соседей на флангах ведь не было.

– Странный приказ, не правда ли?

– Допустим, – сказал я. – А дальше что?

Маркиз не спешил, однако, удовлетворить наше любопытство. Ему хотелось, должно быть, чтобы мы оценили весь ход его рассуждений.

– Скажи, Мишель, – он положил мне на плечо руку, – доставляли при тебе боеприпасы?

– Да, чемоданы со снарядами, – ответил я. – Для мелкокалиберных орудий.

– И много?

– Порядочно. Их привезли на грузовиках и снимали...

Маркиз до боли стиснул мое плечо:

– В них-то вся суть... Ты, Мишель, не закапывал их, этим занялась другая партия пленных, и из нее, видно, никто не уцелел... Но может быть, ты вспомнишь, где лежали чемоданы, где их сгружали?..

– Сомневаюсь, Бернар. А зачем это? – спросил я.

...Луч прожектора скользит по машинам, по чемоданам, спущенным на землю... Железные, ребристые, темно-зеленые чемоданы с деревянными ручками. Подобранные на поле боя, они попадали к фермерам, заполнялись домашним добром...

– Очевидцы утверждают, что противотанковые пушки почти не стреляли, – сказал Маркиз. – Паника, упадок духа! Ладно, слушайте! Никаких снарядов в чемоданах не было. Мне попался в пансионе один немец. Он считает, что в чемоданах – ценности из старого замка в Тонсе. Это, может быть, частица правды. Легенда для своих...

– Фу, черт! – вырвалось у меня. – Значит, Карнах улизнул.

– Да. Но он где-то недалеко. Предприятие у них слишком серьезное...

Он понизил голос, и мы еще теснее обступили пень с картой военных действий. По ней полз, преодолевая высоты и траншеи, синий усатый жук.

– Вначале у немцев было намерение всерьез обороняться на линии Германа. Но потом... Какой смысл ее держать, если союзники пересекают пути отхода к рейху, грозят запереть!.. В это время и падает к вам в засаду обер-лейтенант с документами... Маскировка, блеф! Немцы уже понимали, что добро, лежащее в замке, охраняемое зондеркомандой, может не дойти до рейха и линия Германа – недурной тайник...

Мы долго слушали Маркиза. Возвращались мы на ферму потрясенные. В сумеречном лесу просыпались голоса ночи, чудились шаги, лязг затвора. Время откатилось назад, обнажив партизанские тропы. Откуда-то пахнуло дымом, гарью, – наверно, от мирного костра отпускников, разбивших палатку на лужайке, – но передо мной, словно освещенные молнией, вдруг открылись пожарища войны, бесконечные пожарища, зловещая чернота смерти, разлившаяся по Европе.

Мы шли по лесу к ферме – опять трое юношей, трое бойцов Сопротивления, – шли, чувствуя на себе почти физически оружие и заплечные мешки, шли, отвечая всем существом на властный и неоспоримый приказ фронта.

То, что мы узнали от Маркиза, совпало, вероятно, с какими-то подспудными нашими мыслями и догадками, – они тлели в глубине сознания, придавленные, как это часто бывает, привычными, укоренившимися мнениями и представлениями. Теперь они рухнули, логика фактов не дала им пощады. От линии Германа как бы обозначились ходы сообщения, один вел далеко, в Южную Америку, в пограничный городок, где обитал штурмбанфюрер Карнах. Крохотный глухой городок с немецкими фамилиями на вывесках, на дверных дощечках, на калитках вилл – очень удобное местожительство для беглых фашистов, для палачей из Освенцима, из Маутхаузена, из Бухенвальда, тоскующих по былой работе. Для гестаповских главарей, для душителей разных чинов и званий. Пограничная река не широка, в случае тревоги десяти минут достаточно, чтобы метнуться на другой берег, в другую страну...

