Текст книги "Пережитое"
Автор книги: Владимир Зензинов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Ради справедливости я должен отметить, что к моему дерзкому поведению власти относились совершенно корректно – негодовали, но никаких специальных мер против меня не принимали и никаким наказаниям не подвергали.
Но они не могли отказать себе в удовольствии сыграть и со мной свою излюбленную дьявольскую шутку. Однажды меня вызвали "с вещами" и повезли в жандармское управление. Там ведший мое дело ротмистр Васильев в присутствии прокурора предъявил мне бумагу, гласившую, что дело мое за отсутствием улик прекращено и судебные власти постановляют меня от заключения освободить. Я прочитал бумагу, конечно, очень обрадовался, но вида не подал и всё-таки бумагу эту подписать отказался (этим я хотел им показать, что их власти над собой не признаю, не признаю за ними и права распоряжаться моей судьбой). Тогда с ехидной улыбкой ротмистр положил передо мной новую бумагу, согласно которой, "на основании Положения об охране", я снова, уже в административном порядке, должен быть "взят под стражу". И затем меня с жандармом отправили в новое узилище.
На этот раз – в Сущевскую полицейскую часть (возле Долгоруковской). Там тоже посадили в одиночку. Это была тюрьма, так сказать, уже второго разряда попроще, погрязнее и наивнее. Рядом со мной сидели другие политические заключенные (тоже в одиночках) – помню там добродушного и веселого рабочего Ваню, с которым мы очень подружились и совместно производили интересные эксперименты с голубями, прилетавшими под наши окна; камеры наши были в нижнем этаже, почти вровень с землей, и выходили во двор. О наивности этой тюрьмы можно было судить по тому, что раз в две недели нас водили – каждого, конечно, отдельно – в соседнюю частную баню. Рядом со мной шел участковый надзиратель (в штатском, но с револьвером в кармане, который он мне демонстративно показывал), я нес под мышкой смену белья. Надзиратель ни на шаг от меня не отходил и мылся в бане рядом на той же скамье. Как я ни приглядывался к обстановке, убежать было невозможно – застрелит на месте! – "Не потереть ли вам спинку?" – спросил он, чем заставил меня расхохотаться...
В том же участке и рядом с нашими одиночными камерами сидели подобранные на улице пьяные, которых держали там для вытрезвления. Оттуда порой доносились пьяные крики и ужасающая ругань...
В Сущевском участке меня продержали недолго. В связи с начатым в Сущевской части ремонтом через месяц перевели в Пречистенскую часть. Там было чище, но очень неприятным было соседство дома для умалишенных, откуда часто доносились – и днем и ночью – дикие крики. Обстановка и в Пречистенской части была патриархальная.
Особенно характерен был смотритель Пречистенской части – добродушный, но чрезвычайно вспыльчивый и горячий старик. Интересны были также "мушкатёры" так назывались вольнонаемные полицейские, несшие караульную службу; они были в штатском, но в форменных фуражках и носили на поясе огромные черные наганы на оранжевых шнурах. Мы, заключенные, смеялись над этими "мушкатёрами" – нас смешило самое их название. Сидело нас в Пречистенской части пять или шесть политических – конечно, в одиночках, но мы могли невозбранно друг с другом переговариваться из окон; одиночные камеры были и здесь вровень с землей.
Здесь, в Пречистенской части, мне пришлось пережить один очень интересный эпизод. Как-то к нам привезли нового заключенного. Мы, конечно, приступили к нему с расспросами. Из оживленного разговора с ним выяснилось, что арестованный отказался при аресте назвать свое имя и числился, как "Неизвестный". Так называли и мы его. Он оказался чрезвычайно интересным собеседником, веселым и, видать, весьма бывалым. Смотритель несколько раз приходил под наши окна и мы присутствовали при любопытнейших диалогах. – "Я тебя знаю, я тебя раскушу, – уверял "Неизвестного" старик. – Знаю, кто ты: ты – волк!" – "Неизвестный" не оставался в долгу и отвечал смотрителю репликами, от которых мы все дружно хохотали.
Эта словесная дуэль доставляла нам, да, кажется, и самому смотрителю, большое удовольствие. Прошло несколько дней, "Неизвестный" все больше и больше начинал меня интересовать. И как-то, желая на него взглянуть, я отпросился "оправиться" как раз во время прогулки "Неизвестного". Уборная была рядом, в нашем же здании, маленькое окно из нее выходило во двор около высокого, в рост человека, деревянного забора, где обычно мы прогуливались – по одиночке и под наблюдением "мушкатёра". В уборной я дотянулся до окошечка и выглянул во двор. Там увидал высокого человека в картузе и высоких сапогах; крупные черты лица, небольшая бородка, очки – вид не то мастерового, не то интеллигента, средних лет. Он ходил взад и вперед вдоль забора, у ворот стоял "мушкатёр".
Вдруг я увидал, что "Неизвестный" сделал несколько быстрых шагов по направлению к моему окошечку – я собрался уже ему крикнуть, но он, вместо того, чтобы подбежать к моему окошку, прыгнул, ухватился обеими руками за забор и перевалился через него. Я даже не сразу понял, что произошло – но понять было нетрудно: "Неизвестный" убежал! Я соскочил вниз и ждал, что вот-вот подымется тревога. Ее не было. Я только услыхал за дверью какой-то громкий разговор. Как позднее оказалось, это пришел "мушкатёр", который, не видя больше во дворе арестанта, зашел спросить надзирателя, нет ли кого в уборной? Надзиратель ответил, что в уборной находится один из заключенных. Ничего этого не зная, встревоженный, я оставался еще некоторое время в уборной – сердце бешено колотилось. Быть может, именно эти несколько лишних минут, которые я задержался в уборной и спасли "Неизвестного".
Когда я, наконец, через несколько минут вышел из уборной, я лицом к лицу столкнулся с "мушкатёром", дожидавшимся у двери уборной. Увидав меня и убедившись в том, что в уборной был вовсе не "Неизвестный", прогулку которого он караулил, а совсем другой, он понял свою ошибку и поднял страшный крик. Началась суматоха, послышался топот ног, появился старичок-смотритель (без мундира). Меня заперли снова в мою камеру, о своих наблюдениях я хранил молчание, но весть о побеге "Неизвестного" стала немедленно известна и встречена была всеми нами с бурным восторгом, к которому и я присоединился. Попытка настигнуть и поймать "Неизвестного" кончилась ничем...
Только позднее я узнал, что произошло. "Неизвестный" лишь недавно бежал из сибирской ссылки; он ночевал у Михаила Андреевича Ильина, помощника присяжного поверенного (позднее он был более известен под своим литературным псевдонимом – Осоргин, девичья фамилия его матери; М. А. Ильин-Осоргин сочувствовал эсерам, оказывал им и Московскому Комитету различные услуги).
По какой-то оплошности, своей или чужой, приезжий был в Москве арестован, бумаг при нем не было, назвать себя он отказался и был записан, как "Неизвестный". Перепрыгнув через забор, "Неизвестный" бросился в один из дворов того же Штатного переулка, куда выходили ворота Пречистенской части, перелез через другой забор, напугал какую-то старуху в саду, сам испугался и через сад вышел на Пречистенку. Там сел на поднимавшуюся по Пречистенке конку, на глазах у изумленного кондуктора вырвал зашитую в штанах трехрублевку и заплатил за билет, потом на соседней улице вышел, зашел в винную лавку, выбил пробку из "мерзавчика" и в виде подвыпившего мастерового отправился дальше. Переночевал снова у Ильина...
Но здесь я должен прервать нить рассказа и вернуться к своей собственной истории, так как она странным образом переплелась с дальнейшей биографией "Неизвестного".
Как я уже сказал, судить меня власти не могли и поэтому расправились со мной в порядке административном: так называемое Особое Совещание при министерстве внутренних дел постановило сослать меня на пять лет в Восточную Сибирь, т. е. в Якутскую Область. Но война с Японией продолжалась и этапное движение по Сибирской железной дороге не функционировало. Поэтому Якутская Область и Сибирь были мне заменены ссылкой на север Европейской России.
Отец выхлопотал мне – без моего ведома – разрешение ехать в Архангельск на свой счет и, ввиду болезни матери, право пробыть две недели в Москве у родных. Я должен был подписать бумагу, что добровольно явлюсь в Архангельске в распоряжение архангельского полицеймейстера не позднее 10-го июля.
Желанный день настал. Меня вызвали с вещами в контору и затем, в сопровождении надзирателя, отправили на извозчике в Охранное Отделение, где я должен был подписать свое обязательство. Все прошло благополучно. После всех формальностей я очутился свободным на улице.
Понять чувство, которое испытывает человек – хотя бы после пяти только месяцев тюремного заключения – при освобождении, может только тот, кто через это прошел сам. Ради этого чувства не жалко и потерянного в тюрьме времени.
Как раз за время моего короткого пребывания на свободе произошло убийство московского градоначальника графа Шувалова (23 июня 1905г.).
Пришел Абрам Гоц и сообщил мне, что это покушение организовал он от имени Боевой дружины Московского Комитета партии социалистов-революционеров. По просьбе Абрама я тут же написал от имени партии прокламацию, которую заканчивал словами: "По делам вашим воздается вам". Прокламация эта вышла от имени Московского Комитета. Убийцей был бежавший из сибирской ссылки народный учитель Петр Александрович Куликовский. Это и был "Неизвестный", свидетелем побега которого из Пречистенской части я был. Куликовского судили и приговорили к 20 годам каторги. Дальнейшая его биография была такова. Амнистия 1905-го года освободила его от каторги, он был отправлен на поселение в Якутскую область – в Якутске в 1912 году (т. е. через семь лет) мы с ним встретились (я был снова в ссылке). Затем, уже в 1919 году, Куликовский принял участие в вооруженной борьбе против большевиков; был в отряде генерала Пепеляева, ведшего борьбу с большевиками в тайге между Охотском и Якутском и большевиками был взят в плен. По дошедшим до меня позднее сведениям, на допросе Куликовского убил рукояткой револьвера большевистский следователь.
6. ССЫЛКА И ЭМИГРАЦИЯ
Конечно, я должен был выполнить свое обязательство – по отношению к врагу это, быть может, еще более необходимо, чем по отношению к друзьям.
К назначенному сроку я с так называемым "проходным свидетельством" явился в канцелярию архангельского полицеймейстера. Он принял меня и сказал, что я получу "назначение", т. е. указание того отдаленного от Архангельска города, в котором должен буду отбывать свою ссылку, через два дня, когда и должен к нему снова явиться (проживавшие в самом Архангельске ссыльные, неисповедимыми путями узнававшие все секреты, сообщили мне, что таким местом мне будет назначена Кемь – отдаленный город на Белом море).
Конечно, со стороны полицеймейстера был сделан промах, которым я сейчас же воспользовался: он должен был меня арестовать, но почему-то сделать это он не догадался, я же считал все свои обязательства по отношению к нему выполненными – в назначенный мне срок я в его распоряжение явился. Прямо из канцелярии отправился на вокзал и сел в первый же отходивший в Москву поезд. Расчет мой был очень простой: от Архангельска до Москвы поезд идет двое суток – ровно столько, сколько должен был ждать полицеймейстер, чтобы отправить меня в ссылку. Конечно, дорогой мог быть обыск. Но на этот случай у меня был в кармане паспорт на чужое имя, изготовленный моими товарищами в Москве, которым я благоразумно запасся.
А в самой Москве у меня состоялось свидание с Амалией, которая принесла мне адрес жившего в городе Сувалки контрабандиста, занимавшегося переправкой людей заграницу. И из Москвы, куда я доехал, пересев на другую железнодорожную линию, я взял направление прямо на запад. Сначала надо было еще заехать в Вильно, чтобы проверить адрес контрабандиста. Нужный мне адрес в Сувалках я нашел легко. В маленьком покосившемся на бок домике меня встретил тщедушный человек, типичный по обличию еврейский фактор, занимавшийся всеми делами на свете, в том числе и контрабандой.
Он быстро ответил на условленный пароль и деловито сообщил, что такса за переход в Германию – 15 рублей, причем ничего вперед платить не надо: я вношу деньги в нашу партийную местную организацию в Сувалках, а при переходе границы отправляю письмо (условную открытку) в Сувалки. Деньги контрабандист получает уже после этого от нашей организации. Ясно и верно, как в Государственном банке!
Но мой контрабандист предупредил, что я не должен ходить по улицам Сувалок, а высидеть до утра в его комнате. Весь день я просидел у него, а вечером он любезно указал мне в углу койку. В той же комнате стояла огромная семейная кровать, под периной которой помещались не только контрабандист с женой, но и множество маленьких детей. Я никак не мог их сосчитать, они время от времени вылезали с разных концов из-под перины и с любопытством смотрели на меня. Было жарко, душно, в комнате противно пахло кислятиной, весь потолок был усеян мухами.
От койки я отказался – воображаю, сколько там было клопов и блох! – и всю ночь мужественно просидел на стуле. На рассвете мы с контрабандистом отправились вдвоем дальше. Сначала куда-то на окраину. Оттуда в телеге до Августова. Из Августова дальше до какой-то деревни. Это было уже на самой границе. Здесь мне дали фуражку с длинным козырьком и билет на польскую фамилию. Я превратился в местного жителя, но, вероятно, мало походил на него, потому что контрабандист с неудовольствием смотрел на меня, сокрушенно мотал головой и даже хлопал себя по полам своего длинного лапсердака.
На улицу мне и здесь выходить не рекомендовалось. До заката солнца я высидел в маленькой душной хибарке, в которой почему-то все окна были наглухо забиты. Такого количества мух, какое было в этой хибарке, я в жизни своей не видывал. Они летали по комнате черной тучей и в воздухе стояло постоянное жужжание. Какое-то настоящее мушиное царство! Когда смерклось, за мной пришли и подвели к огромной колымаге, похожей на карету. Она была запряжена парой кляч и имела такой вид, будто ее только что вытащили из музея. Она уже была битком набита еврейским семейством. Почти все сидение занимала толстая женщина в ситцевом платье, против нее молодой человек с видом меламеда, с пейсами, девочка-подросток и несколько маленьких детей – все среди огромных узлов.
Меня втиснули в карету и я оказался около толстухи, которая любезно старалась потесниться – больше делала вид, что старается, а на коленях у меня очутилась маленькая Рохеле с черной косичкой, похожей на крысиный хвост. Карета покатилась – правда, очень медленно. Через некоторое время остановилась. Раздались крики. К окну подошел солдат в форме пограничника. Сначала он почему-то выругал нашего возницу, возле которого сидел еще какой-то молодой еврей, потом заглянул в наше окно. Мы показали ему наши листки. Он небрежно взглянул на них и, не глядя на нас, махнул рукой. Мы покатили дальше – Россия осталась позади. Всё прошло так просто, что я не верил своим глазам возможно, впрочем, что дело это и не было таким простым, каким оно мне тогда показалось: вполне вероятно, что пограничники были пайщиками того акционерного предприятия, которое занималось переправкой контрабанды – людей и товаров.
Карета покатила дальше. И было уже совсем темно, когда мы въехали в какое-то селение. Здесь все вывески были уже на немецком языке – то была Восточная Пруссия. Мне указали на вокзал. С маленьким дорожным чемоданом в руках, с радостным сердцем, я подходил к нему. И здесь, в последнюю минуту, едва не погиб. При входе на вокзал меня встретил величественный немецкий жандарм. – "Ваш паспорт!?" спросил он по-немецки. Никакого заграничного паспорта у меня, конечно, не было, но я инстинктивно полез рукой в боковой карман и объяснил ему, что я студент из Кенигсберга и возвращаюсь из поездки домой, с каникул. Он махнул рукой и я прошел на вокзал. Бывают на свете и благодушные немецкие жандармы.
Дальше уже всё пошло, как в сказке. Я взял билет до Кенигсберга, в Кенигсберге – билет до Берлина, в Берлине – прямой билет на скорый поезд в Женеву. Нигде за все время у меня не спросили паспорта – даже при переезде швейцарской границы.
В Женеву я приехал чудным летним днем. Пришел по адресу, который мне был известен еще в Москве. Застал там двух пожилых – по тогдашним моим понятиям людей. Один из них был Феликс Вадимович Волховский, которого я уже знал раньше и который меня радостно обнял. Другой – с большим открытым лбом, кривым орлиным носом и остроконечной изящной бородкой – спросил, как моя фамилия.
В комнате был еще какой-то незнакомый мне человек, а потому свою фамилию я написал на обрывке бумажки и протянул ему ее. Бросив на нее взгляд, он тоже стал меня обнимать. То был член Центрального Комитета нашей партии – Николай Сергеевич Тютчев, как и Ф. В. Волховский, бывший тоже членом партии Народной Воли, его, впрочем, теперь звали "Петр Иванович". Он, очевидно, уже слышал обо мне. Женева осенью 1905-го года бурлила. Все происходившее в России немедленно отражалось здесь. 1905-ый год был одним из самых бурных в истории России – его называют годом "первой русской революции".
Эта революция началась Девятым Января, когда под предводительством священника Гапона многотысячные толпы рабочих в Петербурге двинулись с петицией об улучшении своей жизни к Зимнему Дворцу, где были встречены ружейными залпами. Мирная манифестация превратилась в революционное выступление. Если в широких народных массах еще сохранялась вера в царя, 9-го января 1905-го года она была расстреляна. Священник Гапон каким-то чудом остался в живых. Он был в первых рядах манифестантов, шедших с царскими портретами и иконами, упал на мостовую и пролежал под выстрелами.
Его спас находившийся с ним рядом инженер Путиловского завода Петр Моисеевич Рутенберг, который тут же остриг ему волосы, увел к знакомым и переодел в штатское. Гапон выпустил к народу воззвание, в котором посылал проклятие царю. Рутенберг, имевший связи в революционных кругах (среди социалистов-революционеров), помог ему перебраться за границу и через несколько дней Гапон благополучно добрался до Женевы.
Война с Японией еще продолжалась – с театра военных действий продолжали приходить вести о неудачах русских войск. Во всем винили военное начальство и командование, обвиняли правительство, и эти настроения усиливали революционное брожение в стране. После 9 января стихийные забастовки, принявшие политический характер, прокатились по всем крупным городам. Военные неудачи и рабочее движение в городах не могли не отразиться и на настроении деревни.
Движение, начавшееся с отдельных вспышек, в феврале-марте 1905 года превратилось в массовое и охватило громадный район, притом сразу с различных концов – в центральной России, в Польше, в Западном и Прибалтийском крае и на Кавказе. Весной и летом 1905 года крестьянским движением было охвачено 14% всей территории России. За два только месяца – апрель и май – по газетным подсчетам, было совершено 116 покушений на различных представителей власти от городовых до губернаторов. Но, быть может, самым тревожным явлением были военные восстания: в движение пришла сила, на которую опиралась правительственная власть. Самым грозным было восстание матросов в Черном море на броненосце "Потемкин" (13-24 июня): взбунтовался лучший броненосец черноморской эскадры, поднял красный флаг и ушел в Румынию. Оставшаяся верной правительству черноморская эскадра не посмела с ним расправиться. Руководителем этого восстания был простой матрос Афанасий Матющенко. Из Румынии он проехал в Швейцарию и теперь тоже был в Женеве.
Мой отъезд в ссылку (в Архангельск), побег из нее и переход границы – все это произошло с такой быстротой, что заняло в общем не больше десяти дней: в середине июля я выехал из Москвы и в конце месяца был уже в Женеве. Женевы я теперь не узнал. Как прежде, так и теперь, я, конечно, жил среди русских – в одном из отдаленных женевских кварталов, в Каруж (Carouge). Каруж, как и вся Женева, был очень тихим провинциальным уголком. Здесь находились генеральные штабы обеих революционных партий – Партии социалистов-революционеров и Российской Социал-Демократической Рабочей Партии, здесь же выходили и оба журнала – "Революционная Россия" социалистов-революционеров и "Искра" социал-демократов.
Иногда устраивались рефераты, с которыми выступали руководители обеих партий – от социалистов-революционеров В. М. Чернов, от социал-демократов Г. В. Плеханов и Ю. О. Мартов. Но работа той и другой партии шла в замкнутом кругу, в тиши, как и подобало подпольным организациям.
Теперь всё изменилось. Раньше приезжие из России были очень редки. Если кто и приезжал на время в Женеву, его приезд всегда был обставлен большой тайной и конспиративностью. Когда, например, в Женеву приезжал Гершуни, он по целым дням не выходил из дому, чтобы не попадаться на глаза русским шпионам, и на улицу выходил лишь ночью – предосторожность, между прочим, совершенно излишняя, так как все подробности о пребывании Гершуни в Женеве Департамент Полиции узнавал из донесений Азефа, вместе с которым заседал Гершуни...
Теперь Женева кишела приезжими из России, среди которых было много бежавших, подобно мне, из ссылки, приезжавших на короткое время за инструкциями революционеров и снова уезжавших обратно в Россию на работу. Революционное море все сильнее бушевало в России – его волны время от времени выбрасывали в Женеву тех, кто были на его поверхности, снова их захватывали и уносили обратно. Отразилось это и на внешней жизни русской Женевы – вернее Каружа. Доклады следовали за докладами – обычно их было теперь по несколько в неделю. Выступали не только Чернов, Плеханов и Мартов, но также Волховский, Илья Рубанович, приезжавший для этого из Парижа, князь Хилков, бывший толстовец, теперь примкнувший к социалистам-революционерам, Ленин, Дейч, Троцкий, Луначарский, Мартынов (Пиккер).
Полемика между социалистами-революционерами и социал-демократами (большевиками и меньшевиками) достигла тогда апогея. Для тех, кто сам не прошел через это, может показаться странным, до какой страстности и взаимной нетерпимости доходили люди – недаром говорят, что самая страшная борьба борьба братоубийственная, происходящая между близкими. Казалось бы, что могло быть естественнее, чем союз двух революционных и социалистических партий против общего противника – царского самодержавия?
А между тем именно взаимная борьба между социалистами-революционерами и социал-демократами – правда, борьба идейная, принципиальная, а не физическая велась тогда едва ли не с такой же страстью и напряжением, как и борьба обеих этих партий с правительством!
Два основных вопроса разделяли эти партии: аграрный вопрос и вопрос о терроре.
Социалисты-революционеры были не только партией пролетариата, рабочих, но и крестьянства – тех и других они объединяли в одно понятие трудового народа.
Социал-демократы (и большевики и меньшевики), как и все марксисты того времени, были исключительно классовой партией одного лишь промышленного пролетариата и смотрели на крестьянство, владевшее землей (как бы ни был мал и ничтожен земельный участок, на котором крестьянин работал), как на мелкую буржуазию. Поэтому и на партию социалистов-революционеров марксисты смотрели, как на буржуазную партию, и отрицали за ней право называться социалистической.
Другой разделявший обе партии вопрос – не менее острый – был вопрос о терроре. Социал-демократы были сторонниками массового рабочего движения и относились отрицательно к индивидуальному террору, видя в этом тоже признак буржуазности и проявление недоверия к массам. В своем отрицании и полемике они доходили до того, что даже усомнились в первом террористическом акте партии социалистов-революционеров, который сделал партию популярной в революционных массах – в покушении 2 апреля 1902 года на министра внутренних дел Сипягина.
Социал-демократы утверждали, что это покушение было индивидуальным актом студента Балмашова, мстившего за преследования студентов, и что партия социалистов-революционеров, заявившая официально, что это было делом ее Боевой Организации, лишь "примазалась" (буквальное выражение "Искры") к нему и что никакой Боевой Организации в действительности у партии социалистов-революционеров не существовало; партия социалистов-революционеров, по словам "Искры", "козыряла мертвым телом Балмашова"...
Нетрудно понять, какую горечь и какое раздражение вызывала в обеих партиях эта полемика, длившаяся целые годы! Ее отчасти можно объяснить лишь тем, что то была борьба за умы и души всей революционной молодежи того времени. Эта взаимная полемика, отнимавшая так много сил от непосредственной революционной борьбы с правительством, не была украшением ни для той, ни для другой партии хотя я и должен признать, что партия социалистов-революционеров несла за нее меньше ответственности, чем социал-демократическая партия в ее обеих фракциях того времени – большевистской и меньшевистской.
Социалисты-революционеры в этой полемике занимали большею частью оборонительные позиции – инициатива нападения почти всегда принадлежала социал-демократам; кроме того, эсеры неоднократно предлагали социал-демократам объединить общие усилия в борьбе с правительством и даже пытались в самой России создавать общие организации. Но социал-демократы каждый раз с негодованием отвергали эти предложения ("руки прочь!"), по их прямому требованию из центров такие организации в России были ликвидированы. Полемика между социал-демократами и социалистами-революционерами на устраиваемых в Женеве рефератах часто принимала очень острые формы.
Нетерпимость, быть может, вообще тогда характеризовала русскую революционную среду. Полемизировали между собой не только социал-демократы и социалисты-революционеры, но и большевики с меньшевиками – Ленин и Зиновьев, с одной стороны, Плеханов и Мартов, с другой. Были свои оттенки также у Троцкого, Луначарского (оба были тогда меньшевиками), Акимова ("Рабочее дело")...
Не всё благополучно было тогда и в рядах социалистов-революционеров. Как раз в те месяцы, когда я был в Женеве, там, в рядах партии социалистов-революционеров, образовалась группа сторонников аграрного террора – так называемая группа Устинова, высказывавшаяся не только за поджог и разрушение помещичьих имений, но и за немедленный захват революционными группами фабрик и заводов (Устинов позднее – после 1917-го года – примкнул к большевикам и умер где-то в одном из балтийских государств полпредом). Революционная мысль бродила тогда во всех направлениях, отражая происходившее в России летом и осенью 1905 года народное неорганизованное революционное движение в самых разнообразных формах.
Для полноты картины не мешает упомянуть еще и об анархистах, несколько групп которых было в Женеве – кажется, в Женеве больше, чем во всей России. Они тоже устраивали собрания. Всего больше известны были два брата Кавтарадзе (грузины). Собрания, которые они устраивали в женевских кафе, были замечательны тем, что всегда заканчивались драками (дрались главным образом анархисты с социал-демократами), и на поле битвы оставались сломанные столы и стулья. В конце концов им перестали давать помещения...
В Женеве я встретил немало старых своих знакомых. Среди них был прежде всего Михаил Рафаилович Гоц, которого я увидал в первый же день своего приезда. Снова увидал Л. Э. Шишко и Ф. В. Волховского, которых тоже глубоко уважал и любил. Познакомился с Е. Е. Лазаревым и Н. В. Чайковским, имя которого хорошо знал, изучая историю русского революционного движения. О Н. С. Тютчеве я уже говорил.
О князе Хилкове – тоже. Последний был замечательной фигурой. Я уже упомянул выше, что он был прежде толстовцем. Одно время – был близок к духоборам. Дмитрий Александрович Хилков принадлежал к аристократическим кругам, был когда-то даже близок к двору. Биография его и история его духовной жизни – одна из самых своеобразных.
Аристократ, бывший придворный, затем толстовец – он сделался революционером, примкнул к партии социалистов-революционеров, сделался убежденным террористом (написал брошюру "Террор и массовая борьба") и теперь, в Женеве, обучал революционеров стрельбе из револьвера. Забегая немного вперед, скажу, что и конец его был так же необыкновенен, как и вся его жизнь. Когда началась война (в 1914 году), князь Хилков написал письмо Николаю II-ому, который его знал лично, прося, чтобы ему дали возможность принять участие в защите России. Просьба его была исполнена – ему дали казачий полк и отправили на фронт. При первом же случае князь Хилков при встрече с неприятелем скомандовал – "В атаку!" и во главе казачьей лавы врезался в немецкие ряды. Очевидцы рассказывали, что он мчался впереди полка, даже не вынимая шашки из ножен: он, очевидно, хотел умереть. Больше его не видали: он погиб смертью героя.
Меня, конечно, очень интересовал Гапон. Однажды он пришел в редакцию "Революционной России", когда я там находился. Я сразу узнал его по фотографиям, которые тогда всюду были напечатаны. Он совсем не походил на священника. Конечно, он был уже не в рясе, а в хорошо сшитом и ловко сидевшем на нем летнем костюме из светлой материи. Но меня удивило в нем не это. Это был очень подвижной человек с быстро меняющимся выражением лица.
По внешнему типу он походил на южанина, каковым и был в действительности (кажется, из Полтавы). Было в его лице не только непостоянство, но и какая-то несерьезность, а в движениях – торопливость. В том, как он вошел, поздоровался – нас познакомили, о чем-то спросил, потом переспросил, – как быстро бегали по комнате глаза, по тому, как он в разговоре переходил от одного вопроса к другому – во всем его облике я почувствовал совершенно чужого нам человека. И мне было странно, что, несмотря на тот ореол, которым в моем представлении было окружено его имя, он на меня не произвел выгодного и даже приятного впечатления. Это первое и такое неожиданное впечатление от встречи с ним мне самому показалось тогда странным. Он производил впечатление человека легкомысленного и даже незначительного. Расспросы это впечатление подтвердили. В Женеве как будто никто к нему в то время серьезно не относился, а некоторые отзывались о нем даже пренебрежительно. Многие отмечали в нем две особенности: он проявлял большую жадность к деньгам и одновременно чрезвычайно легко их тратил (всегда на себя самого) и оказался чрезвычайно предприимчивым в разного рода романтических похождениях.




























