Текст книги "Пережитое"
Автор книги: Владимир Зензинов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Конечно, такие приемы требовали много времени и были утомительны, но зато я мог надеяться, что никого не приведу за собой. Воображаю, как филеры меня ругали!.. Свидания приходилось назначать в разных местах – на картинных выставках, в музеях (напр., у чучела мамонта в Политехническом музее), в Третьяковской галерее за Москвой-рекой и пр. Однажды я назначил приезжему свидание на колокольне Ивана Великого в Кремле и был очень доволен своей выдумкой: придя за полчаса до назначенного свидания, я взобрался на верхушку самой высокой в Москве колокольни и оттуда в бинокль наблюдал, есть ли слежка за приезжим – мне был виден сверху весь Кремль и все прилегающие к колокольне площади. И выдумка моя, несомненно, была бы удачна, если бы через несколько лет я не узнал, что мой собеседник, приехавший из Нижнего-Новгорода с очень серьезным ко мне революционным поручением, был связан с Департаментом Полиции! То был доктор Арсений Бельский, которого потом судили товарищеским судом в Париже и публично объявили предателем...
Недели через две после моего приезда из заграницы в Москву ко мне явился Иван Николаевич (Азеф), которого всё это время я нетерпеливо ожидал – мне было сказано Михаилом Рафаиловичем в Ницце, что он придет прямо ко мне на квартиру. Когда я выразил сомнение в том, насколько ему удобно будет придти прямо ко мне, Михаил Рафаилович улыбнулся и сказал, что Иван Николаевич достаточно опытный революционер, чтобы придти ко мне незамеченным. Доверие к Азефу тогда в тех узких революционных кругах, которые его знали, было неограниченным. И как могло быть иначе, если партия поручила ему самое ответственное дело политический террор?
Как это часто бывает, Иван Николаевич пришел ко мне, когда я его всего меньше ждал. Пришел, как ни в чем не бывало, позвонив по парадному входу. Я сам открыл ему дверь и провел в свою комнату – прямо из передней. На всякий случай я его предупредил, что за мной имеется наблюдение и чтобы он при выходе был осторожен. Он спокойно ответил, что один раз всегда можно придти в большой дом и выйти из него незаметно. Я передал ему книжку "Образования" и принес из кухни керосиновую лампу, потому что в нашей квартире было электрическое освещение. Он вырвал на глазах у меня нужные ему страницы, нагрел их на лампе, отчего на полях страницы выступили темно-коричневые шифрованные строки, попросил у меня бумагу и карандаш и присел к моему столу. Около получаса занимался он расшифровыванием, в то время как я скромно в другом углу комнаты читал газету. Затем он собрал всю бумагу и тщательно сжег ее на спичке – и предусмотрительно превратил сожженную бумагу в порошок. Мое поручение было успешно выполнено.
Задав мне несколько вопросов о том, как идет работа в местной организации, он спокойно простился со мной и на прощание предупредил, что через некоторое время снова со мной повидается, известив меня об этом так, что я сам догадаюсь.
Одной из главнейших наших задач было как можно более широкое распространение нашей литературы – прежде всего наших прокламаций и листков. Первый листок был написан мною "Ко всем трудящимся", второй "К обществу", третий "О войне" (тогда шла война с Японией, которую затеял фон Плеве, министр внутренних дел, с целью отвлечь народное внимание от внутренних вопросов; война, как известно, была очень неудачна для России). Мы распространяли наши листки многими тысячами среди рабочих (разбрасывали на окраинах города, даже наклеивали на заборах), среди студентов (на лекциях и в студенческих столовых), рассылали по городской почте либеральным общественным деятелям, писателям, профессорам.
Когда на Вербное воскресенье на Красной площади состоялось обычное народное гулянье, мы проделали такую штуку: человек пятнадцать-двадцать (члены Комитета и пропагандисты) взяли каждый по большой пачке листков и отправились в Верхние Торговые Ряды – в это время они были переполнены гуляющими, которых там было, вероятно, несколько десятков тысяч человек. Мы забрались в разных местах на верхнюю галерею и в условленный момент (предварительно мы все сверили наши часы) сбросили большими пачками наши листки, сейчас же быстро перейдя в соседние галереи и спустившись вниз. Листки белым дождем посыпались вниз – и мы с огромным удовлетворением видели, как их ловили гулявшие. Никто из нас арестован не был – полиция осталась в дураках.
В такого рода предприятиях – где требовалась изобретательность, ловкость и бесстрашие – особенно отличался один из наших пропагандистов – Володя Мазурин. Он был студент второго курса, но своим видом больше походил на мастерового. Одет всегда был очень небрежно – это был его стиль, вместо форменной студенческой фуражки носил по большей части плоскую кепку, воротник рубахи расстегнут. Это был прирожденный бунтарь. Он бунтовал против всего, против всякого начальства: против правительства, полиции, профессоров, фабричной администрации (у него было множество друзей и связей среди рабочих). В конце концов, он начал бунтовать и против нас – Комитета, в котором он, как истинный бунтарь, тоже усмотрел какое-то "начальство" (он нас называл не иначе, как "генералами"). Позднее – на этой почве он вышел даже из организации и партии и создал свою собственную – это было уже в начале 1906 года. С такими же отчаянными головорезами, как он сам, ограбил среди бела дня – "на революционные цели" – Московский Купеческий Банк; они "экспроприировали" тогда несколько сотен тысяч рублей и это помогло им укрепить их организацию, которую они назвали "партией максималистов".
Эти "максималисты" затем произвели еще несколько крупных "экспроприации" (наиболее известная в Фонарном переулке в Петербурге) и совершили грандиозный взрыв летней дачи Столыпина, бывшего тогда председателем совета министров; это было летом 1906 года.
Взрыв этот был совершен двумя лицами, ворвавшимися, несмотря на охрану, на дачу и взорвавшими самих себя – они были как бы "живыми бомбами": на них были жилетки, обложенные динамитом. Столыпин не погиб тогда только по счастливой для него случайности – он находился в момент покушения в отдаленной части дачи. Кончил свою революционную карьеру Володя Мазурин тоже весьма для него характерно. Осенью 1906 года он был выслежен в Москве, на улице, знавшими его филерами. Володя заметил слежку и начал стрелять в своих преследователей из револьвера, но скрыться ему не удалось: он был схвачен.
Правительство тогда только что издало постановление об учреждении военно-полевых судов для борьбы с революционерами – приговор такого суда не мог быть обжалован и должен был быть приведен в исполнение не позднее 24 часов после его вынесения. И Володя Мазурин был первой – но далеко не последней жертвой этих судов, которые пресса тогда называла "пулеметной юстицией". Умер он на виселице чрезвычайно храбро. В семье Мазуриных (отец был служащим московской Городской думы) было четыре сына – все четверо революционеры; с тремя из них (Володей, Николаем и Сергеем) я сидел позднее в одной и той же московской тюрьме (Таганке). С Володей очень дружил, хотя он и относился ко мне несколько снисходительно, считая "генералом" и белоручкой.
Распространение листков – дело, конечно, увлекательное, так как всегда связано с множеством самого разного рода маленьких приключений и предоставляет распространителю возможность всякого рода импровизаций. Но самой завидной долей в карьере революционера мне всегда казалась – кажется и до сих пор работа пропагандиста. Пропаганда, по существу, всегда завоевание душ и сердец человеческих.
К пропагандистам может быть в полной мере применено евангельское выражение о "ловцах человеков". Кто хоть раз видел, как под влиянием его слов у слушателей расширяются глаза, меняется и светлеет лицо, кто хоть раз убедился, что его слова всходят в душе человеческой, как растение из семени, ломая старую оболочку и рождая нового человека, тот никогда этого не забудет. Это таинственно и увлекательно, как всякое рождение. И нет такого даже плохонького пропагандиста-проповедника, который бы не вызвал этого рождения, этого преображения в нетронутой и цельной душе неискушенного. Как привязываются прозелиты к такому "ловцу человеков", какими крепкими и священными узами соединяются они для новой жизни! Я не знаю ничего прекраснее того энтузиазма, которым бывают охвачены такие чистые души. Я встретил однажды у нашего Голубоглазого (так мы дружески называли нашего фельдшера, состоявшего в нашем партийном Комитете) молодого рабочего – если не ошибаюсь, с городской скотобойни – по прозванию Ваня Бубенчик; его так прозвали потому, что он умел очень заразительно смеяться – и вообще был увлекательно веселый юноша; у него были маленькие и горячие черные глаза и яркий румянец на щеках, покрытых еще нежным пухом.
Он вчера только был в одном из кружков и восторженно передавал Голубоглазому свои впечатления. Пропагандист прочитал в кружке цитату из одной из речей Генри Джорджа, где провозвестник земельной реформы и проповедник единого земельного налога сравнивал земельных собственников с разбойниками, нападающими на караван в пустыне, а самую земельную собственность называл воровством.
"Разве не грабеж совершается всюду, где люди захватывают землю, которой сами не пользуются, и ждут прихода людей, желающих пользоваться ею, чтобы брать с них за это огромную плату? Разве не на этом грабеже основано благоденствие наших наиболее уважаемых сограждан? Разве это не является нарушением заповеди – "не укради", не равносильно краже денег из чужого кармана? И в этом преступлении виноваты не только те, кто захватывают землю, но и те, кто позволяют им захватывать"... Ваня Бубенчик запомнил эту цитату наизусть и теперь с восторгом и упоением, с горящими глазами и щеками декламировал ее нам... С тех пор прошло столько лет, что мне даже не хочется высчитывать, а лицо Вани Бубенчика я и сейчас ясно вижу перед собой.
Ведь особенность нашей революционной пропаганды в том и заключалась, что мы вовсе не ограничивались задачей познакомить аудиторию с партийной программой и сделать слушателей членами партии, а должны были и сами стремились к тому, чтобы расширить их умственные горизонты, разбить сковывающие ум оковы, толкнуть на самостоятельную критическую мысль. Горизонты и возможности часто при этом открывались изумительные, потому что слушателями в этих кружках была свежая рабочая молодежь, сама ищущая нового, сама стремящаяся узнать то, чего она до сих пор еще не знала. И наши пропагандисты часто один перед другим гордились своими находками...
Наряду с этими рабочими кружками у нас были и другие задачи. Время от времени мы устраивали доклады на программные вопросы или по поводу текущих событий (внутренних и международных) среди сочувствующей интеллигенции, по большей части – студентов и курсисток.
Но бывали среди них и люди постарше – врачи, инженеры, думские служащие. Такие собрания устраивались по большей части в богатых квартирах, больших залах или гостиных, иногда где-нибудь на окраине города или даже за городом. Собирались постепенно и по окончании собраний, затягивавшихся до полуночи, расходились тоже по очереди, чтобы не обратить на себя внимания полиции, дворников или швейцаров, которые должны были обо всем подозрительном в доме доносить в полицию. Теперь я думаю, что такого рода собрания бывали полиции по большей части известны, но, вероятно, особого значения она им не придавала (и совершенно напрасно!), потому что лишь в редких случаях налетала полиция, врывалась в дом и переписывала собравшихся – чем, большею частью, дело и кончалось. На таких собраниях бывала оживленная, а часто и очень ожесточенная, дискуссия, так как на них присутствовали люди, сочувствовавшие как нашей партии, так и партии социал-демократической – и тогда завязывались горячие споры по аграрному вопросу, по террору, по марксизму...
Это был 1904-ый год. Не только в общественных кругах, но и в широких народных массах нарастало политическое недовольство, обостренное еще непонятной и неудачной войной с Японией. Революционная работа, которую я пытался обрисовать выше, кипела во всей стране. Ведь вся страна – буквально вся, до далеких ее закоулков – была тогда покрыта такими кружками, группами, комитетами. Они были в каждом губернском и уездном городе. Страна была наводнена листками и революционной литературой, привозимой из-за границы, перепечатываемой в подпольных типографиях обеих социалистических партий. Учителя и учительницы народных школ, студенты и курсистки, семинаристы, гимназисты, более развитые рабочие ехали из городов в деревню и несли крестьянам новые идеи, организовывали среди них кружки, которые назывались "братствами".
Работой среди крестьянства особенно горячо занималась наша партия; марксисты считали крестьян неподготовленными и неспособными воспринять социалистическое учение. Можно себе представить, какую подрывную муравьиную работу проделывали все эти сотни, тысячи, десятки тысяч пылких, убежденных революционеров и пропагандистов во всей стране, как они постепенно подтачивали устои самодержавного строя. Перед этой работой бессильной оказывалась даже полицейская организация, которая по своей стройности и умению борьбы с "крамолой" стояла, конечно, гораздо выше революционных партий... А ведь 1904-ый год был только кануном 1905-го!
1 апреля во всех газетах было напечатано странное сообщение: в ночь на 31 марта, в "Северной Гостинице" против Николаевского вокзала, одной из лучших гостиниц Петербурга, произошел страшный взрыв, во время которого погиб неизвестный, остановившийся в этой гостинице: он был разорван на мелкие части, уцелела от него лишь одна ступня. Предполагают, сообщали газеты, подготовлявшееся революционерами покушение...
Предположение это было совершенно правильным. Еще несколько месяцев тому назад в "Революционной России" появилась статья о министре внутренних дел фон Плеве, сменившем на этом посту убитого Сипягина и оказавшимся еще более суровым усмирителем революционного движения, чем Сипягин. Все читатели тогда поняли, что статья эта была по существу смертным приговором, который наша партия вынесла новому министру и который должна была привести в исполнение Боевая Организация. Близкие к центру партии круги (а к таковым уже тогда принадлежали Абрам, Фондаминский, Авксентьев и я) подозревали, что после ареста Гершуни во главе Боевой Организации встал Азеф.
После взрыва в Северной Гостинице в той же "Революционной России" 2 апреля появилось краткое, но много говорящее сообщение: "31 марта, в первом часу ночи, в г. С. Петербурге, в Северной Гостинице, жертвой случайного взрыва погиб наш товарищ, член Боевой Организации Партии социалистов-революционеров. Товарищ пал на посту, исполняя свой долг. Боевая Организация продолжает свое дело".
Позднее я узнал, что погибшего звали Алексей Покотилов; он еще недавно был студентом Киевского университета, принадлежал к петербургской аристократии, был близким приятелем Степана Балмашова. С Покотиловым – не зная, кто он, – я познакомился осенью 1903 года в Женеве, при приезде туда. Я хорошо помнил нашу встречу и разговор с ним в саду под яблонями. Странным казалось, что этого человека больше не существует... Между прочим, – хотя от него почти ничего не осталось, он все же полицией был установлен – передавали, будто на месте взрыва была найдена пуговица с именем портного и с указанием города в Швейцарии (Кларан) – по одной будто бы пуговице и установили личность погибшего.
Весной 1904 года нашу организацию постиг "провал". Был арестован весь Комитет и почти все наши пропагандисты. Я уцелел от этого провала совершенно случайно: по просьбе матери я уехал на один месяц в Сочи на Кавказе, где находилась тогда вся наша семья. И меня там не тронули. Впрочем, может быть, меня не тронули тогда и по другим основаниям при очередных арестах полиция обычно оставляла одного-двух человек на свободе – "на развод", как мы говорили. Ведь полиция тоже должна оправдать свое существование...
Так или иначе, но мне удалось вернуться в Москву – в разоренное гнездо и приняться строить его наново. Наш Голубоглазый и Володя Мазурин были арестованы, в тюрьме оказались и все члены Комитета, кроме меня. Зато теперь мне удалось привлечь к работе моего товарища по берлинскому университету, который в свое время, вместе с Авксентьевым, был исключен из московского университета – Андрея Александровича Никитского или Бем-Баверка, как мы его звали в дружеской компании, потому что последние семестры он провел в Мюнхене и работал там в семинаре знаменитого экономиста. Это было ценное приобретение – теперь половину прокламаций писал он.
Как-то летом – это было, вероятно, в самой середине лета – я был разбужен у себя на квартире ночным звонком. Я давно уже был готов к приходу "ночных гостей" и ночью всегда с замиранием сердца прислушивался к лифту, поднимавшемуся вверх, и спокойно засыпал лишь тогда, когда он проезжал мимо нашей квартиры (моя комната примыкала к главной лестнице). Ничего компрометирующего у меня никогда не было; все свои адреса и нужные свидания я записывал мнемонически – замечательный метод, которому меня в свое время научил Михаил Рафаилович. Хорошо записанный мнемоническим способом адрес невозможно расшифровать другому – его неудобство заключается лишь в том, что иногда сам забываешь, что сам с собой условился связывать в памяти с тем или другим словом, поэтому сделанные записи необходимо время от времени перечитывать.
Я жил в это время на квартире совершенно один: родные были еще в Сочи, со мной была только наша толстая кухарка Аннушка. Я уже давно ей дал инструкцию, чтобы ночью она ни в коем случае никому не открывала дверей без моего разрешения. Звонили по черному ходу и звонили странно – робко и нерешительно: это как будто не походило на обыск. Я приоткрыл немного дверь, держа ее на цепочке – там стояла какая-то темная фигура. Больше никого не было. – Что вам надо? – "Я по комитетскому делу". – Какому комитетскому делу? – "Так что я, значит, из Охранного Отделения – пришел предупредить". – Ничего не понимаю какое охранное отделение? какой комитет? – Разговор продолжался через цепочку.
Из него я через некоторое время мог понять, что разговаривавший со мной был служащим Охранного Отделения и пришел предупредить меня, чтобы я был осторожен, так как Охранное Отделение усиленно следит за мной... Я старался превратить этот разговор в шутку, не зная, как отнестись к этому предупреждению, но, вместе с тем, и не прекращал разговора, надеясь узнать от таинственного ночного посетителя – не зная об его истинных целях – что-нибудь интересное. На мои шутки он обиделся. – "Напрасно вы, господин, смеетесь – это дело серьезное, комитетское". – И в доказательство серьезности своих намерений сообщил мне несколько адресов моих товарищей по Комитету – адреса были все правильные! Указал также тот извозчичий двор, на котором жили следившие за мной филеры-извозчики. – Чего же вы хотите от меня и зачем ко мне пришли? "Хотел вас предупредить – имею злобу на начальство". – И тут же обещал заранее предупредить, когда будет решено всех арестовать. Писать ему можно на такое-то имя, до востребования – и он назвал Подольск (недалеко от Москвы). Он ушел.
Посещение было странным, но чем больше я о нем думал, тем более серьезным оно мне казалось. На другой же день я созвал экстренное собрание нашего Комитета. Оно состоялось на лодке, возле Воробьевых Гор, на Москве-реке, причем я отчетливо видел, что за нами следили с берега. Я передал товарищам о ночном посещении, взяв с них слово никому о моем сообщении не говорить (к сожалению, должен тут же заметить, что обещание товарищами сдержано не было: с большим удивлением и негодованием я узнал позднее, что об этом кем-то из них было сообщено даже в тюрьму – там тоже обсуждали мое сообщение и старались разгадать смысл таинственного ночного посещения!).
Мы немало смеялись над словами неизвестного – "дело это серьезное, комитетское", и эта фраза у нас даже потом превратилась в поговорку. Я предложил товарищам удвоить бдительность. Боюсь, что мое предупреждение было выслушано недостаточно серьезно. Но я, между прочим, утаил от них одну подробность моего ночного разговора. Неизвестный предостерегал меня против одного из членов нашего Комитета – учительницы, отпуская по ее адресу самые площадные и вульгарные ругательства; сообщил, будто она служит в Охранном Отделении.
Учительница пользовалась всеобщим уважением и доверием, и это сообщение мне показалось настолько диким, что я отнесся к нему, признаюсь, с недоумением. Я даже подумал, что цель ночного посещения и заключалась в том, чтобы, согласно хитрому плану Охранного Отделения, поселить в среде Комитета взаимное недоверие, вызвать внутреннее разложение...
И хотя никогда позднее ничего компрометирующего не было против учительницы установлено, теперь я склонен отнестись к этому предостережению несколько иначе. Но всё же и сейчас назвать ее имени не решаюсь... Что же касается того, что – "комитетское дело – дело серьезное", то мой ночной собеседник был совершенно прав: если бы при аресте кого-либо из нас можно было иметь улики о его принадлежности к Комитету, он был бы приговорен по суду к 8-12 годам каторжных работ.
Вскоре после этого странного ночного визита я получил по городской почте письмо, в которое был вложен билет в Оперу Солодовникова – в партер, без всякой пояснительной записки. Я сейчас же догадался, что то было приглашение на свидание от Ивана Николаевича (Азефа).
И я не ошибся. Когда в театре погасли огни и поднялся занавес, на соседнее кресло партера, остававшееся до сих пор пустым, опустилась грузная фигура. Иван Николаевич шепотом поздоровался со мной – шепотом же и с перерывами мы вели затем нашу беседу. Никаких инструкций от него я не получил. Спросил, как идет работа в московской организации. Я сообщил ему о весенних арестах и о реорганизации Комитета. Затем подробно рассказал о ночном визите. Он слушал меня, не прерывая, ни одного вопроса мне не задал, ни о чем не переспросил.
Сказал лишь, чтобы я попытался по данному мне адресу связаться с таинственным посетителем; посоветовал даже пригласить его как-нибудь в трактир и постараться выведать что-нибудь о деятельности Охранного Отделения. Но мне показалось тогда, что к рассказанной мною истории он не проявил особого интереса, что меня, даже, помню, удивило.
Но это, в действительности, было не так. Когда, уже после его разоблачения и даже после его смерти (в 1915 году), в наши руки попал в дни революции, в марте 1917 года, весь архив Департамента Полиции, и я, разбираясь в этом архиве рассматривал "Досье Евно Азефа", то в числе имевшихся в этом досье докладов я нашел одно его письмо, написанное на маленького формата почтовых листках.
И в этом письме, адресованном в Департамент Полиции, самым подробным образом было рассказано о свидании со мной и передан мой рассказ о ночном посещении – ни одна даже маленькая черта не была при этом пропущена. Что же означал его совет попытаться связаться с этим агентом Охранного Отделения, готовым, как будто, выдать мне секреты? Азеф был умный человек и дал совет, который должен был дать мне настоящий революционер. Добавлю в заключение, что я поступил согласно его совету: написал своему ночному посетителю условное письмо, но на назначенное мною свидание тот не пришел. Быть может, этому помешал доклад самого Азефа в Департамент Полиции – по этому докладу моего "осведомителя", вероятно, отыскали и арестовали. (Вот текст этого письма: ... "В Московский Комитет соц. рев., кроме Зензинова входят г-жа Емельянова, жившая раньше (года полтора тому назад) в Женеве и студент Белоусов. Самое интересное в Москве вот что. Рассказывал мне Зензинов. Недели две тому назад его с заднего хода вызвал какой-то субьект. Кода вышел к нему Зензинов, он назвался служащим охранного отделения и стал ему рассказывать, что за ним и еще за другими лицами они следят, называл целый ряд имен и массу подробностей, все это было совершенно верно. Когда Зензинов спрашивает у него, почему он ему это рассказывает, субъект заявляет: "Не все ли Вам, барин, равно, ну хотя бы по злости на начальство.
Во всяком случае. Вы видите, что я все Вам правду рассказываю, но прошу Вас об этом никому не говорить, даже своим, т к. между Вашими есть служащие в охранке". И называет между прочим одно лицо (мне Зенз. фамилии не назвал), которое состоит в Моск. Ком. Затем субъект назвал лицо, которое ведет сношения с агентами и дал его адрес – мне удалось узнать его от Зенз. – это Дмитрий Васильевич Попов, живет на 6-ой Ямской в доме Заводова No 65 кв. 4. – Кроме он указал, что на 3-ей Ямской в угловом красном доме No не помнит, кажется, 65 или 66 находится извозчичий двор охранки, там живет 6 извозчиков, которые выезжают ежедневно в 8-10 утра, так что он предлагает их установить. Извозчики, которые занимаются слежкой. Этот субъект рассказывал обо всем как ведется слежка и потом он обещал предостерегать от назначенных ликвидации. Кроме этого он советовал ничего у себя не держать и отказываться от показаний. Тогда по его мнению Вас всегда выпустят – потому что прокурор нашим шпионским показаниям никакой цены не придает. Счел долгом это Вам сообщить, но все это очень щекотливо – мне Зензинов это передал под большим секретом. Прошу Вас это деликатно использовать."
Из письма Азефа Ратаеву – Москва 24 июня / 7 июля 1904. Напечатано в "Былом", No 1 (23), июль 1917 г.).
Летом вместе с Никитским я поселился на даче в окрестностях Москвы, верстах в сорока от нее, на станции Раменское по Казанской железной дороге. Там мы занимались распространением написанных нами и нами же отпечатанных на мимеографе листков, разъяснявших смысл русско-японской войны (нашу "типографию", т. е. мимеограф, и наш склад литературы мы прятали в лесу, завернув все это в клеенку и зарыв в землю). Когда мы по нашим делам ездили в Москву, то на обратном пути принимали всевозможные меры предосторожности, чтобы не выдать своего местожительства; кажется, и в самом деле, нам это удалось. Распространяли мы наши листки следующим образом. В то время именно по Казанской железной дороге отправляли из Москвы через Сибирь воинские эшелоны. Мы подкарауливали эти поезда, лежа под деревьями возле железнодорожного полотна. У нас были заготовлены папиросные коробки, куда мы закладывали, между папиросами, наши листки.
Когда поезд с солдатами приближался, мы выходили к рельсам и, стоя возле проходившего медленно поезда, бросали наши коробки с папиросами и листками в открытые окна и двери (солдаты обычно ехали в товарных вагонах, так называемых телячьих теплушках, и их двери были всегда широко раскрыты). В то время солдаты привыкли к тому, что их одаривали в пути разного рода подарками и прежде всего папиросами и поэтому охотно ловили на лету наши коробки. Таким образом мы распространили множество листков.
Однажды, это было 15-го июля, Никитский вернулся из города в большом возбуждении. Еще издали он махал рукой. "Поздравляю! поздравляю! Вы сегодня счастливейший человек на свете – какой подарок: убит Плеве!" (15-го июля день моих именин). И он показал мне экстренную телеграмму, привезенную им из Москвы: "Петербург. Сегодня, в 10.45 утра, близ Варшавского вокзала, брошенной бомбой убит министр внутренних дел Плеве". Это было лучше всяких прокламаций!
Да здравствует Боевая Организация! Мы сейчас же составили несколько текстов, озаглавив каждый из них "Казнь Плеве", выкопали нашу типографию и всю эту ночь занимались печатанием. К утру было готово около десяти тысяч листков. Мы на другой день отвезли их в Москву и отдали товарищам для распространения. В их распространении мы приняли участие и сами.
Убийство Плеве было принято восторженно в самых широких кругах. Когда первая весть об этом распространилась по городу, незнакомые обменивались поздравлениями – лица многих сияли, как будто пришла весть с войны о большой победе. Это и действительно была большая победа революции.
В Петербурге в этот день происходил съезд к. д. (конституционалистов-демократов). И когда весть об убийстве Плеве была получена, съезд разразился аплодисментами, хотя, как известно, либералы вовсе не были сторонниками эсеровского террора.
Много лет спустя характерный эпизод мне рассказал В. А. Маклаков. Его хороший знакомый ехал в этот день куда-то из Москвы за город на именины. В вагоне он встретился с очень известным земским деятелем (В. А. называл и фамилию, но я ее сейчас запамятовал). – Слыхали новость? – Нет, что такое? Плеве убили! – Лицо земца просияло. Он снял шляпу и занес руку, чтобы перекреститься, но во время спохватился: ведь это было против его политических убеждений! На секунду – одну только секунду – он задержался и всё-таки перекрестился со словами: "Царство ему небесное!"
Чтобы лучше понять то общее ликование, которое охватило самые разнообразные и самые широкие круги при вести об убийстве Плеве, не мешает вспомнить, кем был Плеве. Когда он был назначен министром внутренних дел (сейчас же после убийства нашей партией его предшественника на министерском посту, Сипягина), в беседе с корреспондентом парижской газеты "Матэн" Плеве заявил: "Я – сторонник крепкой власти во что бы то ни стало. Меня ославят врагом народа, но пусть будет то, что будет. Охрана моя совершенна. Только по случайности может быть произведено удачное покушение на меня. Еще два месяца и революционное движение будет сломлено". И твердой рукой начал борьбу с революцией.
Он сек крестьян, зверски избивал стачечников-рабочих и демонстрантов-студентов. При нем в рабочих стреляли в Ростове, Тихорецкой, Батуме, Харькове, Златоусте, Тифлисе, Баку, Киеве, Одессе, Екатеринославе. За участие в крестьянских волнениях в Полтавской и Харьковской губерниях были отданы под суд 1.029 крестьян. Крестьян не только пороли при усмирениях. Были установлены десятки случаев изнасилования чинами полиции и казаками крестьянских жен и дочерей. Председатель суда запретил защитникам касаться "взысканий, наложенных административной властью". – "Я до сих пор не знал, что изнасилование также относится к числу административных взысканий", – заявил на суде один из защитников.
При Плеве произошел ряд еврейских погромов, организованных правительством и полицией – в том числе знаменитый погром в Кишиневе (6-8 апреля 1903 года). Кроме того, были погромы в Гомеле, Киеве, Екатеринославе, Одессе, Ростове, Баку и Варшаве. То, что Сипягин делал грубо, Плеве делал виртуозно, утонченно. То, что Сипягин делал грубыми порывами, Плеве делал хладнокровно, систематически и последовательно. Сипягин ломал, Плеве подготовлял и планомерно выполнял.