Однако отчаяние придает смелости, и ее достало у штурмбанфюрера Карнаха, чтобы вернуться на места своих преступлений, рыскать по Тюреннскому лесу. Фашистское подполье нуждается в средствах. Что спрятано на линии Германа, сколько ценностей, какая часть золота из банков Брюсселя, Антверпена лежит там в железных снарядных чемоданчиках – можно только гадать. Но ценности там есть, и немалые, судя по наглости и по цепкости Карнаха. Похоже, собратья в Южной Америке не велели ему являться с пустыми руками. И вот Карнах – для вида путешествующий коммерсант, – мнимые туристы, охотники, рыболовы, повадившиеся в Тюреннский лес, ищут путей к подземным тайникам. Ищут, пустили в ход миноискатели, из которых один обгорел в машине Карнаха...

Да, миноискатель улавливает присутствие железа, но чемоданы из-под снарядов, зарытые в ту памятную мне ночь, до сих пор не обнаружены...

И вот теперь я понадобился Карнаху...

– Братцы, – говорю я, – послушайте!

Я рассказываю о встрече в ратуше, на приеме. Нет, я не забыл того субъекта в красно-черном галстуке – цветов гитлеровского флага. Но сейчас, кажется, можно понять его неприятное любопытство, его дотошные расспросы.

– Знаю, – кивает Маркиз. – Попадался мне... Он служил оккупантам. Наци знают о нем кое-что, держат в руках.

Мне все же странно... Да, я один спасся, вышел живым из могилы. Но ведь были же немцы-конвоиры. И другие немцы, отдававшие приказы...

– Конвоиров расстреляли, – говорит Маркиз. – Дело обычное, Мишель. Лишних свидетелей постарались убрать. А теперь, выходит, никаких не нашлось у Карнаха. Ведь двадцать лет прошло, как никак.

– И не каждый немец станет помогать Карнаху, – вставил Этьен.

Да, верно. Я ведь читал... Где-то в Австрии есть озеро, где фашисты спрятали контейнеры с ценностями, с архивами гестапо. Да, свидетелей уничтожали. Ничего удивительного... Просто мне трудно поверить, что я в каком-то исключительном положении. В мирное время я стал человеком самой что ни есть обычной судьбы. Служу в проектном бюро, хожу к девяти часам на работу. Пешком, для моциона, всегда по тем же улицам...

– Карнах сам, конечно, не сунется тебе на глаза, – говорит мне Маркиз. – У него тут должен быть кто-то... Человек, рассчитывающий на твое доверие.

Он не назвал Пуассо. И никто из нас не назвал его. Но это имя словно обозначилось в воздухе перед нами, и каждый прочел его. Имя малыша Пуассо, нашего воспитанника, фронтового товарища... Оно обычно произносилось легко, се улыбкой. А теперь выговорить его вслух – значит вынести приговор.

И в тот же миг я подумал и об Анетте. Эти два имени рядом, их не разделить при всем желании... Пуассо зовет меня к себе, настойчиво зовет, а Анетте это, однако, не нравится. Может, я напрасно обиделся на нее тогда...

– Ты не забыл, Мишель? – сказал Этьен. – В воскресенье тебя ждут в пансионе.

– Да, – сказал я. – Пуассо надеется взять у меня интервью. На линии Германа. Он ведь отвадил всех репортеров, взялся беседовать со мной сам, а потом позвать их...

– На пресс-конференцию, – сказал Этьен.

– Да, вроде...

– Ну, нам-то незачем ждать воскресенья, – решил Маркиз. – Я ночую у тебя, Этьен, если ты не против. Завтра утром мы с Мишелем отправимся... Авось ты все-таки вспомнишь, Мишель.

Мы идем по лесу, все трое, разговариваем тихо – ведь фронт близко. Мы продолжаем беседу в комнате Этьена, голова к голове.

– Но я же ничего не знаю, – повторяю я. – Мы не прикасались к чемоданам.

Чертовски жаль, конечно. Но побывать на линии Германа мне надо.

– Никто тебя не неволит, – говорит Этьен. – Ты не обязан лезть в это дело.

– Перестань, пожалуйста, – говорю я.

