Текст книги "Тавро"
Автор книги: Владимир Рыбаков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Ему неожиданно подумалось, что в будущей борьбе, даст Бог, заложников не будет. Мальцев уснул, так и не поняв, откуда в нем такие странные мысли.
Его разбудила Катя. Как ни в чем не бывало. Позвала завтракать.
– Хочу устриц и улиток с утра до вечера. – Под катин смех Мальцев добавил: – Лягушатники! Я тоже хочу быть лягушатником.
Пока он ел, Катя с грустью наблюдала за его жадными движениями. Он не мог быть голодным, однако насыщался, как она во время войны. Катя не понимала его резкости, порывов злобы, желания уколоть, унизить людей. Он весь словно дрожал от противоречивых чувств. А лицо у него симпатичное, даже доброе. Мог бы жениться тут. Поработать несколько лет, а там купить себе хорошую лодку – рыбы еще много – и быть себе хозяином. «Как мы все».
– Чего тебе надо? Почему ты так себя вел вчера? Я не понимаю. Не обижайся, я ведь троих, как ты, родила.
Ребра у Мальцева болели уже гораздо меньше. Он легко передвинулся и поцеловал Катю в щеку. Но вдруг Мальцев грязно выругался.
Катя замялась. Она еще ночью решила, что у мальчика все горе от ума. Теперь, уверившись в этом, она еще больше хотела ему помочь, спасти. А Мальцеву захотелось, неудержимо, сказать этой женщине всю чистую правду. Ему показалось, что, слушая себя, сам что-то важное поймет.
– Ладно. Я еще до института понял, что наша система самая устойчивая из всех, известных истории. Работа привела меня к заключению, что наименьшее зло находится на Западе. Запад и стал моей целью. Поверь, я к ней стремился всеми потрохами и на пути потерял много от того, что называется честью, совестью, душой, достоинством. И вот я здесь. Казалось бы, можно зажить, надо зажить, хватая жизнь двумя руками. Я и пытался, а она, свободная жизнь, мне все время жопу показывает. И наименьшего зла не нашел. Этот мир свободен, но не мой. Вот бродят, не находя слов, вопросы и ответы, я их ищу, а они убегают непонятные по непонятному миру. Я уж было решил, что любовь должна мне дать не найденное. Потом показалось, что не любовь, а страх перед нашими – придут сюда и мне первому скрутят голову. Оказалось, что не боюсь этого, не то чтобы не верю в это, а – не боюсь. Ответ все гуляет. Теперь ты понимаешь?
Договорив, Мальцев почувствовал себя на редкость спокойным, уверенным, умным. С ним, он вспомнил, подобное произошло, когда, впервые в жизни, после недель буйной нерешительности, он, самоуверенный в общем школьник, решился дотронуться до женской груди. Парта девочки была в самом углу, и многие смеялись, когда он оборачивался, чтобы увидеть самое красивое лицо на земле. Она в парке ответила на поцелуй, а после раздвинула концы пионерского галстука, чтобы он мог легче увидеть и найти рождающееся, кругловатое. Она сказала по-особенному «Святославик». А он от этой груди под школьной формой светло и радостно умнел.
«Лицо забыл. Забавно. Живем и не знаем, как может мужчина умнеть от прикосновения к женщине».
Он лихо чмокнул Катю в щеку. Мальцев был уверен в долговечности своей радости.
Катя почти ничего не поняла. «Что-то он ищет». Ночью она плакала, но под утро решила, что все к лучшему – не выйдет она замуж за того француза. Не ее он хочет, а землю, чтоб старость удобно прожить. «С его землишкой не отдохнешь, ее слишком мало, даже рабочих не наберешь. Самому придется до смерти работать. Вот он и старался. Вот раздразнил его этот Святослав, и выявил месье свою сущность. И как я сразу не сообразила?» Катя была благодарна Мальцеву. «Хоть он и грубый».
– Знаешь, оставайся пока здесь, а там видно будет. Ребра твои скоро зарастут. Поработаешь у меня, деньги всем нужны. А пока что гуляй, лечись, на рыбалку походи. Можешь с моим сыном в море выйти. Ты же работал в море! Согласен?
Мальцев кивнул. Он был рад соглашаться, кивать, целовать щеки. «Исповедался как мальчишка. А что? Жизнь хороша! Имею я право ею воспользоваться? Имею. А во Франции ли я или на Сатурне – не все ли равно? Вперед – и никаких гвоздей».
Глядя ему вслед, Катя машинально подумала, что парень он крепкий, привыкший к нелегкой жизни – наработает, и что можно будет ему платить не слишком много.
Последующие дни были полны беззаботностью. Ветер, и тот был за него – шевелил небрежно волосы, гонял курчавые облака взад и вперед, залезал приятно под рубашку. Ночь не приносила воспоминаний, костер отражался в глазах незаметно, шашлыки кипели под вином, язык причмокивал, как в детстве, и хотя Мальцев иногда напевал: «Мы всю Европу оденем в галифе, закроем к… матери кафе и на статуе свободы напишем: мир, освобожденные народы!» – в нем не было противоречий. Незаметно он стал сыпать в магазинах пожалуйстами, спасибами, до свиданиями, добрыми днями, сам взгляд уменьшился как будто в весе. И если, катаясь на велосипеде, Мальцев насвистывал «Интернационал», то только потому, что эта мелодия приходила сама, без усилий.
Вечерами Мальцев сидел в ближайшем кафе, говорил о ценах, женщинах, автомобилях, внутренней политике и почему-то склонялся в сторону социал-демократии скандинавского типа, хотя тот, другой Мальцев, считал, что эволюция этого самого демократического вида социализма приводит к все же опасному усилению роли государства. По Бриджит он скучал довольно спокойно. Каждое утро, находя почтовый ящик пустым, он с улыбкой повторял по-французски: «Нет новостей – значит все в порядке», и в течение дня знакомился хотя бы с одной женщиной и, так как он переводил с русского методы знакомства, получалось оригинально. Но дальше игривости не шел – женщин, вообще, ему хотелось только во сне. В остальное время он любил Бриджит; по-хозяйски думал иногда, как бы купить дом в рассрочку. В парилке он однажды поймал себя во время перечисления марок автомобилей – и рассмеялся.
Так дни наполнялись приятной игрой-неигрой – Катя была изумлена столь резкой переменой, искала подвоха и не находила. Святослав вполне серьезно стал рассуждать о росте цен, о местных выборах, при этом вставляя с нарочитым изяществом в свою речь французские обороты. Катя против воли стала меньше его уважать, в его слишком быстрой перемене чувствовалась бесхребетность, но должна была признать, что Святослав перестал ее раздражать.
Работать на комбайне Мальцев научился удивительно быстро.
– А я на целине был, в Казахстане. Это было время! Никто не понимал, как те агрегаты действовали. Казалось, комбайн сам должен был на запчасти рассыпаться. А все-таки убирал, правда, может, только половину, может немного больше. Но это никого не волновало – весь урожай никогда не собирался, не хватало ни людей, ни машин. Потом при перевозке много зерна оставалось на дороге – так что советские птицы в это время года самые сытые в мире. А у тебя не комбайн, а швейцарские часы – сам работает, горбушки за собой не оставляет.
– А я не помню, как было. Комбайнов не помню. Но почему так, почему люди не возмущаются, ведь столько денег пропадает?
Мальцев рассмеялся, обтер тылом ладони пшеничную пыль:
– Велика ли власть, ничтожна ли – пусть разбираются потомки. Современнику нужно выжить. Чтобы были потомки.
Катя постаралась что-то понять. Бросила.
– Я тебе поесть принесла. У меня тут все в машине.
– Вы, французы, ведь в час, кажется, обедаете. И я буду в час. Как коллектив, так и я.
– Так ведь уже час, – ответила Катя.
– Ну? Вот что значит горб гнуть на благо капитализма. Время бежит быстрее денег.
Мальцев с беспокойством прислушивался к своей искусственной насмешливости.
– А почему в России такие плохие урожаи?
Ей нужно было что-то спросить – она почувствовала к этому парню ненависть. Он будил опасные для спокойствия ощущения и воспоминания. Чтоб подавить волнение, стала быстро резать хлеб, и оттого, что были на поле и говорили по-русски, Катя прижала буханку к груди, как не делала уже много десятилетий и стала глубокими округлыми движениями отсекать ломтища. Вспомнилась удивительно ярко бабушка, умершая неизвестно когда. Ее глаза, старше лица, призывали себя соблюсти, их умная угрюмость приказывала быть чистой и бояться Бога в любви к Нему и к людям.
– Почему? Просто без выгоды для человека земля не может полностью себя отдать для урожая.
Полная тревоги насмешливость немного меняла его голос, но Мальцев как будто ничего не замечал. Он поцеловал Кате руку. Вернулся к комбайну и вырубил мотор только с наступлением темноты.
За ужином Мальцев восхищался французской техникой, спрашивал о ценах на землю, о формах кредита. Катя, легко управляя своим огромным, лишенным капли жира, телом, несла на стол блюда и подливала ледяную водку в большой стакан уже по привычке.
Голова Мальцева быстро нагрузилась хмелем, невеселым и не дающим забытья. Глаза потускнели и стали глядеть внутрь себя. Он стал издеваться над собой:
– Садитесь, прошу вас. Прекрасная сегодня погода, не правда ли? Что вы, что вы, дождя нынче не будет. А коммунизм не за горами, уверяю вас.
– О чем ты?
– О чем, о чем. Водка у тебя плохая, вот о чем. Ох, пардон, мадам, она божественна. Катя стерпела. Сказала мягко:
– Не любишь, не пей. Он захихикал:
– Гадость и делают для того, чтоб ее пили. Вкусное каждый может. Ты вот доброй хочешь почему-то быть. Давай, только тебя не надолго хватит. Да и вообще…
Он становился омерзительным, Катя пыталась этого не видеть. «Он несчастный. Надо ему помочь. Трудно ведь. Я ж тоже намучилась».
Катя погладила его волосы, плечи. «А я уж подумала, что он французом стал. Мужик он, настоящий мужик».
Мальцев резко сбросил ее руку. Сквозь побеждавшую его водку он хотел понять, почему он вышел из такой приятной роли быть легким, здешним, привычно вежливым человеком.
Начала тихонько кружиться голова. Он покачал ею, сильно, долго. «Не, ничего у меня не выходит ни в этой стране, ни в этом черном мире. И ничего не выйдет. Ни-че-го».
Скривив лицо, Мальцев поднял глаза на хозяйку:
– Что, хорошо жить на этом белом свете, а? Хо-ро-шо-о-о. Глаза у тебя, ну прямо телячьи.
Мальцев хотел ей сказать, что он вконец запутался, что не только ответы не приходят, но и вопросы исчезают. Приходит пустота, а с ней – скука. Но вместо этого он вновь захихикал:
– Я вот возьму и стану чиновником. Настоящим. А ты останешься между двумя стульями вместе с твоим имением. Нет, понимаешь, ничего, лучше, чем не думать и считать, что это и есть полнота жизни. А ты вот, скажу тебе, невезучая. Здесь тебя все равно иностранкой считают, хоть тресни. Уверен, даже твоим детишкам неудобно, что их мамаша – русская. Ты везде чужая. В Союзе была бы лягушатницей. Ты – пустое место.
Обида в Кате свирепела, клокотала. Мысли путались. Она глядела, как Мальцев нажимал пальцами на глаза, тряс щеками, плечами, будто старался что-то сбросить. Он вяло повторил:
– Пустое место.
Она пожалела, что не может его ударить – не научили, что не может даже его оскорбить. «Почему не могу?» Стала искать, рыться в памяти. И произнесла вдруг слово, которого никогда не произносила, которого, она была в этом уверена, не могло быть в ее памяти:
– Антисоветский ты. Антисоветский.
Катя это слово выговорила с медлительностью и неуклюжестью ребенка, который начал учиться читать.
Мальцев не расслышал. Он засыпал. Он уже спал. Так и не успев напоследок закусить – изо рта у него торчал маленький кусок черного хлеба.
Катя хотела прикоснуться к нему – не зная для чего – и бросилась бежать. Лежа в постели, так и не дождалась слез.
Голова Мальцева раскалывалась. «Вот это перепой! Чем бы опохмелиться?» В бутылке на столе была еще водка, и Святослав, помучившись над ней несколько минут, выпил залпом граммов сто, затрясся привычно. «Теперь надо повкалывать, с потом все и выйдет. Ну и врезал же я. С чего бы это?»
Мальцев почти без перерывов просидел за баранкой весь день. Только первый час от каждого толчка боль перепойная кочевала в нем, искала места понежнее. Затем сила вернулась. «Эх, даешь, не даешь». Было приятно слушать ровное гудение комбайна под собой. Да, здесь земля была послушной – рожала что надо и сколько надо. Ровно ложились золотые квадраты. Мальцев оглядывался, улыбаясь, щурился.
Во время короткого перекура он подумал, что ему сегодня больше, чем вчера, хочется увидеть Бриджит, перекинуться с ней мыслями. Страсть будто иссякла, и нежность сильнее заиграла своими тайнами. Мальцев ощущал их силу и повторил себе, что не сделает первого шага. Он останется здесь, насобирает денег за несколько лет, купит кусок земли, комбайн вот такой в рассрочку, будет со своего порога мудро глядеть на закат.
Проходя мимо катиных окон, прислушался к тишине, поглядел на темноту. «Зайти, извиниться? Но за что? Ну, выпил… Нет, не сегодня». Он вместе с ночью зашагал к бриджитиному дому. Усталость прогоняла мысли, и Мальцев с ней соглашался.
Катя смотрела ему вслед, звала вернуться, но рот не открывался, и рука не дотрагивалась до занавески. Он хорошо работал, пусть закончит начатое, она заплатит сполна, больше, чем португальцам, и пусть уезжает. И тут же решила поехать в Ленинград.
После уборочной Катя закатила пир. Во дворе был зажарен на вертеле ягненок. Мальцев, у которого зажили ребра, весело прохаживался между столами, потягивал водку по-французски, мелкими глотками, приударял за пышной блондинкой, беспечно говорил о себе, как о ком-то в прошлом:
– На Западе, видите ли, вкушают крепкие напитки языком и небом, в Советском Союзе – горлом и потрохами. В этом вся разница. Вкус водки, например, ясен русскому, только когда ее след еще живет в глотке, а она сама уже растекается в груди. Именно поэтому в России пьют залпом и помногу разом. В Европе это привычка, а в Сибири – необходимость. Помню, раз в тайге во время охоты на волков я заблудился…
Мальцев разошелся, выдавал ножевые раны на груди и руках за следы волчьих ласк, начал рассказывать о лагере, в котором никогда не сидел. К ним подошел старший сын Кати.
– Я Клод. Мать мне о тебе много говорила.
Он был выше Кати и много мощнее в плечах. Уважение человека сильного к еще более сильному сразу вошло в Мальцева. Так бывало раньше, и ни разу ему не приходилось разочаровываться. Взаимное уважение бывает лучше дружбы, уважение не требует доверия. Грубое лицо Клода обладало злым выражением, и одно плечо изредка подергивалось. Они быстро нашли общую тему – море.
– Мать рассказала, как ты добрался до суши. Понимаю. Иногда ведь встречаю ваши суда. На берег советские сходят редко. Я знаю, нет у вас там свободы. Плохо там жить. У тебя там никогда не было своего судна?
Мальцев покачал головой:
– Нет. Запрещено. Частная собственность на средства производства запрещена. Идеология говорит, что с ней человек эксплуатирует человека.
– А без нее?
– Государство эксплуатирует человека. Но это я говорю, не идеология.
Клод поморщился:
– Какая там эксплуатация! Я вкапываю с утра до вечера. И это мое судно. Что мое – мое. Горбом заработал – несколько лет выплачивал долги. Конечно, и у нас во Франции сволочей полно, акул сухопутных, но мы свободны. Куда хочу – туда хожу, за кого хочу – за того и голосую, если вообще хочется голосовать. Трудно было, не скрою, но теперь – корабль мой. «Русский» – так я его назвал, потому как меня самого так кличут. Нет, не чувствую себя русским и не говорю по-русски, просто из-за матери меня так зовут. Мне не жалко. Я просто хотел тебе сказать, что понимаю, почему ты сбежал оттуда.
«Что мое – мое. Хорошо сказано. Только сколько людей так думало, пока им головы не поскрутили».
– Слушай, Клод. Я бы хотел вспомнить, что такое море, вернее океан. Ты сможешь меня взять с собой?
Тот подергал плечом:
– Конечно, только работаю один – платить не смогу. Каждый день выхожу в семь утра. Без выходных. Сможешь меня найти в порту напротив булочной. Ладно, потопаю, а то мать уже сердито смотрит. Так, значит, когда захочешь.
В Кате не было веселья. Урожай был хорош, год – знатен, а радости вот не было из-за этого советского мальчишки. К Кате шел сын, а она видела приближающуюся старость. Мальчишка стоял, а она видела приближающийся холод. Душевный. Это было хуже зубной боли. Впрочем, у нее никогда не болели зубы.
Гостей было много, и Катя рьяно бросилась на кухню – тащить людям радость и забыть о себе.
Всю ночь, весь долгий сон дул по Мальцеву беспокойный воздух; кто-то раздувал щеки, прищуривался и бросал человека к гигантской пасти истины и нужно было проскочить между ее кривыми зубами.
Наутро Мальцев был в просыпающемся порту. Прохлада пробиралась под одежду. От сна остался лишь маленький испуг, похожий на чувство, живущее под ложечкой каждого моряка, давно не выходившего в море. Каждый раз в Мурманске он смотрел на влажный горизонт с надеждой, зная, что за ним вода, опять вода и так до особой суши, запрещенной и прекрасной. Мальцев разочаровался не в ней, а в себе. Эта чужая земля была ни при чем, но так хотелось ее проклинать!
Выходили лодки с хмурыми людьми на них. Это было знакомо Мальцеву. После запах моря вызовет жажду, азарт. «Русский» был довольно маленьким суденышком, казался хрупким. «Беззащитный дурак на беззащитной посудине».
У подошедшего Клода при виде Мальцева развеселилось лицо:
– Так ведь уборочная еще не кончилась. Надоело быть мужиком? Соскучился? Смотри, а то сегодня ветер силен… хотя у вас там и не такой бывает. Ну, здравствуй. Я, в общем-то, рад, что ты пришел. Но смотри, старуха будет в бешенстве, она ведь говорила, что ты хороший работник.
Мальцев махнул рукой:
– Я не нанятый, я – свободный человек.
Он не верил ни одному своему слову, но в ту минуту это не имело значения. На суденышке не было и следа сетей.
«Может, браконьерствует? Динамиту, небось, достать тут не так трудно. Черт, а морда ведь у него честная, непохоже как-то».
Мысль взлететь на воздух показалась ему вполне естественной.
– От той войны мины остались? Не довелось тебе парочку выловить?
Клод вертел штурвал, опытно проходил к выходу из порта.
– Нет. Давно их нет. Вообще война была на радость рыбам. Рыбачить было запрещено, она и разводилась до невероятного количества. Мне рассказывали, что уловы были потрясающими, правда, и цены стали никудышними.
– Что мало, то и дорого. Это банально, но именно поэтому мы любим больше всего самих себя.
– Что ты говоришь?
– И пытаемся себя понять, и лелеем свои чувства.
– Что ты там болтаешь?
Мальцев замолчал. «Русский» выходил, подпрыгивая, в открытый океан. Тело вспоминало, приспосабливалось, находило точки опоры, начинало следовать ритму палубы. Мальцев увидел на палубе несколько ящиков, края были утыканы крючками. Он понял: переметы. Рядом валялись запасные буйки.
«Как мило. Парень ловит рыбу переметами. Как в старое доброе время».
Клод объяснил, что знает неглубокие места, где водится… Мальцев не запоминал названия рыб, а если и удерживались они в памяти, то он не мог перевести их на русский. Были сорта, стоившие пятьдесят и больше франков за килограмм – на них Клод и метил. В нужном месте его ждут десять переметов. При нормальной удаче выходило до полсотни килограммов за утро. Жить можно. Для него это не только работа, но и охота. Без нее существование было бы серым.
– Бывает у вас наоборот – что рыбаки идут кормить рыб?
– Конечно, бывает. Как везде, правда? И не только непогода, поломки. В перемете тоже смерть прячется. В прошлом году я закидывал, так один крючок мне руку и пробил, а груз был уже за бортом. Я успел схватиться за мачту, иначе… И так держался более часа: груз тащит крюк, а крюк – руку за борт, на дно, а другая рука держит мачту. Ни отпустить, ни схватить нож, бритву – сразу бульк. Наконец крючок сломался о кость. Был бы я послабее – жена была бы уже замужем за другим несчастным кретином.
Мальцев посмотрел на Клода с восхищением: «И здесь растут с кишками в пузе. Молодец, сучье вымя».
Клод одновременно и управлял судном и проверял свои снасти. Груз тащил леску с крючками, на которых жили-манили рыбу маленькие крабы, а система поплавков поднимала леску со дна на нужную высоту, ту, что посещает дорогостоящая рыба. Мальцев быстро втянулся в работу – напрягая все мышцы, тянул двадцатиметровую леску и дрожал от восторга, чувствуя рывки. Забываясь, говорил с Клодом по-русски. Улов был большой. Палуба уже жила местами рыбьим умиранием. Мальцев, смеясь, бил тушки ногой по головам, шептал:
– Ух вы, мои хорошие, ух вы, мои милые.
Особенно ретивой рыбине он придавливал хвост и водил любовно концом резинового сапога против чешуи.
Клод несколько раз повторил, топнув о палубу:
– Он «Русский», ты русский, а мне, французу, везет.
Солнце только-только начинало уставать, когда распаренный Мальцев выбросил за борт последний буек последнего перемета. Ему не хотелось возвращаться на землю, там его могли ждать старые страхи или их ожидание. А океан, которого он так остерегался и к которому его так тянуло, не принес нового. Ничего не произошло. Клод ему дал штурвал, и Мальцев с невольной детской радостью – большая игрушка – повел судно к порту. Он с дружбой во взгляде наблюдал, как Клод хозяйственно перебирает рыбу, взвешивает ее на руках, шевелит губами:
– Рано мы сегодня закончили. Хорошо пошла. Я угощаю.
Большая плотная масса его тела четко выделялась на фоне неба и воды, грудь жадно заглатывала воздух. Мальцев подумал: «Вот как надо жить! Сам себе хозяин!»
Мираж длился весь день до позднего вечера. Они пили какую-то белую муть под названием пастис, запивали пивом, коньяком, арманьяком, маром, кальвадосом. Мальцев рассказывал московские анекдоты, разные случаи из жизни, опять показывая шрамы, но врал на этот раз мало – было ощущение, что здесь все свои и могут потому легко обличить. Обниматься не обнимался, но долго хлопал Клода по плечам, говоря по-русски: «Ты свой в доску. В доску. Не боись». Тот не понимал, но лопотал: «Ну что, мы корешки?»
Возвращаясь на Булонову дачу, Мальцев шептал нараспев: «Не боись, не боись, боись, боись».
Велосипед выписывал кренделя, встречные машины шарахались, а он весело смеялся, и мысли его были не пьяными и не задними, у них была просто форма велосипеда, и они шуршали об асфальт. Тоже счастье.
Когда опасность миновала и фары перестали трогать ночь, Мальцев запел, сначала по-русски:
Я служу на границе,
Где полярная мгла.
Ветер в окна стучится,
Путь метель замела…
Затем по-французски «Марсельезу». Подъезжая к дому, он уже завывал одну из татарских песен, выученных в Казани.
Мальцев окончательно проснулся на следующее только утро опять в порту и не без удивления посмотрел на велосипед под собой. Походил взад-вперед, стараясь понять, для чего он тут… пожал плечами.
Через два часа Святослав Мальцев полетел за борт. Ветер появился быстро из-за угла горизонта, нагнал судно, стал издеваться.
Клод, морща перепойное лицо, вцепился в штурвал:
– Ерунда. Скоро стихнет. Небо, гляди, почти чистое. Хорошо мы вчера побаловались, а?
Мальцев с трудом вспомнил обрывки разговоров, веселья, что пел на разных языках, что цеплялся как будто за французский. Для чего?
Задумавшись, он отпустил штангу и стал прикуривать. Как раз ударила волна и поверху ее тугой воздух. Взгляд прыгнул вбок, вниз, подмел борт. Пальцы в узких непромокаемых сапогах скрючились, захотели въесться в палубу; руки замахали, умно, но очень некрасиво, и как раз, когда тело Мальцева стало возвращаться к равновесию – лопнул тросик. Он был ветхим давно, еще до рождения этой глупой лодки, на которой он, натянутый до предела, должен был сделать вид, что поддерживает не нужную никому мачту. Он все же постарался – по должности – выдержать и на этот раз, но ветер, родившийся над лагерем, в котором должен был бы сидеть Мальцев, пришел, ударил из-за угла, резко и ядовито. Лопнув, трос, толкаемый качкой, ветром и собственной силой, ударил его.
Мальцев знал, что везение есть часть всеобщей уравновешенности, но вспомнил об этом много позже. Удар пришелся по самой безопасной части горла.
Мальцев не потерял сознания; выплюнув воду, он поглядел на быстро исчезающую лодку, поднял, мыча, глаза к небу.
Ни падения, ни как вошел в океан, Мальцев не почувствовал – лежащее в нем откровение, от которого он так долго защищался, взорвалось, как любовь подростка. В кусочек времени – падал, летел, упал – врезалось странное своей ясностью понимание того, что наименьшее зло на этой чертовой земле надо искать там, откуда он убежал. В Союзе. Понимание остановило дыхание. Мальцев услышал в себе шум, напоминающий удар человеческого затылка о камень. И застонал – и жалко, и угрожающе.
Он лег на спину. Ноги заработали сами. «До ближайшего берега – километров двадцать. Либо надо плыть до Америки. Через океан. Снять сапоги, что ли? Все равно ведь все наоборот в этой дурацкой жизни. Все зря. Так пусть и будет все зря и дальше».
Все старания, весь риск были, значит, лишены смысла. Все, что он делал, благородные поступки и подлости, изнурительные и поедающие компромиссы были глупым насилием над самим собой. «Я, что ли, себя самого всю жизнь обманывал?» Вопрос был занятным, но чтобы ответить на него, нужна была еще одна жизнь.
Действительно трудно оценить, сколько в тебя, а главное, что в тебя вложено воспитанием, и сколько родилось понятий, твердых концепций в результате борьбы с ним. Он обо всем этом думал, будто сидел в Ленинской библиотеке.
Намокшая одежда тянула вниз, ноги уже с трудом работали в набравших воду сапогах. «Закурить бы!» Его потянуло забыться, обрести полный покой. Нужен был для этого пустяк – перестать двигаться, а там, под водой, будет судорога-другая глупого тела – и все.
А мысли продолжали спокойно катиться в такт очередной волне. Он подумал, что ведь никогда не шел открыто против власти, что он всегда предпочитал унижения лагерю. Только раз он еле сдержался.
Мальцев тогда устроился в одном приуральском совхозе механиком. Деньги шли хорошие, одиноких женщин было много, да и самогонка текла – дешевая – в той дыре. Мальцев решил остаться подольше, и все было бы славно, если б не умер Хо Ши Мин…
Мальцев оторвался от воспоминания, чтобы удивиться своему спокойствию и решить: «Это оттого, что вдруг пустым стал. Забавно все-таки, мне, может, осталось несколько минут жизни, а я себе думаю о том вьетнамце с козлиной бородой… у того, который меня скоро примет, тоже будет такая борода, только побольше – как пить дать… А вода все-таки теплая».
В мехмастерской устроили тогда по Хо Ши Мину поминки. Это был чудесный повод выпить, и хохот ребят поднимался, казалось, над всем Уралом. Самогон и огурцы тащили ведрами.
– Ну, за старика Хо Ши Мина! А что, нарубил, б…, дров! Что, скажешь нет?
– Все равно выпьем! Сам знаешь – слава Богу и не дай Бог, вот тебе и вся мыслишка.
Пили трое суток. Не так много, но Мальцев все же забыл об осторожности. Он начал:
– Эй, халва, слушайте. Вон видите самогонку? Чиста она? Чиста. Крепка? Крепка. Чище и крепче водяры за четыре двенадцать. А почему? А? Почему левая работа лучше сделана, чем законная? А? Что? Да брось ты, говорю, что есть. Подумаешь, великое дело… Знаешь, был такой французишка Бомарше; так он написал: «Без свободы порицания не бывает лестной похвалы». Понял?
– А мне нечего это самое… Только у шишек другая мыслишка в черепушке записана: «Начальство надо любить, а не критиковать». Знаешь?
Мальцев не захотел и тогда расслышать очередного предупреждения судьбы. Он был пьян, молод и самодоволен – три недостатка, которые, встретившись, становятся взрывчатыми.
– Знать не хочу. Что я, тля или человек? То-то.
А вы о Бухарине слышали? Неучи. Тупые, как сибирские валенки!
Он довольно долго приоткрывал перед собравшимися завесы над запрещенными знаниями.
Наконец, кто-то сказал:
– Красиво. Только брехня все это. Кто тебе всего такого понарассказал? По-твоему, выходит, что кулачье – настоящие работяги, а буржуи вообще хорошие люди. Слышал я в жизни анекдоты, но такого…
Мальцев вновь оторвался от прошлого, почему-то нужного в этом глубоком вандейском море. Тело уставало быстро, но сил в нем было еще много. Он хотел, было, решить, стоит все-таки или нет бороться за жизнь, а голова стала уже вертеться по сторонам, отыскивать лодку Клода – тот должен же в конце концов заметить, что гостя нет более на палубе.
«А, цепляешься за свою шкуру». Он рассмеялся неожиданно просто и весело. «А что, одна только душа и останется, а она у меня, небось, не такая уж белая, чтобы вот так по собственному желанию белый свет покидать… Что же я тогда тому кретину ответил?»
Он тогда в Сибири ответил парню и всем, морщившим лбы:
– Вы – безбородые козлы. Научили вас, мальчишек, любить добро и ненавидеть зло, а что это такое – вам подсказали, затем застолбили в мозгах. А дело на самом деле в другом. Дело в глупости. Когда власть глупа, она неспособна вести хозяйство, и это, поверьте, гораздо хуже, чем нерадивая домашняя хозяйка, хуже, чем горькие щи. Глупая власть невыгодна. А потому для нас буржуй выгоднее, чем морда из обкома. Понимать надо. Первый, умный, будет вынужден отдать тебе кусок своей выгоды, а наша шишка возьмет себе, сколько ему положено, а если он шишка в квадрате, то сколько хочет – и плюнет тебе в душу. Он же материально не заинтересован, как буржуй. Председатель колхоза, будет урожай или нет, свое возьмет, а кулак знает, что погибнет вместе с работником, или уж во всяком случае потеряет очень многое. Нет ничего хуже невыгодной сильной власти. Это понимать надо. Дубари чертовы! Это же истинная диалектика!
Уже тогда Мальцев повторял свои доводы о существовании некрасивого, но все же наименьшего зла, которое куда человечнее кровавых, а главное, глупых поисков красивого добра.
Его арестовали через несколько дней. Оперуполномоченному, вероятно, сказали, что здесь политических процессов никто не хочет. Чтобы было логично: раз поймали политического, значит, он не один… значит, мучайся, ищи статьи, находи свидетелей, устраивай сложнейшее следствие. Кроме того, могут сказать: они, что, вчера стали политическими, а? Куда смотрели? Где была бдительность?
Явно приказали оперу: посадить гада, но дать ему уголовный срок. Тот и старался, но найти ничего не мог. Во-первых, Мальцев вел себя осторожно – не считая поминок по Хо Ши Мину, – а во-вторых, теперь уже не те были времена, чтобы люди со страху говорили сразу, что подскажешь. Нужно было самому выпутываться. Все допросы без пристрастия ни к чему не привели, гад ко всему еще и осторожно издевался. Пришлось прибегнуть к более радикальным мерам.
– Признавайся!
– Не в чем.
Удар кулака разбил губы Мальцева, а еще удар вызвал обильную кровь из носа, затем в щеку вонзилось грязное от засохших чернил перо. Он постарался усмехнуться распухшим ртом… Это ему легко удалось. Было, в общем, привычно получать удары. Удовлетворение платить ударом за удар было роскошью, а драка один на один была редкостью, поэтому быть избитым не было позором. Нужно было, судя по возможностям, либо бить, пока хватит сил и равновесия, либо терпеть, пока не надоест бьющему или пока он не обессилит. Оперуполномоченный, которому давно надоело быть лейтенантом и прозябать в этой районной дыре, скоро понял: сволочь! не брыкается, не даст повода! Желание быть сильнее и победить захлестнуло оперуполномоченного. Он нежно сказал, вытирая мокрый от крови кулак:






