Текст книги "Пережитое"
Автор книги: Владимир Зензинов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Известен его разговор с графом Шереметевым, бароном Фредериксом и другими придворными о том, что он будет делать, если в Петербурге произойдет демонстрация. – "Высеку", – кратко заявил Плеве. Собеседники усомнились и что-то промямлили о засеченных губернатором Оболенским крестьянах. "Губернаторы иногда увлекались, – хладнокровно ответил Плеве, – но я же вам говорю: не засеку, а только высеку". – "Ха-ха-ха, а курсисток?" – "С тех и начну", – цинично ответил Плеве. Он преследовал писателей, высылал их, останавливал газеты и журналы. – "Литература, – заявил Плеве в разговоре с вызванным к нему для объяснений известным писателем H. К. Михайловским, – это очаг революционных идей.
Конечно, литература неизбежное зло, с существованием которого приходится мириться. Но никаких демонстративных действий с ее стороны мы не допустим". Наконец, самая война с Японией тогда была задумана в значительной степени именно Плеве – это была его последняя карта, чтобы отвлечь внимание от внутренних дел, последняя карта тиранов всех времен и народов. Свыше двух лет царствовал Плеве, но в конце концов пал от руки ненавидимой им революции.
Покушение было подготовлено и выполнено блестяще. Главными организаторами этого дела были Азеф и Борис Савинков. С Савинковым я познакомился в свой приезд в Женеву осенью 1903 года. Познакомился у Михаила Рафаиловича, который относился к Савинкову с нежной любовью и называл его "нашим Вениамином". Тогда Савинков, действительно, был еще молод (он был только на один год старше меня). В революционном движении он принял участие, когда ему было 20 лет; был в Петербурге арестован и сослан на север России (в Вологду). Оттуда бежал заграницу. В Женеве я с ним встретился через несколько месяцев после его приезда туда. Он очень отличался от других революционеров. Тщательно, даже франтовски одевался, держался в стороне от других.
Во всей его натуре ярко сказывался индивидуализм, он был блестящим собеседником и рассказчиком, писал стихи. В Петербург, за несколько месяцев до покушения, он приехал с английским паспортом: ему очень подходил вид бритого надменного англичанина. Согласно выработанному с Азефом плану, он снял в центре города, на улице Жуковского, богатую квартиру, на которой поселился с Дорой Бриллиант, которая играла роль бывшей певицы из "Буффа" и его любовницы. Кухаркой у них была Ивановская, старая революционерка, участвовавшая в конце семидесятых годов еще в "хождении в народ" и долго прожившая в сибирской ссылке. Роль лакея исполнял бывший студент Егор Сазонов.
В организации были еще четверо, живших в Петербурге под видом легковых извозчиков, продавцов газет и папирос. Среди них папиросником был Иван Каляев. Задача этих четверых состояла в том, чтобы выследить образ жизни Плеве главное, всю обстановку его утренних выездов в Царское Село по четвергам с докладами к царю. Как внутренняя жизнь в квартире, так и поведение во время наблюдения на улицах были строго разработаны за много месяцев до этого на совместных совещаниях, которые происходили на специальных для этого встречах в Киеве, Москве и Харькове.
На тщательной разработке всех деталей особенно настаивал Азеф. Савинков любил это называть "японской работой". Работа эта продолжалась несколько месяцев – необходимо было ударить наверняка. Жизнь заговорщиков была полна драматических и комических моментов, но малейшая неосторожность могла привести к провалу и гибели всего и всех. Каляев и трое остальных наружных наблюдателей ("извозчики", газетчики, папиросники) работали на улицах – с ними в условных местах (по большей части в ресторанах и трактирах) встречались Савинков и Азеф. В квартире на улице Жуковского жили Савинков, Дора Бриллиант, Ивановская и Сазонов, т. е. англичанин, его любовница, их кухарка и лакей. Вечерами они собирались вместе и обсуждали все добытые наружным наблюдением данные и взвешивали шансы успеха, вырабатывали план покушения.
В конце июня все данные были собраны. Азеф приехал на квартиру и прожил в ней, не выходя из дома, два дня. В эти два дня план был окончательно разработан и его осуществление было намечено на 15 июля. За неделю перед этим квартира была ликвидирована. Бомбы были изготовлены и переданы метальщикам. Метальщиков было четверо – если не удастся почему-либо одному, должен выступить другой, не удастся ему – третий и так далее: Плеве не должен был вырваться из рокового кольца, и никакие счастливые или несчастные "случайности" не должны были помешать заговорщикам. Роли метальщиков были строго распределены: первый метальщик должен был идти по направлению движения кареты и пропустить ее, чтобы замкнуть дорогу назад; вторым – навстречу – шел Сазонов, в сорока шагах за ним – Каляев, который должен был бросить бомбу лишь в том случае, если почему-либо своей бомбы не бросит Сазонов; за ним, на таком же расстоянии, шел четвертый метальщик.
Плеве был убит на месте, Сазонов – тяжело ранен.
Трудно передать то эхо, которым откликнулась страна на этот взрыв. Достаточно сказать, что правительство не осмелилось казнить Сазонова – он был приговорен к каторжным работам на двадцать лет.
Убийство Плеве было не только торжеством партии – это было и торжеством революции.
О том, какие чувства вызвала в обществе бомба Сазонова, можно до некоторой степени судить по речи, которую на суде произнес Карабчевский; сам он, как известно, был далек от революционных настроений. В ней он говорил:
"Плеве настоял на повешении Балмашова, он заточил в тюрьму и послал в ссылку тысячи невинных людей, он сек и расстреливал крестьян и рабочих, он глумился над интеллигенцией, он сооружал массовые избиения евреев в Кишиневе и Гомеле, он задушил Финляндию, он теснил поляков, он влиял на то, чтобы возгорелась наша ужасная война с Японией, в которой уже столько пролито и еще столько прольется крови...
Плеве рисовался Сазонову не иначе, как гибельным, зловещим кошмаром, он своим коленом наступил на грудь родины и беспощадно душит ее. Сазонову он представлялся чудовищем, которое возможно устранить только другим чудовищем смертью! И вот почему, принимая трепетными руками бомбу, предназначенную для него, он верил, свято верил в то, что она начинена не столько динамитом и гремучей ртутью, сколько слезами, горем и бедствиями народа. И когда рвались и разлетались в стороны осколки от брошенной им бомбы, ему чудилось, что звенят и разбиваются цепи, которыми опутан русский народ..."
Председатель: "Я запрещаю вам, вы не подчиняетесь... Я принужден буду удалить вас..."
Карабчевский: "Я кончаю... Так думал Сазонов... Вот почему, как только он очнулся, он крикнул: – Да здравствует свобода!"
К осени наша московская организация была уже в полном расцвете. Никогда не было у нас столько сил. Число пропагандистов, организаторов, агитаторов росло с каждым днем. Рабочие кружки были теперь во всех районах города, охватывали все крупные заводы и фабрики. Во множестве мы отправляли в подмосковные деревни революционную литературу, которую получали из-за границы и изготовляли сами. Я занят был устройством комитетской типографии с настоящим печатным станком, на котором мы должны были печатать новый журнал – "Рабочую Газету". Половина первого номера у меня была уже готова.
28 ноября в Петербурге произошли крупные уличные демонстрации. Начаты они были студентами на Казанской площади и на Невском, к ним присоединились рабочие и даже обыватели. На Невском произошло страшное побоище, во время которого пострадали сотни лиц. Казаки и полиция избивали демонстрантов нагайками, рубили их саблями, топтали лошадьми.
Избиение вызвало страшное негодование:
публично протестовали ученые общества, врачи, юристы, профессора, писатели. Мы в Москве решили поддержать протест. На 5-ое и 6-ое декабря (6-ое декабря – царский день, именины царя) мы назначили на главной улице Москвы, Тверской, где находился дом московского генерал-губернатора, великого князя Сергея (дяди царя), демонстрацию. К ней мы готовились целую неделю. Во многих тысячах распространили среди рабочих, на окраинах Москвы, наши призывы. Москва волновалась. Одновременно с призывами на демонстрацию мы распространили по городу еще и особого рода воззвание: мы официально предупреждали от имени Московского Комитета Партии социалистов-революционеров, что если назначенная на 5-ое и 6-ое декабря демонстрация будет сопровождаться такими же ужасными избиениями демонстрантов, как это было 28 ноября в Петербурге, личная ответственность за это будет Комитетом возложена на московского генерал-губернатора, великого князя Сергея и на московского полицеймейстера, генерала Трепова.
И Комитет в таком случае не остановится перед тем, чтобы "казнить" их. После убийства нашей партией фон Плеве это звучало серьезно. Я собственноручно опустил в почтовый ящик два конверта с этими заявлениями, адресованные на имя генерал-губернатора и полицеймейстера.
Администрация Москвы приняла наш вызов. Я хорошо помню этот зимний снежный день – 5-ое декабря. К 12 часам дня мы начали собираться на Страстной Площади, где начиналась Тверская и около кафе Филиппова в начале Тверской. Много знакомых лиц, но много и незнакомых. Студенты, курсистки, молодежь, но немало откликнулось и рабочих – они вливались в толпу целыми группами; некоторые из них в целях самозащиты захватили с собой толстые железные пруты, которые прятали под пальто. Лица всех были возбуждены – все пришли, как на праздник, но в глазах у всех был и вызов и решимость. Несколько членов Комитета и пропагандисты держались вместе (согласно принятому накануне постановлению кое-кто из Комитета должен был сидеть дома, чтобы в случае ареста во время демонстрации работа наша не была окончательно расстроена; в числе таких был Никитский, который, кажется, ничего не имел против этого...). Ровно в 12 часов мы запели "Марсельезу" и с ее пением двинулись вниз по Тверской, по направлению к губернаторскому дому. Сейчас же с тротуаров, с площади – к нам примкнули ожидавшие этого момента демонстранты.
По Тверской мы теперь уже шли сплошной и густой толпой, которая чем дальше, тем становилась всё гуще, все чернее. Появилось несколько красных флагов, пение раздавалось всё громче. Мы беспрепятственно прошли один квартал, другой – впереди показалась цепь полицейских. Они перегораживали улицу от одного тротуара к другому. Немного дальше, около самого генерал-губернаторского дома, виднелись казаки на лошадях. Пение нарастало, наша толпа всё ускоряла свой шаг. Вдруг полицейские обнажили свои сабли очевидно, им была дана команда, которой мы уже не слышали. Шагах в десяти от себя я увидел полицейского с поднятой саблей – на лице его было написано недоумение. Но потом вдруг лицо его исказилось и он ринулся вперед – на нас. Послышались глухие удары (как от выколачивания ковров!), крики, пение смешалось с этими криками. Я видел борьбу за красное знамя, видел, как знакомый студент (член нашего Комитета Ченыкаев) изо всех сил бил кого-то древком этого знамени, расчищая себе дорогу.
Сзади нас давила толпа. Первый ряд демонстрантов – я был в первом ряду прорвался сквозь полицейскую цепь, но казаки сейчас же оттеснили всех нас в соседний переулок (Чернышевский), который примыкал к дому генерал-губернатора. Мельком я заметил на высоком подъезде углового дома, где помещался знаменитый кондитерский магазин Абрикосова, студента, лежавшего на ступенях – его лицо было рассечено саблей и по лицу текла кровь, заливавшая белокурые волосы. Фуражки на нем не было. Мне пришлось перепрыгнуть через упавшую впереди меня девушку. Воспоминание об этом долгие годы меня потом мучало, мучает и теперь...
Но останавливаться было нельзя: толпа напирала сзади, разбегалась по переулку. Некоторые из бежавших падали. Я отделался счастливо именно потому, что был впереди. Мы прорвались первыми и были сейчас же выброшены в боковой переулок. Все усилия полиции были направлены на то, чтобы не подпустить никого к дому генерал-губернатора и оттеснить толпу назад на Страстную площадь.
Избиты и избиты жестоко были многие, но убитых не было. Только у одного студента был рассечен череп и он был помещен в больницу, но и он потом оправился.
Демонстрация повторилась и на другой день, но на этот раз в ней преобладали рабочие и столкновения с полицией происходили не в центре, а на окраинах города.
За эти дни многие были арестованы. Их в административном порядке продержали несколько месяцев в полицейских участках и тюрьмах, затем выслали из Москвы.
Но, несмотря на все наши потери, мы чувствовали себя победителями: об этих двухдневных демонстрациях долго говорила вся Москва. Кое-где на них откликнулись и в провинции. Теперь перед нами встал вопрос о том, чтобы сдержать данное нами обещание: наше предостережение по адресу великого князя Сергея и генерала Трепова не должно было остаться ударом бича по воде.
Комитет поручил это дело мне и Никитскому, но Никитский был мало пригоден для такого рода дел и оно целиком пало на меня. Довольно скоро мы установили, что великий князь Сергей из своего губернаторского дома на Тверской улице переехал в загородный дворец в Нескучном. Для меня стало ясно, что добраться до него можно было только на улице – при поездках из Нескучного дворца в Кремль. Другими словами – нужен был динамит... Это весьма осложняло всё предприятие. Но тут произошло совершенно чрезвычайное событие.
Меня неожиданно вызвали по телефону к знакомым. Это была очень богатая семья. Я знал, что хозяйка дома (Л. С. Гавронская) была дальней родственницей одного из видных руководителей нашей партии, члена Центрального Комитета, доктора А. И. Потапова. Сама она революционными делами не занималась. В ее прекрасной гостиной я неожиданно встретился с женой доктора Потапова, с которой познакомился в Женеве у Михаила Рафаиловича.
Когда мы остались одни, она сказала, что имеет ко мне от партии очень важное поручение: я должен встретиться с одним человеком, находящимся сейчас в Москве, но при этом я должен принять все меры, чтобы не привести с собой "хвоста" (так мы называли следивших за нами филеров). Мы условились встретиться с нею на следующий день, в 8 часов вечера, на подъезде театра Корша; не здороваясь с ней, я должен буду пойти за тем человеком, с которым она поздоровается у входа в театр. Хотя Т. С. Потапова ничего мне не сказала, я понял, что дело идет о Боевой Организации – той таинственной и могущественной организации, которую мы все боготворили.
На другой день я вышел из дома в 6 часов вечера и два часа истратил на то, чтобы отделаться от своих "хвостов". Ровно в 8 часов я был на подъезде театра Корш. Уже через несколько минут я увидал в толпе входящих в театр Т. С. Потапову и заметил, как к ней подошел одетый в богатую шубу человек. Они поздоровались, как мало знакомые друг с другом люди – и разошлись: Потапова вошла в театр, незнакомец сошел с подъезда театра и медленно стал удаляться. Я шел за ним следом в двадцати шагах. Мы прошли всю Большую Дмитровку, вышли на бульвары, завернули на Малую Дмитровку. Незнакомец ни разу не обернулся. Но на углу Малой Дмитровки он остановился, дождался меня и мы вместе подошли к стоявшему тут же лихачу. – "Извозчик! К Тверской заставе!" и он, не торгуясь, сел в сани, жестом пригласив меня сесть рядом с ним. Сани помчались, как стрела.
Незнакомец несколько раз незаметно оглянулся – за нами никого не было: мы были в безопасности. Украдкой я несколько раз его оглядывал: на нем была прекрасная шуба, пышный бобровый воротник и такая же шапка. Лицо его было мне совершенно незнакомо – бритый, плотно сжатые надменные губы. Он скорее походил на англичанина. Всю дорогу он молчал. Когда мы подъехали к заставе, он велел на чистом русском языке – извозчику остановиться и небрежно бросил ему трехрублевую бумажку. Извозчик почтительно снял шапку. Потом незнакомец взял меня под руку и мы вошли в трактир на углу – трактир был большой и богатый. "Отдельный кабинет!" – бросил на ходу приказание незнакомец. Пришедшему половому он заказал стерляжью уху с пирожками, пожарские котлеты и бутылку водки с закуской. И только после того, как половой ушел, незнакомец, наполнив две рюмки водкой и приподняв свою, улыбнулся глазами и произнес: "За ваше здоровье, Владимир Михайлович!"
И только теперь за маской надменного британца я узнал знакомые мне черты Бориса Викторовича Савинкова, с которым немного больше года тому назад познакомился в Женеве у Михаила Рафаиловича. Мои предположения оправдались дело, действительно, шло о Боевой Организации!
Савинков вызвал меня в связи с нашим предостережением по адресу великого князя Сергея Александровича. Оказывается, наши пути скрестились! За великим князем уже охотилась Боевая Организация – как я позднее узнал, охотилась два месяца. И наше вмешательство могло испортить всё дело: переезд великого князя Сергея из губернаторского дома в городе в загородный дворец в Нескучном был, несомненно, следствием нашего предостережения. От имени Боевой Организации Савинков мне приказал оставить всякую слежку за великим князем и вообще оставить его в покое.
В этом, в сущности, и заключалось всё его дело ко мне. Но мы просидели в отдельном кабинете вдвоем два часа. Ему, видимо, самому было приятно хотя бы на короткий срок скинуть с себя личину недоступного всем англичанина и отвести душу с приятелем. Мы говорили обо всем, что угодно – об общих друзьях и знакомых, о театре, о литературе, – обо всем, кроме наших революционных дел.
Те, кто хорошо знали покойного Савинкова, помнят, каким очаровательным собеседником и рассказчиком он мог быть, когда хотел. И на прощание – перед тем как позвать полового для расплаты по счету – мы крепко с ним расцеловались.
Домой я летел, как на крыльях: на душе у меня была великая тайна – я знал, что теперь, рано или поздно, великий князь Сергей Александрович будет убит!
В последних числах декабря (1904 года) приехали из-за границы – из Гейдельберга – мои друзья: оба Фондаминских (Амалия и Илья) и Абрам Гоц. Абрам и Илья тоже вошли в нашу московскую организацию, но они были новичками и на меня смотрели как на опытного уже революционера (ведь я уже целый год состоял в Московском Комитете нашей партии). Но даже им я не сказал ни слова о секретном свидании с Савинковым (Абрам тоже его знал лично по Женеве) и о предстоящем покушении на Сергея Александровича Боевой Организации. Новый год, помню, мы встречали вместе в веселой и дружной компании.
В первых числах января (1905 г.) в Москву дошли слухи о сильном брожении среди рабочих Петербурга. Передавали подробности, рассказывали о странной роли, которую стал играть среди рабочих священник Гапон. Это брожение сначала носило легальный характер и священник Гапон встал во главе его. Мы в Москве начали получать письма из Петербурга, оттуда же присылали нам прокламации и перечень требований, которые выставляли петербургские рабочие. Москва должна была, конечно, поддержать. 8-го января вечером, за заставой, на квартире одного рабочего, было назначено совещание с представителями рабочих от разных московских фабрик и заводов, на котором должен был быть обсужден вопрос о присоединении к петербургским рабочим. Московский комитет нашей партии командировал меня на это совещание.
Перед вечером, помню, я пошел к друзьям – оттуда уже я должен был отправиться на рабочее совещание. Отвезла меня к заставе Амалия, со своим кучером: у ее матери была собственная лошадь от Ечкина. Здесь же мы и расстались. Мы оба не предполагали тогда, что наша разлука будет такой долгой... Собрание было очень оживленным – на нем было до 25-30 представителей с разных московских заводов. Единогласно было решено присоединиться к Петербургу – и мы совместно выработали текст воззвания с требованиями, экономическими и политическими. Общая забастовка должна была начаться на другой день, 9-го января.
В ночь на 9-ое января я был арестован у себя на квартире. Я давно уже был готов к этому аресту, и он меня нисколько не удивил. Ничего компрометирующего у меня, конечно, не было найдено. Составленное на ночном собрании рабочих воззвание я успел проглотить.
Родители отпускали меня в тюрьму спокойно: время тогда было такое, что на тюрьму все смотрели, как на обязательную и неизбежную повинность. И даже отвозивший меня в тюрьму полицейский офицер выразил надежду, что меня, как и всех других арестованных, вероятно, скоро из тюрьмы выпустят.
Революция тогда была в воздухе.
5. ТЮРЬМА
Первое чувство, которое я испытал, очутившись в тюрьме, было чувство покоя – это было неожиданно для меня самого. Только теперь я понял, как я устал от года напряженной революционной работы. Это было утомительно не столько для моих физических сил, сколько для нервов. В самом деле, ведь за этот год у меня не было ни одной спокойной минуты, Меня каждую минуту – в любой час дня и ночи– могли вызвать на какое-нибудь экстренное свидание, каждую минуту могли сообщить по телефону о каком-нибудь несчастье (аресте товарищей, захваченной литературе, провале тайной типографии и пр.), каждую минуту могли арестовать меня самого – схватить на улице, на тайном свидании, на сходке, докладе, на собрании рабочего кружка, нагрянуть на мою квартиру ночью. Когда я шел по улице, я инстинктивно приглядывался ко всем встречным и старался незаметно подсмотреть, не идет ли за мной сыщик. Ночью я прислушивался к шуму лифта – не остановится ли он на нашем этаже, не раздастся ли потом звонок или стук в дверь. И сколько раз по ночам просыпался, стараясь мысленно проверить, нет ли у меня чего-нибудь компрометирующего на случай ночного прихода полиции или обыска.
А теперь, очутившись в тюрьме, я вдруг понял, что меня уже не могут больше арестовать и никакой обыск мне больше не угрожает! Уверенность в этом и принесла с собой успокоение – мой сон стал спокойным! И мне самому стало смешно от этих мыслей. Но, конечно, были и другие переживания. Тюрьму каждый воспринимает по-своему. Есть люди, которые тюрьму и даже одиночное заключение переживают спокойно и даже благодушно, но есть и такие, кому пребывание в тюрьме кажется совершенно невыносимым. Здесь всё зависит от характера, выдержки, воли. Но, конечно, для нормального, здорового человека оказаться запертым, как зверь, в клетке – вещь сама по себе нестерпимая. Не раз я ловил себя на этом чувстве: мысль о том, что тебя заперли, что ты физически не имеешь возможности вырваться из клетки, вызывает гнев и бешенство. Ты можешь биться головой о стены, можешь до крови избить кулаки, стуча в дверь – эта дверь не откроется...
Но должен признаться, что в общем я тюрьму переносил легко. Позднее за свою долгую политическую карьеру, с 1905 года по 1918-ый, я прошел всего через шестнадцать тюрем (всего в тюрьмах провел около трех лет моей жизни – сущая безделица по сравнению с нынешним опытом огромного большинства заключенных в большевистских тюрьмах) – и эта первая, Таганская тюрьма в Москве 1905-го года, не была самой скверной. Вспоминая теперь весь оставшийся позади – я надеюсь! – тюремный опыт, я прихожу к заключению, что, в сущности говоря, каждый человек должен тюрьму испытать, ибо тюрьма очень полезная для человека школа. Только перенеся тяжелую болезнь или опасную операцию, можно понять цену здоровья, и только испытав тюрьму, особенно строгое одиночное заключение, можно понять цену свободы. Человек здоровый своего здоровья не замечает и потому часто его не ценит, живущий на свободе человек цены свободы не знает... "Что имеем, не храним – потерявши, плачем".
Первые дни своей тюремной жизни я провел в совершенной оторванности от внешней жизни. До меня доносились разные тюремные шумы – хлопанье дверей, стук надзирательского ключа о железные перила, звон железной посуды, когда разносили обед и кипяток, шорох ног проходивших мимо моей двери на прогулку арестантов и сотни других звуков, смысл которых я стал понимать лишь позднее. И я чувствовал, что какая-то очень сложная и своеобразная жизнь идет своим обычным чередом и в тюрьме. Но пока я не мог к ней приобщиться, не мог слить свою жизнь с общей жизнью тюрьмы.
Однако, уже через несколько дней первая преграда была прорвана. Как-то однажды форточка моей двери быстро открылась и тотчас же захлопнулась – на полу я увидал маленький комочек бумаги. Инстинктивно я немедленно бросился к нему, схватил его, как коршун, зажал в кулак и быстро сел на прежнее место. Сейчас же я услыхал легкий и уже знакомый мне шорох снаружи – это надзиратель, отодвинув щиток у моего глазка в двери (так называемый "волчок"), наблюдал за мной. Я не двигался, хотя сердце бешено колотилось.
Через несколько мгновений щиток закрылся – надзиратель, очевидно, не нашел у меня ничего подозрительного. Выждав еще несколько минут, я осторожно развернул бумажку, сидя спиной к двери. "Товарищ! Когда арестованы? Как фамилия? Стучите поздно вечером в наружную стену". Я уже знал, что это значит. Я знал о существовании так называемой "тюремной азбуки", придуманной, согласно преданию, еще декабристом Бестужевым в 1824 году. Двадцать восемь букв русского алфавита размещались в пяти клеточках горизонтально и шести вертикально; первый стук обозначал горизонтальный порядок, второй вертикальный: 2:5, 4:3, 3:4 и 1:3, 6:1 означало – "кто вы?".
И с этого же вечера я связался с товарищами. Это было интересно и даже увлекательно! Оказывается, можно было разговаривать с несколькими лицами. Ухо быстро приучилось улавливать индивидуальные особенности каждого из собеседников – у одного звуки были глухие (он, вероятно, стучал пальцем), у другого резкие и отрывистые (повидимому, карандашом)... Мы сообщили друг другу наши имена, фамилии, даты арестов. Собеседники постепенно знакомили меня со всеми тюремными новостями – я услышал от них много знакомых мне фамилий, в их числе были и товарищи по работе, арестованные раньше меня и одновременно со мной.
Я был арестован в ночь на 9-ое января (1905 года). Оказывается, в эту ночь были в Москве большие аресты и многие из моих товарищей по революционной работе и даже по партийному комитету были тоже арестованы. Уцелела ли типография?? Удалось ли после наших арестов восстановить Комитет и организацию? Перед своим арестом я как раз был занят устройством настоящей нелегальной типографии и у меня был наполовину уже готов первый номер "Рабочей Газеты", который я в качестве главного редактора составлял и который должен был быть напечатан в этой типографии. Это сейчас беспокоило меня больше всего, но ответ на эти вопросы я получил только через несколько месяцев.
Из этих вечерних и ночных разговоров перестукиванием я узнал много удивительных вещей. Оказывается, начавшееся в первых числах января рабочее движение в Петербурге вылилось 9 января в огромную народную манифестацию: тысячи рабочих с царскими портретами в руках, под предводительством священника Гапона, двинулись через весь город к Зимнему Дворцу с петицией об улучшении их положения. Правительство решило, что имеет дело с революционным движением и встретило рабочих на площади перед Зимним Дворцом залпами.
Убитых и раненых исчисляли многими сотнями, говорили даже о тысяче и больше. Этот расстрел мирной манифестации произвел потрясающее впечатление на всю страну – для многих именно тогда была убита народная вера в царя. Это было началом настоящей народной революции. Можно себе представить, как волновали эти вести и сообщаемые каждый вечер новые и новые подробности.
Эти разговоры поздними вечерами перестукиванием при помощи тюремной азбуки дали мне очень много. Помимо того, что они связали меня с товарищами и обогатили рядом новостей, я испытал еще и большое и сильное чувство моральной победы над своими врагами. Жандармы и полиция заперли меня, как зверя, в клетку, вырвали из жизни, отгородили каменными стенами и железными дверями от товарищей, но я всё же не один! Их сила – вернее насилие – торжествует, но духовно победителями оказались мы, потому что мы снова сумели соединиться, связаться друг с другом...
Постепенно мои связи с внешним миром росли. Таганская тюрьма вся состояла из одиночных камер, в ней сидели и политические и уголовные. Чтобы затруднить сношения между собой политических заключенных, их сажали через одну камеру, рядом с уголовными. В каждой камере была так называемая "параша", т. е. ведро для нечистот, которое утром выносил из камеры уголовный; уголовный же разносил кипяток, хлеб и обед. И несмотря на самое строгое наблюдение надзирателей, эти уголовные "служителя" из сочувствия к нам переносили от одного политического заключенного к другому записочки. Кроме перестукивания, удавалось иногда переговариваться и через форточку в наружном окне, не видя друг друга. Окно моей камеры было обращено не на внутренний двор, а наружу – в сторону Кремля.
А если хорошенько изогнуться, то можно даже увидеть кусочек улицы. Из этого окна я подолгу любовался небом, смотрел на дальние крыши домов, покрытые снегом, наблюдал за пролетавшими и перелетавшими с места на место голубями, воронами и галками. Наблюдал и завидовал им... Можно было уловить минуту и перекинуться несколькими словами через открытую форточку с соседом или соседкой. Так однажды с удивлением я услыхал тоненький голосок одной из сестер моего друга Абрама Гоца – Веры, которая была, оказывается, тоже арестована вскоре после меня: у нее нашли груду революционных листков, которые накануне к ней принес ее брат, недавно приехавший из-за границы и вступивший на мое место в наш Комитет.
Она к революционным делам никакого отношения не имела и к своему аресту, как ни показался он ей неожиданным и сначала даже страшным, отнеслась очень легкомысленно и даже весело. И была, как оказалось позднее, права, потому что здесь именно, в Таганской тюрьме, познакомилась с одним из арестованных студентов, одним из наших пропагандистов – В. Я. Зоммерфельдом (псевдоним Мартынов), обладателем прекрасного баса, за которого позднее и вышла замуж!
С ней, между прочим, произошел анекдот, который нас тогда всех очень насмешил. У нас было принято вызывать криками через форточку новоприбывших арестованных – спрашивали их фамилии, обстоятельства ареста, партийную принадлежность, последние новости, Когда узнали о появлении "новенькой" – это становилось известным через уголовных немедленно, начали выкликать и ее. "Новенькая из камеры такой-то, подойдите к окну!". – Вера быстро услыхала, подошла.
– "Новенькая! новенькая! как ваша фамилия? когда арестованы?" – Вера ответила. Посыпались новые вопросы, в том числе: – "Вы – седая?" – И в ответ услышали возмущенный тоненький, тоненький голосок: – "Что вы! Что вы! Я еще совсем молоденькая!"