Маркиз вынимает из бумажника портрет Карнаха. Я долго разглядываю его, на всякий случай. Он в белой рубашке, темноволосый, с острыми усиками, концами книзу. Карнах тревожно обернулся, и фотограф-аргентинец, следовавший за ним по пятам, успел нажать спуск своей камеры.

– Надо бить тревогу, – говорит Этьен. – Как по-твоему, Маркиз? Будем собирать народ.

Он выдвигает из-под стола стальной сундук и отпирает его.

– У нас как-никак имеется организация... Да, ветераны не забывают свой отряд. А ты как думал, Мишель?

Я пробегаю списки. Я словно шагаю вдоль шеренги, всматриваюсь в лица, чтобы найти свое место в строю. Ох, как обширна сейчас наша дислокация, как далеко мы рассыпались в разные стороны по сигналу отбоя, мира! Один живет в Австралии. Товарищи в Брюсселе, в Намюре, на фламандской низине, на волнистых равнинах Брабанта, на виноградниках Шампани и у пиренейских глетчеров, на Маасе и на Мозеле, на Луаре и на Сене...

– Вызову тех, кто поближе, – говорит Этьен.

Он раскладывает на столе бумагу, конверты, неуклюже обхватывает шариковую ручку, – непривычны к ней его крупные, огрубевшие пальцы.


17

– Места знакомые, Мишель?

Странное дело, мне легче вспоминать, закрыв глаза. До чего все изменилось!

Я думал, что линия Германа, как только я увижу ее, заставит меня резко, с болью пережить снова последний плен и ужас той ночи, пронизанной холодным ветром, рассеченной прожекторами. Да, закрыв глаза, мне нетрудно ощутить смертельную усталость, лопату в онемевших руках. Она, словно живая, сама долбит твердый, промерзший сверху грунт, ударами отбивает время, злобно приближает меня к концу. Ведь пленных партизан не отпустят живыми, – тюремщики сказали нам это. Неизвестно только, где нас прикончат – здесь же, у вырытых траншей, или увезут куда-нибудь...

Конечно, не будь высоковольтной передачи... Она-то и перечеркнула прошлое. Холмы, перелески стали маленькими под великанами-опорами, широкая просека распахнула завесы зарослей, открыла селение вдали, – мирные черепичные крыши, остриё колокольни, негаснущий огонек бензостанции.

Машина въехала на косогор, и Маркиз выбросил вперед руку. Сперва я не увидел ничего, кроме цепочки шагающих опор да деревьев-подростков, которые разбежались от них по бугристой равнине. В ложбинки между холмами они набились особенно густо, там застыла яркая мешанина осенних красок – охры, киновари, темной, почти черной выстуженной зелени. И где-то здесь же скрылась, заросла, заплыла линия Германа. Вот один ее завиток, он очень заметен на голой вершине холма и явно отличается своим мертвенным рисунком от вольного ручья. Вон круглая выемка землянки, она приняла в себя траншею и выглядит издали, как темная кость, полуприкрытая пестрым листопадом.

Не знаю, наверно, во мне ожило какое-то впечатление военных лет. Линия Германа показалась мне вдруг скелетом оккупанта, догнивающим на проплешинах Тюреннского леса.

Машина скатилась с косогора, навстречу хлынула молодая чаща вязов, дубков, елочек, и стальные опоры электропередачи увязли в ней по ступицу. Шоссе, которого не было прежде, вело нас параллельно линии Германа.

Мы вылезли из машины, бродили по зарослям, выходили – иногда после долгих блужданий – на бровку окопа, к бревенчатому срубу землянки, дышавшей сыростью, гнилью. Натыкались на колючую проволоку, на ее кровавую, злую ржавчину. Запахи войны, запахи солдатского немытого тела, запекшихся повязок, оружейного масла вставали, казалось, над линией Германа.

В круглом котловане, вырытом для орудия, мы стояли долго, и Маркиз просил меня:

– Вспомни, Мишель! Не здесь свалили чемоданы? Ты говорил – возле огневой позиции...

Что я могу сказать? Тут все по-другому. Тогда ведь было темно. А при свете дня я видел эту местность только издали, со скал Чертовой западни. Вон они там, розовеют во мгле, под нависшими облаками, отягощенными дождем.

Я помню, мы работали на трех огневых точках. На всей линии Германа их больше. Опять нужна карта. Она развертывается без хруста в руках Маркиза, – тоже впитала в себя здешнюю всепроникающую сырость.

Их двадцать девять – огневых позиций, таких, как эта. Половина – на гряде холмов. Те не в счет. Мы не поднимались на холм. Нет, мы работали на поле, сравнительно гладком.

Где же лежали чемоданы, ребристые железные чемоданы, выхваченные из темноты лучом прожектора?

– Бывает полезно, – говорит Маркиз, – ну как бы сказать... Вглядеться попристальнее в то, что показывает память. Без усилия, без всяких домыслов.

Мне как раз мешает воображение. Не знаю почему, горка чемоданов рисуется мне рядом с деревом. Я не уверен, что там было дерево. Сейчас его нет. Есть только молодая поросль, незнакомая, щеголяющая своими осенними нарядами и ведать не ведающая никакого родства с прежним лесным поколением.

Было ли дерево? Память твердит мне – было, но я боюсь поверить. Каждое утро я встречаю взглядом дерево за переплетом окна, наше дерево – мое и Анетты. Высокий, возмужавший за двадцать лет тополь. Тополь, в котором все деревья Тюреннского леса.

Потому-то я и не знаю точно – было ли дерево... Тот тополек едва достигал оконца сеновала, он как будто пытался украдкой, застенчиво заглянуть к нам. И когда я долбил лопатой землю, я не мог не возвращаться туда, на наш сеновал, к оконцу, мерцавшему на рассвете, к тополю, к его шепоту друга, посвященного в тайну... Нет, ничего нельзя сказать наверное! Он шумит над всеми моими воспоминаниями, наш тополь. Откуда он взялся за бруствером огневой точки, возле железных ребристых чемоданов? Не лишено вероятности – я перенес его туда, посадил его там, заставил расти над вспоротой землей, над болью неволи, над тусклыми касками, над арестантскими рубищами.

Там он растет и сейчас, как и всюду, – наш тополь, священное мое дерево...

Маркиз изучает карту.

– Вот группа деревьев, вот и одиночные... Все, что мешает обзору, обычно устраняют.

Мы вылезаем из ямы и ходим вокруг, осматривая каждую пядь рыжей, чавкающей осенней земли. Никаких остатков, никаких признаков дерева.

– Ночью мало ли что почудится, – говорю я.

Но Маркиз не унывает. Появилась хоть какая-то надежда. Задача сузилась, теперь надо отыскать огневую позицию, возле которой торчало дерево. И если там же в котлован опустили чемоданы...

Мы прочесывали линию Германа до сумерек и обнаружили только один пенек, вернее трухлявые корешки, среди которых угнездился плотный, замерший с холодами муравейник. Я потянул один корешок, он подался легко и оставил после себя ямку, которую мигом заполнили разбуженные муравьи.

В нескольких шагах темнела квадратная выемка. Квадратная – а мне котлован вспоминался почему-то круглым!

– Ничего, – сказал Маркиз. – Так бывает.

Он уже радовался удаче, а я не разделял его оптимизма – вероятно, потому, что я вообще не очень-то склонен рассчитывать на быстрый и легкий успех. Ценности, спрятанные фашистами, открыты с моей помощью! Это было бы слишком хорошо. Котлован-то все-таки был круглым.

– Обедать мы будем у Пуассо, – решил Маркиз, садясь за баранку. – Интересно, что у них в меню там, в «Убежище охотника». Дичи небось нет. Хочется чего-нибудь вкусного.

Он смачно щелкнул языком.

Я рассмеялся, потом почувствовал, что тоже хочу есть. Малолитражка катилась, шурша, по мокрому шоссе, внося нас в мир обычных, повседневных желаний и забот.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю