355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Зензинов » Пережитое » Текст книги (страница 5)
Пережитое
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:37

Текст книги "Пережитое"


Автор книги: Владимир Зензинов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Вечером я снова оказался перед "Народным Домом". Вместе с толпой вошел внутрь. Полутемный зал был переполнен. За всеми столиками сидели рабочие, многие стояли в проходах. Кельнерши в живописных фламандских костюмах разносили кружки пива. Было душно, темно, стоял густой табачный дым. В зале гремела "Марсельеза". Она перекатывалась из одного конца большого зала в другой – замирала в одном месте и гремела в другом...

Vive la republique!

Sociale et politique...

Marchons!

Marchons!...

Манифестации в пользу всеобщего избирательного права продолжались несколько дней. Кое-где в городе происходили стычки между рабочими и жандармами. В результате – несколько убитых и около двух десятков раненых. Эти дни я жил, как в лихорадке. Ходил по улицам с манифестантами... По вечерам посещал рабочие собрания. Много времени проводил в "Народном Доме". Участвовал в большом вечернем народном гуляний ("кермесса") за городом, где смотрел на пышный фейерверк и вместе с рабочими, взявшись за руки с незнакомыми мне людьми, носился в темноте по лужайкам в веселых фарандолах. Я переживал чувство братского экстаза.

Постепенно жизнь стала входить в берега. Я усиленно изучал французский язык, знакомился с рабочими организациями и кооперативами (хлеб я принципиально покупал только в кооперативных булочных!), участвовал на их собраниях. Прошло больше месяца. На все мои справки относительно Социалистического университета и времени его открытия мне отвечали уклончиво теперь, объясняли мне в секретариате, каникулярное время. Я познакомился с двумя русскими, давно уже жившими в Брюсселе. Один из них окончил местный университет (его фамилия была Загряцков) – был кандидатом прав. Другой изучал рабочее движение, жил для этого с рабочими и вместе с ними работал в копях... (Фамилия его была Мар – так, по крайней мере, он сам мне отрекомендовался. Значительно позднее я узнал, что это был Акимов-Махновец, социал-демократ, один из видных руководителей группы "Рабочее Дело"). Оба не советовали мне оставаться в Брюсселе. – Социалистический университет, говорили они, дело новое и неверное. Лучше поехать в Париж или Берлин – и там поступить в университет: там научные занятия поставлены серьезно, по-настоящему. – В душе я долго противился этому – нелегко было расстаться со сложившейся еще в Москве мечтой. В конце концов голос рассудка победил – в конце августа я был уже в Берлине. Там я был благополучно принят в университет, пожал при приеме руку ректору и сделался полноправным берлинским студентом -vir juvenis ornatissimus, как значилось в моем приемном дипломе, напечатанном, по сохранившемуся в немецких университетах от средних веков обычаю, на латинском языке.

Могут ли в жизни человека быть более счастливые годы, чем годы студенчества? У меня было всё, о чем я тогда мог мечтать: свобода в выборе науки и профессоров, свобода учения, независимость, отсутствие забот о завтрашнем дне, дружба. Каждый день давал мне новые знания и открывал передо мной новые горизонты. Среди лекций и среди книг, в горячих спорах с друзьями жизнь с каждым днем казалась мне все богаче, все сложнее, все глубже, но вместе с тем и все труднее. Обеими пригоршнями, где только мог, я собирал опыт и знания, как пчела собирает мед со всех цветов, которые встречает на полете.

Тысячи новых вопросов, требовавших разрешения, возникали передо мной. Я чувствовал, как с каждым днем росли и крепли мои крылья. Смысл жизни, ее цели, ее оправдание – вот что занимало нас всех в те годы, что требовало от нас ответа, облекая порой эти требования в трагические одежды.

К нашим услугам было всё, что человеческая культура накопила за тысячелетия своего существования: философия, наука, искусство, культурные богатства всего мира и всей мировой истории. В их свете мы твердо знали одно: оправдать свое существование человек может лишь служением высоким идеалам, весть о которых он должен нести другим людям. Служение человечеству, в его лице всем людям и в первую голову людям нашей родины – вот в чем только и могли быть смысл и оправдание жизни. Для этого нужно многое узнать и многому научиться – только знание и только широкое образование дадут возможность служить людям с пользой. По существу, для меня во всем этом не было ничего нового – на путь служения общественным идеалам я твердо решил вступить еще в гимназические годы. Но, Боже мой, насколько теперь, когда храм науки распахнул передо мной шире свои двери и когда в дружеских ночных спорах возникло столько совсем новых сомнений, насколько все оказалось сложнее и труднее! Наивными и смешными казались мне теперь те смелые решения, которые мы еще так недавно принимали с Вороновым. Теперь я уже совсем не походил на того мальчика, который так уверенно в полчаса мог исправить карту звездного неба – я понял, что не только звездное небо надо мной, но и нравственные законы во мне самом необъятны, безграничны и вряд ли вполне могут быть постигнуты... "Фауст" Гёте стал одной из моих самых любимых книг.

Как часто я сам ловил себя теперь на том, что старался всмотреться в лица незнакомых мне, случайных встречных – в трамвае, в вагоне Stadtbahn'a, старался понять, как мог вот этот, уже взрослый человек, пережить все сомнения, поиски, вопросы, неизбежные, как мне казалось, для каждого молодого ума, сердца, совести? По своей наивности я был убежден, что каждый – буквально каждый – должен был пройти через это, должен был это победить... И каждый из них вызывал во мне уважение – ведь он всё это пережил, выжил.

В те дни в берлинском университете и в Высшей технической школе Шарлоттенбурга (соседнего и сливающегося с Берлином города) было много русских – больше, чем каких-либо других иностранцев. Причин тому было много. Русские студенты создали свою столовую, свою русскую библиотеку, которыми управляли сами. Был также в Берлине и созданный русской учащейся молодежью Литературно-Научный Ферейн, в котором читались доклады на литературные и научные темы. Собрания в этом ферейне были открытые и с разрешения властей, но на собрании за отдельным столиком всегда присутствовал немецкий полицейский ("шуцман"), понимавший по-русски. Он следил за тем, чтобы русские студенты в своей деятельности не нанесли вреда рейху кайзера Вильгельма II-го. Но вмешиваться в наши дела он никогда не имел оснований. Когда же русские студенты хотели собраться тайком – например, послушать доклад на политическую тему какого-нибудь приезжего из Швейцарии русского политического эмигранта, они всегда успешно это делали: полицейский сыск в Германии в то время был слаб, а сношения всех европейских стран между собой были совершенно свободны ни заграничных паспортов, ни виз в Германии, Франции, Швейцарии, Италии и Англии не требовалось: чтобы приехать из одной страны в другую, достаточно было иметь железнодорожный билет, Сейчас это кажется невероятным, а между тем дело обстояло тогда именно так.

Разумеется, я был посетителем русской столовой, русской библиотеки и русского Литературно-Научного Ферейна, равно как и всех русских собраний. Всюду быстро обзавелся знакомствами. В столовой мое внимание как-то привлек красивый блондин с пышными волосами, около которого я оказался и с ним разговорился. По-видимому, и я его чем-то заинтересовал, потому что из столовой мы вышли вместе. Его имя было – Николай Авксентьев. Он с группой товарищей осенью 1899 года приехал из Москвы. Все они были участниками студенческих волнений, которые зимой и весной этого года разразились в Москве.

В те годы студенческие волнения в России происходили с правильностью метеорологических явлений – едва ли не каждую весну. Причина для этого всегда находилась. То это был протест против арестов и исключения из университета за политическое вольнодумство товарищей, то выступление против какого-нибудь нелюбимого профессора, который соединял научные занятия с полицейской деятельностью. Произошли такого рода волнения и теперь, причем весной 1899 года они приняли размеры более широкие, чем обычно; движение перекинулось в Петербург, где студенты из солидарности примкнули к Москве. Сделавшаяся потом популярной по всей России студенческая песенка – "Нагаечка, нагаечка, нагаечка моя, ты вспомни, та нагаечка, восьмое февраля!" – возникла именно тогда, в связи с избиением студентов казаками в Петербурге.

Именовались в то время такого рода волнения "забастовками", так как выражались прежде всего в том, что студенты переставали посещать лекции. В Москве забастовкой в университете руководил Авксентьев с товарищами, стоявшие во главе выборной тайной студенческой организации; Авксентьев был председателем Исполнительного Комитета Союзного Совета землячеств. За это он был уволен из университета без права поступления в другой университет и полицией выслан на родину, в Пензу. Та же участь постигла и еще несколько десятков студентов. И вот теперь он, вместе с группой бывших московских студентов (некоторые из них еще в студенческих тужурках, но со споротыми пуговицами), приехал в Берлин, где все они, одновременно со мной, и были приняты в университет.

Наше случайное знакомство быстро превратилось в дружбу – мы, оказывается, жили одними и теми же интересами, выросли в одной и той же среде русской интеллигенции. Теперь мы посещали одни и те же лекции. Авксентьев и его товарищи были приблизительно одного возраста со мной, некоторые – на один-два года старше меня. Почти все вечера мы проводили вместе – в бесконечных спорах и разговорах за стаканом чая. Мы обсуждали политические события мира, жадно ловили вести, приходившие из России, обсуждали последние прочитанные книги и прослушанные вместе лекции и спорили, спорили, спорили: об общественном идеале, о смысле жизни, о назначении человека, о возможности революции в России...

Все мы интересовались общественными вопросами и слушали лекции по философии, социологии, праву, экономическим наукам – слушали Паульсена и Дильтея, Зиммеля, Листа, Шмоллера и Вагнера... Какой вопрос, какое явление в жизни – в политике, науке, литературе, искусстве – в нашем положении и в нашем возрасте могли быть для нас неинтересными? Для нашего духовного развития эти споры были не менее важны, чем лекции профессоров.

Некоторые из нас на время каникул – между зимним и летним семестром ездили домой на кратковременную побывку и затем снова возвращались за границу. Ездил осенью 1900 года домой и я. Вместе с Авксентьевым познакомился в Москве с семьей его товарища по московскому, а потом и по берлинскому университету, Яковом Гавронским. Там встретился еще с двумя его московскими товарищами, которые теперь тоже собирались поехать в Берлин учиться – с Абрамом Гоцом и Ильей Фондаминским. Эти три человека – Авксентьев, Гоц и Фондаминский – и сделались моими друзьями на всю жизнь.

Гоц и Фондаминский были евреи – с евреями я сталкивался впервые. Они вышли совсем из другой, чем я, среды. Правда, их отцы, как и мой, были тоже купцами, но их принадлежность к еврейству вводила меня в новую и незнакомую жизнь. По своим духовным интересам мои новые товарищи ничем от меня и Авксентьева не отличались – все мы принадлежали к одному и тому же слою свободолюбивой русской интеллигенции.

Но их родители принадлежали к другому миру – там еще незыблемо царили старые еврейские привычки, религиозные обычаи и предрассудки. И им за свои убеждения уже приходилось бороться в родной семье. Было и еще одно обстоятельство, которое сделало наше сближение с Гоцом и Фондаминским особенно желательным и быстрым: у обоих старшие братья (приблизительно лет на 12-15 их старше) были уже участниками революционного движения.

Михаил Гоц и Матвей Фондаминский в свои студенческие годы в Москве (1885-1886) участвовали в кружке революционной партии Народная Воля, за что и были сосланы в Сибирь. Там Матвей Фондаминский в 1896 году и скончался от туберкулеза (в возрасте 29 лет), а Михаил Гоц принял участие в знаменитом якутском деле 1889 года, когда группа политических ссыльных за отказ подчиниться администрации подверглась обстрелу, а затем была обвинена за это в "бунте". Трое оказавших вооруженное сопротивление (у них было несколько плохих револьверов против вооруженных винтовками солдат) были в Якутске повешены, а несколько человек, в том числе и Михаил Гоц, приговорены к бессрочной каторге (он, кроме того, еще был ранен пулей, прострелившей ему легкое). Позднее, отбыв несколько лет каторги и сибирской ссылки, Михаил Гоц вернулся в Россию и как раз теперь,

т. е. в 1900 году, выехал за границу.

Таким образом, в лице наших новых друзей – Абрама Гоца и Ильи Фондаминского – мы имели людей, старшие братья которых были уже настоящими революционерами. Это, конечно, только содействовало нашему сближению. И теперь, приехав в Берлин, мы все зажили новой товарищеской жизнью, студентами одного и того же берлинского университета.

У обоих наших новых друзей революционные традиции были более живыми и более органическими, чем у Авксентьева и меня. Их старшие братья были революционерами, испытавшими тюрьму, ссылку и каторгу – брат Фондаминского погиб в сибирской ссылке. Оба выросли и воспитались в этих традициях, вопреки обстановке родной семьи, братья были их кумирами, примерами, которым они хотели следовать. Поэтому не было ничего удивительного, что, будучи моложе меня и Авксентьева на 2-3 года, они уже опередили нас в своем революционном опыте.

Учительницей Абрама Гоца была в Москве Мария Евгеньевна Аргунова, жена Андрея Александровича Аргунова, руководителя одного из существовавших тогда революционных кружков (социалистов-революционеров). Оба они, вместе со своими друзьями, выпустили первый номер "Революционной России" – журнала, который они отпечатали в тайной типографии, устроенной ими в Финляндии. Второй номер должен был быть отпечатан в Томске, куда они перенесли свою тайную типографию. Но типография была там захвачена полицией.

Тогда они решили выпустить второй номер "Революционной России" заграницей. И вот Мария Аргунова передала рукопись Абраму Гоцу с поручением отвезти ее в Берлин и там передать по указанному ею адресу. Брат Абрама – Михаил Гоц находился тогда уже в Париже, рукопись должна была быть переправлена ему. Абраму было тогда 17 лет – надо ли говорить, с каким восторгом он принял это поручение. И выполнил его настолько хорошо, что даже мы, его ближайшие друзья, узнали об этом лишь через несколько лет! Именно благодаря ему нам удалось теперь познакомиться в Берлине с несколькими лицами, связанными с революционными организациями и революционной работой в России. Эти первые знакомства с настоящими уже революционерами, конечно, имели большое влияние на наше духовное развитие.

Среди них был человек, который сыграл роковую роль в русском революционном движении и который тогда был близок к кружку Аргуновых. Он только что окончил Политехникум в Карльсруэ и получил звание инженера-электрика. Этим летом он ездил в Россию и виделся там с Аргуновыми. После этого оба Аргуновых были арестованы, а их типография в Томске захвачена.

Только через много лет стало известно, что аресты эти были произведены по указанию инженера из Карльсруэ. Фамилия этого инженера была Азеф – Евгений Филиппович Азеф. Под таким именем мы с ним теперь в Берлине и познакомились это было еще ранней весной 1900 года, до его поездки в Россию. Он пользовался тогда общим уважением и доверием – его считали сочувствующим революционному движению человеком, который может оказать революционерам серьезную помощь.

В действительности же он был провокатором и агентом Департамента Полиции: еще в 1893 году, студентом в Карльсруэ, он, по собственной инициативе, предложил свои услуги Департаменту Полиции. Его единственным мотивом при этом были деньги. За наблюдение за политическими настроениями русских студентов он получал 50 рублей в месяц. По окончании Политехникума в Карльсруэ Департамент Полиции поручил ему наблюдение за заграничными революционерами. От них он и получил поручение к Аргуновым в Москве. Их выдача и сообщение о томской типографии были одним из первых подвигов в его фантастической провокаторской карьере, которая оборвалась при драматических обстоятельствах лишь через десять лет...

В нашем берлинском кружке был студент, который неожиданно для всех оказался настоящим героем. Он был высокого роста, с черной, как смоль, бородой, веселыми, горячими глазами и полными губами. На студенческих вечеринках он всегда был запевалой. Был он веселого нрава, прекрасный товарищ, всегда готовый посмеяться и пошутить. И никто не подозревал, что он мог быть способен на то, что он сделал. Был он родом из Гомеля и за участие в студенческих волнениях, как и многие другие, был исключен из киевского университета. Фамилия его была Карпович – Петр Карпович. Мы обычно обедали в ресторане "К францисканцам" ("Цум Францисканер") близ вокзала Фридрихштрассе. Неизменно присутствовал на этих обедах и Карпович.

В феврале 1901 года он вдруг исчез. Кажется, никто этого и не заметил. Но 15 февраля, проходя мимо газетного киоска, мы увидели вывешенную в окнах киоска экстренную телеграмму: "С. Петербург. Сегодня, на приеме у министра народного просвещения Боголепова, один из просителей произвел выстрел в министра, смертельно ранив его в шею. Преступник схвачен. Он оказался приехавшим из-за границы бывшим студентом Петром Карповичем"...

Известие это поразило нас, как гром. Да, это, конечно, он – это наш Карпович, наш Владимирыч! (как мы его звали)... Министр народного просвещения Боголепов был предметом всеобщей ненависти – ведь это именно он был автором поразившего тогда всех приказа об отдаче участников студенческих волнений в солдаты, это благодаря ему свыше двухсот петербургских и киевских студентов должны были прервать учение и пойти в армию. Боголепов через несколько дней после ранения умер – Карпович сделался героем: он первый открыл в России полосу политического террора, который потом широко разлился по стране. Карпович сделал это на свою личную ответственность, ни с кем об этом не посоветовавшись и никого не предупредив. ( Кроме одного из старых эмигрантов, проживавших тогда в Берлине – Е. Левита, с которым Карпович был близок; ему он оставил прощальное письмо с объяснением своего поступка – оно было потом опубликовано в русской эмигрантской прессе.).

Он был убежден, что его ждет казнь и потому не хотел иметь соучастников... За свое дело он хотел ответить один. Но потом орудие политического террора взяла в свои руки революционная партия.

Как ни были мы в то время молоды и беспечны, мы не могли не задуматься над тем, что выстрел Карповича может отозваться на нашем кружке. Ведь Карповича здесь видели всегда вместе с нами.

И мы на всякий случай решили покинуть Берлин – благо и зимний семестр уже кончался. Не помню, куда уехали Авксентьев и Фондаминский, что же касается Гоца, то он поехал к своему старшему брату Михаилу в Париж. Поехал с ним туда и я.

Это было на исходе зимы 1900-1901 года.

Париж произвел на меня неизгладимое впечатление. Первым делом вместе с Абрамом мы обегали все исторические места Парижа, знакомые нам по истории французской революции: Палэ-Ройяль, где Камилл Демулэн призывал народ идти на приступ Бастилии, площадь Бастилии, где когда-то стояла эта твердыня и символ старого строя, площадь Конкорд, на которой произошло столько событий всего лишь сто с небольшим лет тому назад... Переходя из одной улицы на другую, названия которых нам были так знакомы, мы как будто снова перечитывали и переживали теперь все эти события. Ведь здесь когда-то ходили Мирабо, Дантон, Сен-Жюст – и сколько еще других, имена которых были в нашем сознании окружены героическим нимбом... Брат Абрама – Михаил Рафаилович Гоц – жил на рю Воклэн (Rue Vauquelin), в центре Латинского квартала, близ того самого монастыря Фейлантин (Feuillantines), где заседал клуб монтаньяров.

В Париже мы прожили с Абрамом у его брата около месяца. Это был для нас сплошной праздник. Мы целыми днями ходили по Парижу и знакомились с его жизнью, бывали на политических собраниях, участвовали даже в какой-то студенческой демонстрации на бульваре Сен-Мишель... Из-за чего была эта демонстрация и почему мы в ней участвовали, я сейчас не помню. Помню лишь, как вечером мы толпой крались на цыпочках по одной из боковых улиц, чтобы обмануть бдительность полиции, поджидавшей нас на Буль-Миш... Сохранилась в памяти и другая демонстрация: на этот раз мы с Абрамом были уже в рядах рабочих, которые шли по главным бульварам Парижа с криками: "vive la greve! Vive Monceau!" Очевидно, в то время было какое-то забастовочное движение в Монсо-ле-Мин, избирательном округе Жореса.

Мы были молоды и веселы – мы радовались всему и во всем торопились принять участие. Помню, как мы шли с ним ночью по одной из кривых средневековых улочек Латинского квартала и как он вдруг запел арию Рауля из "Гугенотов": – "Лишь полночь наступает, повсюду рассыпайтесь – по улицам, переулочкам – повсюду разбегайтесь!"...

Немало происходило с нами и анекдотов – главным образом благодаря малому знакомству с французским языком и веселому нраву французов. Мы знали, например, что при встрече с кюрэ следует кричать "долой калотт!" (callote особая черная шапочка, которую носят католические священники). Но по ошибке мы кричали – "долой кюлотт!" И возмущались, когда прохожие над нами смеялись – мы видели в этом отсталость парижан и их закоснелость в религиозных предрассудках. А между тем смеялись над нами парижане с полным основанием, так как culotte по-французски означает "штаны" – и наши крики по адресу кюрэ "долой штаны!" были ни с чем несообразны.

Помню и такой эпизод. Мы шли с Абрамом на вокзал. Он остановил прохожего, вежливо приподнял свою шляпу и на своем лучшем французском языке, на какой был способен, спросил его: "у э ла герр?" (вместо "у э ла гар?" – "ou est la guerre?" – "ou est la gare?"). И был очень удивлен, когда прохожий, не улыбнувшись и тоже вежливо приподняв шляпу, кратко ответил ему: "ан Шин, мосье" " en Chine, monsier" (т. е. "в Китае") и прошел мимо. "Gare" по-французски вокзал, а "guerre" – война, и тогда, действительно, происходила в Китае малая война.

Очень нас также удивляло, почему так часто в театрах ставится пьеса под названием "Реляш" ("Relache") – причем всего удивительнее было то, что эта самая "Реляш" шла и в опере, и в комедии, и в драме и даже в цирке... Мы перестали удивляться, когда, заглянув в словарь, узнали, что слово: " relache " означает "перерыв, отдых", т. е. свободный день... Все эти маленькие приключения только содействовали нашему веселому времяпрепровождению и самочувствию.

В лице Михаила Рафаиловича Гоца, брата Абрама, я впервые встретил настоящего и серьезного революционера. Было ему тогда лет 35, но нам он казался человеком уже пожилым. Во всяком случае, за ним стояли позади годы тюрьмы, ссылки, даже каторги. Я разделял то чувство беспредельного уважения, которое к нему испытывал Абрам, а скоро к нему присоединилось и чувство искренней любви, потому что, познакомившись с ним, его нельзя было не полюбить. Но это не значит, что мы с Абрамом относились без всякой критики к его словам – как молоденькие петушки, мы иногда восставали против него и на него наскакивали.

Это происходило особенно тогда, когда он начинал несколько иронически критиковать наши увлечения в области философии, которой мы в Берлине усиленно занимались. Их позитивистическое поколение, старше нашего на 12-15 лет, считало философию излишней роскошью в арсенале революционера и общественного деятеля. Мы же полагали, что под наши революционные чувства необходимо прежде всего подвести фундамент философии и науки. Во всяком случае, знакомство с Михаилом Рафаиловичем Гоцом было для меня важной вехой в моем духовном развитии – и не столько в сфере обоснования моих революционных убеждений (в этом отношении меня уже не надо было ни в чем убеждать), сколько в деле строгого отношения к своим общественным обязанностям. Михаил Рафаилович Гоц до сих пор остался в моем сознании примером твердой, не знающей компромиссов революционной совести.

В системе немецкого высшего образования был в то время прекрасный обычай право перемены университета. Учебный год делился на два семестра – зимний и летний, но каждый студент имел право слушать лекции в любом университете. Огромное большинство немецких студентов пользовались этим: один или два семестра они занимались в берлинском университете, потом перебирались в мюнхенский, после Мюнхена слушали лекции в Гёттингене и т. д.

И все семестры им зачитывались. Отчасти такая система объяснялась, вероятно, тем, что научные силы Германии были рассеяны по всей стране, и каждый университет имел свою местную знаменитость, которой гордился не только он, но и город, в котором находился университет.

Да и сами знаменитости дорожили возможностью жить и работать в своем городе и любили то, что немцы называют "гемютлихкейт". Местный патриотизм свойственен всем немецким городам, всем немецким ученым, немецким студентам и немцам вообще... Медицинский факультет всего лучше был поставлен в Берлине, Фрейберг славился своими геологами, в Мюнхене читал лекции знаменитый экономист Бем-Баверк, а философские звезды сияли, кажется, во всех немецких университетах – в Берлине Фридрих Паульсен, в Галле – Алоиз Риль, в Марбурге Герман Коген, в Страсбурге – Вильгельм Виндельбандт, в Гейдельберге – старый Куно Фишер...

Мы остановились на Гейдельберге не только из-за Куно Фишера, историю новейшей философии которого мы прилежно изучали по его многотомному сочинению. В нашем выборе, думаю, гораздо большую роль сыграли тогда другие соображения (может быть, впрочем, мы бы в этом в то время и не признались). Мы знали, что Гейдельберг – очаровательный, старый, маленький и тихий город, расположенный на реке Неккаре, впадающей в Рейн, в очень живописной местности. Впрочем, очень многие немецкие студенты предпочитали из больших душных городов на летний семестр перебираться в какой-нибудь маленький и уютный университет и тем соединять полезное с приятным.

Мы трое – Гоц, Фондаминский и я – еще в Берлине сговорились на летний семестр 1901 года перевестись в гейдельбергский университет и там, во всяком случае все ближайшее лето, прожить и прозаниматься. Что касается Авксентьева, то он нам изменил, на что у него были серьезные основания: он влюбился в Берлине в русскую студентку Маню Тумаркину (из того же московского кружка Гоца и Фондаминского) и был слишком занят своим романом, чтобы обращать внимание даже на своих ближайших товарищей. Он уехал в Лейпциг – подальше от шумного света; в лейпцигский университет перевелась и Маня Тумаркина.

С большим волнением и нерешительностью перехожу я к дальнейшему. Лето 1901 года в Гейдельберге было роковым в моей жизни. Оно определило мою судьбу, и я твердо знаю, что память о нем останется во мне до последней минуты моего существования. Оно было моим самым волшебным переживанием – "des Lebens Mai bluht einmal und nicht wieder" (Жизни май цветет только один раз – свобод. перевод ldn-knigi) и вместе с тем самым страшным. Мне придется говорить о нем здесь, как об эпизоде моей жизни, а между тем оно было главным ее содержанием – вплоть до минуты, когда я пишу эти строки. И где мне найти силы, откуда взять дерзость, чтобы не оскорбить того, что является моей святыней, где найти умение, чтобы хотя бы приблизительно описать случившееся, передать пережитое? Впрочем, в конце концов, нужны ли другим и понятны ли им будут все эти оговорки?.. Но без этого описания будет, мне так кажется, непонятным и все остальное, что будет написано в этой книге.

Абрам приехал в Гейдельберг раньше меня – и должен был встретить меня на вокзале.

Была ранняя весна. Я с наслаждением всматривался в те прелестные виды, которые непрерывной лентой проносились перед моими глазами. Эта часть южной Германии – Рейн, Шварцвальд, Баден – очаровательна. Поезд мчался то среди густых зеленых лесов, преимущественно хвойных, то через сплошные фруктовые сады в бело-розовом цвету. Мимо проносились чистенькие, как будто игрушечные, деревушки. Мягкие, поросшие лесом горы. Все выглядело весело и опрятно природа, как будто, справляла праздник. Загремел мост через синюю реку. Туннель – и поезд вдруг остановился. Первое, что я увидал – была улыбающаяся физиономия Абрама.

Этот первый день в Гейдельберге прошел, как во сне. Абрам водил меня по городу, показывая его достопримечательности, как будто всё это принадлежало ему. Всё было восхитительно. Тихие и узенькие улицы, старинные дома, повсюду цветущие фруктовые сады, аллеи тенистых каштанов. Город был расцвечен пестрыми флагами. Когда я спросил, какой праздник справляет Гейдельберг, Абрам мне разъяснил, что празднуется открытие семестра. Город жил университетом – в этом был смысл его существования.

Ни фабрик, ни заводов в Гейдельберге не было. Население города всего ближе к сердцу принимало интересы университета, профессоров, студентов. С профессорами все встречные на улицах раскланивались – их все знали. Магазины главным образом обслуживали студентов, сдача им комнат тоже, кажется, была главной профессией гейдельбергских граждан. Благодаря студентам процветали в городе биргалле, (пивные) рестораны и книжные магазины. Иногда на главных улицах – их было две: Гауптштрассе и Плек – появлялись процессии экипажей, в которых сидели с яркими цветными знаменами, в пестрых лентах и маленьких цветных – красных, зеленых, голубых, желтых – шапочках студенты, у некоторых из них были сбоку живописные рапиры с большими эфесами: почти все гейдельбергские студенты входили в так называемые "корпорации", студенческие земляческие организации, сохранившиеся от средних веков – "Боруссия", "Ренания", "Тюрингия" и пр. и пр. Все это, действительно, походило на какой-то карнавальный праздник – это и был праздник: праздник весны, молодости, студентов, университета. Праздничный воздух был вообще характерен для Гейдельберга – не только в начале семестра, но и в продолжение всех университетских занятий.

Абрам с наслаждением во всё это меня посвящал. Он уже познакомился с Гейдельбергом, полюбил его, прожив в нем всего лишь несколько дней, чувствовал себя настоящим "буршем" – носил какую-то необыкновенных размеров широкополую итальянскую шляпу "борсалино" и зачем-то обзавелся легкомысленной тросточкой.

Для Фондаминского он снял в соседнем доме комнату, а я предпочел устроиться за городом, по ту сторону Неккара, в "Шеффельхауз", домике, в котором когда-то жил известный гейдельбергский поэт Шеффель, знаменитый тем, что всю свою жизнь воспевал Гейдельберг; хозяева этого домика теперь сдавали в нем студентам комнаты – оба окна моей комнаты выходили на Неккар, как раз напротив был знаменитый Шлосс. (замок)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю