Текст книги "Тавро"
Автор книги: Владимир Рыбаков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
– Ты здесь не в Москве, где с вами нянчатся. Я тебя научу уважать советскую власть.
– А я ее и так люблю. Почем знаете?
– Смейся, смейся.
Пока двое в гражданском заходили в кабинет, пока, повинуясь жесту оперуполномоченного, крутили руки Мальцеву, лейтенант пил воду из графина на столе. Кивнул.
– Вода. Ты даже не представляешь, насколько она нужна прогрессивному человечеству.
Когда он, идя к Мальцеву, стал медленно расстегивать ширинку, тот почти все понял. Мальцев рванулся и, ощутив, что те двое его держат вполсилы, понял на этот раз все и вся до мельчайших подробностей. Для него это был один из еще неизведанных видов издевательства. Тем более трудно было сдержаться, что его все-таки держали четыре руки – когда легко ломаешь, казалось бы, большую силу, это всегда вызывает бешеную радость. Да и опер был плюгавым…
«Неужели это было?». Мальцев закрыл глаза, чтобы не видеть больше французского неба над собой. Он вновь с удивлением отметил отсутствие страха в себе. «Было. Было. Нельзя забывать». Тяжесть ушла из ног, мышцы приучались к постоянной работе в воде. «Утонуть?» Он уже знал, что будет бороться до последнего глотка кислорода.
…Его заставили стать на колени, и, когда лейтенантова моча ударила в лицо, Мальцев закричал от боли в руках – судорога бешенства перекинулась на скулы. Умереть он был согласен, но примириться с поражением не мог. Шея вздулась, кровь в ней одурела, бросилась к глазам. Он упал, ударившись подбородком о пол. Когда глаза обрели зрение, Мальцев увидел лейтенанта и поразился невольно грузной усталости, охватившей только что злобно-торжествующее лицо. Оперуполномоченный сказал с неподдельной грустью:
– Видишь, до чего дошли? Даже такую гниду, как ты, раздавить не могу. Ты же враг. Куда страна катится? Эх… Ладно, что делать, убирайся, и чтоб я тебя в районе больше не видел. На случай, если ты дурак, предупреждаю: никто тебя здесь никогда не видел… Эх, что будет, если такие, как ты, выходят отсюда. Пошли времена…
«Я тогда не понял, что он не только жалел о своей слабости. На деле он инстинктивно боялся за власть, с которой связана его жизнь, его будущее. Он, в сущности, меня боялся. А я не понял, не понял».
Мальцев погрузил голову в океан и провел несколько раз рукой по щекам, словно продолжал смывать мочу лейтенанта. «Какая чушь. Это он просто из страха обоссался. Только и всего».
Мальцев с удовлетворением ощутил на себе подводный ветер, улыбнулся, перевернулся на спину и, увидев взволнованные глаза Клода, стоящего на палубе с багром в руках, подмигнул самому себе, прошедшему разговору с прошлым.
У Клода от изумления отвисла челюсть, но он все же профессионально отреагировал: подвел «Русского» вплотную к этому русскому психу, бросил багор и рывком, вцепившись в одежду улыбающегося чудака, вырвал его из воды.
Тот встал на ноги, покачался, привык к палубе и уже на этот раз не подмигнул, а кивнул:
– Привет. Как дела? Клод перевел дух:
– Нахальный ты малый, вот что я тебе скажу. Откуда ты такой взялся? Знаю, из России. Что там, все такие? А если б ты утонул, знаешь, какие у меня были бы неприятности!
– Не знаю. Знаю только, что у меня их бы не было.
– Что? Ты рехнулся? Это еще хорошо, что оглянулся посмотреть, что ты там делаешь. Главное не знал же, когда именно ты упал за борт. Судя по расстоянию – прошло четверть часа. Это я теперь могу более или менее вычислить… Но ты спятил! Ты даже сапоги не скинул, куртку тоже. Тебе что, сдохнуть захотелось? Так и скажи, я тебе тогда помогу, но не здесь, не на моем корабле. Ясно?
Мальцев задумчиво склонил голову на плечо:
– Четверть часа. Всего пятнадцать минут? Может ли такое быть? Мне кажется, прошло больше времени, чем я вообще прожил. Столько всего случилось. Закурить у тебя нету?
Клоду этот чудила нравился, хотя всяких интеллигентов он терпеть не мог. Этот русский был странным, но его странность не отталкивала, скорее привлекала: от нее даже можно было с нетерпением ждать чего-то интересного для себя – такое бывает, когда тащишь перемет.
Он обнял Мальцева за плечи:
– Я тебя понимаю. Для океана мы все – женщины, которых можно то баловать, то насиловать. Кстати о птичках: я тебя сегодня поведу к мировым шлюхам. У них – во!
Мальцев сделал жест, выражающий безразличие:
– Ладно. А то я завтра уезжаю. В Париж возвращаюсь. Выпить у тебя ничего нет?
– Нет. На работу никогда не беру… Нужен тебе Париж. Оставайся.
– Не могу.
Мальцев прищурился:
– А аптечки у тебя нет? А в той аптечке спирту нету?
– Есть.
– А ты говоришь, что выпить нечего.
Клод поднял глаза наверх и плюнул вниз. Входя в порт, он, не удержавшись, заметил:
– Ты бы хоть шею помазал – она ж у тебя вся разодрана. Теперь на всю жизнь шрам будет. На память.
Мальцев выдохнул спиртной дух, помахал ладошкой перед белым изнутри ртом:
– Чего? Добро переводить?! Еще чего. А насчет шрама не беспокойся. С тех пор, как я в твоей благословенной стране, меня бьют без передышки все подряд. Настал черед французской демократической стихии, только и всего.
Клод нахмурился:
– Не нравится тебе Франция?
– Нет, не нравится.
– А что тебе нравится?
– Россия.
– Так нечего было тогда оттуда бежать.
Мальцев не ответил, не усмехнулся, не нахмурился. Он только подумал, что быть живым не так уж плохо. А шрам на шее… что же, шрам – украшение для воина.
Благодаря спирту в крови, неглубокая рана болела слабо. И случилось так, что он как бы наблюдал за собой со стороны. Пока Клод по прибытии в порт отдавал на базе рыбу, Мальцев решал, идти или нет с ним к шлюхам.
Для него русская матерщина не имела реального значения, звуки произносились, но мозг не регистрировал их смысла, потому грязь и оскорбления, живущие в мате, не чувствовались.
Но мат Клода, а матерился он без передышки, Мальцев переводил с французского, и это его коробило.
– Знаешь, я все-таки чертовски устал. Поеду домой. Да и завтра мне ведь в дорогу. Но спасибо за приглашение. В другой раз.
Клод хлопнул его по плечу.
– Понимаю. Ты не думай об этом, с каждым может случиться. Приходи, когда хочешь.
Мальцев спокойно следил, как тот затерялся в толпе. Затем стал следить, как он сам медленно пошел к магазинам, как, используя все бездумные выражения вежливости, купил вино, хлеб, сыр, при этом тщательно выбирая. Некоторые посетители поглядывали на его еще не совсем высохшую одежду, на шею. Мальцев отметил их неназойливое любопытство и подумал с удовлетворением, что на их месте поступил бы так же. Ему стало забавно, что он добился внешней схожести с французами, как раз когда ему на голову – и на этот раз окончательно – свалилась своя, советская истина. Мальцев с уже привычной полуулыбкой расплатился, вышел, на каждом шагу извиняясь, из магазина и, отыскав велосипед, отправился на Булонову дачу доживать в ней последний вечер и ночь.
В дверь постучали – открыли. Мальцев в то время спасался от спирта неторопливой силой вина: ноги просыпались, вены под кожей на висках невидимо темнели. На глаза нажимало изнутри злое спокойствие. Катя неприятно наполнила собой комнату.
– Ты почему на работу не выходил последние два дня?
– А я не нанятый. Может, уволишь за прогул или по милости только объявишь строгий выговор с занесением в трудовую книжку? А ежели за тунеядство захочешь посадить, то учти – три месяца надо прожить без государственной жизнедеятельности, чтобы можно было за ушко взять да на солнышко выставить, и то, в данном неполитическом случае, тебе трудно будет – я справку с места работы куплю.
Издевательство в голосе Мальцева не ускользнуло от Кати. Она действительно была возмущена тем, что Святослав не вышел на работу – было потеряно много времени, а значит и денег, и она было решила не заплатить ему. «Пусть пеняет на себя». Затем задумала дать – выплюнуть с презрением – максимум.
Вложив в конверт деньги, она побежала к Святославу. Ей хотелось широким жестом бросить на пол конверт, смотреть сверху вниз, как он будет нагибаться, брать, нервно считать.
Но холодное глумление Мальцева не давало возможности бросить конверт. Катя поняла, что его можно ранить только каким-нибудь словом. Наугад вытащила нужные:
– Знаешь, в конце концов все это не так важно. И без тебя все сделали. Но я хотела побыстрее справиться с хозяйством. Я ведь на будущей неделе поеду в Ленинград. Хочешь поехать со мной?.. Ах да, я забыла, прости, что ты никогда больше не сможешь вернуться в Россию. Хочешь, я тебе подарок привезу?
Мальцев потихоньку перевел дыхание, расслабил мышцы, разжал пальцы, легко коснулся двумя пальцами переносицы – и все вышло очень хорошо: он ничего не разбил, не угробил эту женщину, ничего не понимающую, не подозревающую, что только громадным усилием воли он заставил себя сдержаться. «Скажи спасибо, что – дура».
Он с удовольствием услышал свой спокойный голос:
– Счастливого пути. Только почему в Ленинград? Впрочем, понимаю. К чему еще могут тянуться такие отщепенцы, как ты? Люди, которые ни за, ни против и только перетаскивают всю жизнь свой живот с места на место? Люди, видишь ли, потерявшие ощущение своей страны до того, что ездят туда туристами? Конечно, в Питер. В этот фальшивый, дутый, уродливый, глупый город. Так что – понимаю.
Кате казалось, что и во время войны она не испытывала такого унижения, как сейчас. Тогда мучились все, и всегда рядом находился человек, страдающий больше, сильнее. Теперь она была одна, не хотела ни есть, ни найти тепло, ее жизни никто не угрожал, однако она ощущала – себя не понимая, – что с ней происходит страшное. Катя впервые могла по-настоящему, не только на словах, убить человека. Она побелела до синевы. Не было времени вспоминать привычно доброго Бога детства, всесильного дедушку, Бога-ощущение отрочества и подсознательного Бога-совесть сегодняшнего дня. Нужно было выдержать, подождать и все-таки бросить на пол конверт. Непременно. Катя до слов Мальцева не представляла себе силы своей привязанности к Ленинграду. Она, конечно, любила говорить об этом замечательном городе своим знакомым, перечислять поименно своих многочисленных друзей там, среди которых было много интеллигентов – это у нее, родом из вонючей деревенской дыры. А как светло бывало на душе, когда, идя по Невскому зимой, под легким снежком, она чувствовала взгляды, скользившие по ней, по шубе. Все было ее, стоило только раскрыть руки. Кругом была русская речь, и она шла сквозь нее совершенно выделяемая на общем фоне. Как-то ее попросили продать зажигалку либо шариковую ручку. Она вытащила легкомысленным жестом из сумки ручку и отдала ее, добродушно отказавшись от денег. Тот человек – он был молодой – долго шел за ней, прося, как он выражался, телефончик, встречи. Катя привезла с собой подарки, вызывающие восхищение, а там, на Невском, заходила в валютный магазин и вновь покупала подарки. Везде ее встречали с радостью, для нее небывалой. Сам город был волшебным своей стройностью, красотой, изяществом, своей гостеприимностью. Он был любим ею, а эта сволочь, да, да, предатель… наверняка предатель… и так все испоганивший – душу… все… и эту красоту хочет осквернить.
Неистовое мычание все же не вырвалось из горла Кати. Она спросила, прижав руки к груди:
– А почему это Ленинград такой, как ты говоришь?
«Ишь, как волнуется, аж хрипит. В Питер хоца, а? Быть нашим-вашим хоца. Иностранцем богатым погулять. Ладно!»
Мальцев не замечал, как его насмешка становилась добродушной. Простое в сущности знание о необходимости борьбы за возвращение в Россию лишало его постепенно чувств по отношению к иностранцам, советским или нет, к приспособленцам, к которым он, того не подозревая, принадлежал еще вчера. Боль от Катиных слов оставалась, но уже относилась не к прошлому – к хандре, тоске, отчаянию, а к будущему – к закипавшей решимости. Но об этом, для него еще безумии, Мальцев не думал. Ему казалось, что он просто сводит счеты с Ленинградом, а заодно и с этой, в общем, милой женщиной. «Ладно, я те покажу. Давно ведь хотел».
– Я постараюсь тебе объяснить попроще и покороче. Не буду подробно и банально описывать строительство этого города, скажу только, что никогда в Европе на основании города не погибло столько народа. Он стоит на костях. Это банально, но все же не чепуха. Его строили, как рыли древнекитайские или наши советские судоходные каналы, то есть не считаясь с потерями в человеческом материале. Далее: элементарное знание истории, географии и политики подсказывает, что строительство столицы государства на его границах – глупость, а тут, учитывая климатические условия и болотистую местность, – отвратительная глупость.
Мальцев видел, что Катя не верит ни одному его слову и что внимание ее занято чем-то другим. «Думает, как бы мне поменьше заплатить».
– Какой самый красивый город в СССР? Конечно, Ленинград! Да ты свернула хотя бы с Невского, углубилась – нужно пройти метров двести вбок, не больше – в улицы с тупыми сырыми красными домами… поглядела, как большинство людей живет. Так нет, небось попрешь по Невскому, как голодная на мужика! Противно.
Последние слова Мальцева разбудили все разом. Она встала, захлебываясь от ярости, возмущения за Ленинград, от злобы на оскорбителя, на мерзавца, которого она приютила, накормила, которому работу дала и который отплатил самой черной неблагодарностью. Увидев на шее Мальцева рану, захотела ударить по ней, но вместо этого вынула наконец конверт и с силой бросила ему в лицо. Закричала истерически:
– На! Заплатила! Тебе! Тебе!
И выбежала из Булоновой дачи. Слезы яростной желчи окрасились грустью. Было удовлетворение от того, что последнее слово осталось за ней. Но из-за этого человека Катины чувства стали шире, чем раньше, и теперь нечем было наполнить опустевшее место. Только в кровати, читая Есенина, она поняла, что ей нужно: поехать как можно скорее в Ленинград.
Мальцев задумчиво потер нос. «Чем меня только не били, но чтоб деньгами, это уже действительно впервые. Надо было сказать, что есть там все-таки Эрмитаж, сразу успокоилась бы».
Благодаря конверту, он мог спокойно вернуться в Париж, не спеша устроиться на работу, встретить, не теряя лица, Бриджит и решить, что же ему делать, чтобы вернуться домой.
В поезде он, громко и весело рассмеявшись, сказал себе: «Чтоб вернуться домой, друг Мальцев, нужен пустяк – всего-навсего свалить самый сильный из тоталитарных режимов в мире».
Глава десятая
РЕВОЛЮЦИИ ПОКА НЕ БУДЕТ
Приехав в Париж, Мальцев остановился перед витриной мясной лавки и постарался истребить появившееся завистливое восхищение. Не вышло. Он тогда попытался представить себе такую витрину в Москве. Перед внутренним зрением мелькнули закрытый распределитель, валютный магазин, но и то – они были победнее. Тогда Мальцев перенес лавку в колхоз – она не переносилась. Мальцев вновь попытался – глаза сильно зажмурились – изобразить туши, ловко разделанные, и возвращающуюся с поля тетю Пашу… тетю Пашу, думающую, что взять на ужин – бифштекс, антрекот, филе или еще Бог знает что. Получилось, что Мальцев в Париже издевается над ничего не подозревающей в Пензе тетей Пашей. А туши так и остались перед его лицом.
Мальцев, к своему удивлению, не рассердился. Зависть к мясной лавке была спокойной.
Пожав плечами, он пошел прямо к Тане, к этой французско-русской женщине, считающей его разновидностью русско-советского фольклора. Он был готов отправиться к черту на рога, лишь бы не уступить, не пойти на поклон к Бриджит. Истина, которую он нашел или которая нашла его в океане, перла теперь впереди, огромная, орущая, но вместе с тем неясная, мутная. Он же, Мальцев, плелся позади, думая, как бы притянуть к себе свою цель, заставить ее обрести четкость… получалось, словно он вяло шаркал подошвами по мостовой, в то время как рядом бодро вышагивал его духовный скелет (требовал мяса себе, жил, нервов – души, мол недостаточно для живого). И то неплохо, начало есть». Мальцев, толком не замечая, вышагивал уже легкой походкой, не напрягая спины, не ожидая инстинктивно возможного удара. Легкие глаза западноевропейцев не смущали его более, и толпы не злых на бытие людей не удивляли.
Таня с первого взгляда отметила, что Мальцев резко изменился. «Самодовольный стал».
– Что с тобой? Где был? Что с тобой случилось? Мальцев шутливо подвигал глазами:
– Гулял. Туды-сюды. А если честно, то за это время я из микрокосмоса перелез в макрокосмос. Понимаешь?
– Нет. Водки хочешь?
– Хочу.
Идя на кухню, Таня подумала: «Не надо было предлагать. Сейчас напьется эта советская дубина на мою голову».
После того как ее избил Синев, Таня обнаружила в себе страх к Мальцеву. Он как бы все расталкивал вокруг себя, бессмысленно и зло. Таня стала вдруг ценить свою жизнь, что была до знакомства со Святославом. Она казалась теперь нежно-упорядоченной, легкой, без безобразного надрыва. В ней не было нужды быть вечно начеку, готовой к неожиданному. Тогда, после ухода Мальцева, к ней зашел Коротков, ее маленький Игорь, который был давно в нее влюблен и с которым ее водили в детстве в церковь. Он зашел, и Таня, увидев его, почувствовала себя красивой. Ее коротковатое крепкое тело словно удлинилось под взглядом Короткова, стало изящным. В Тане проснулось чудесное стремление к сдержанному кокетству. Он ее обнял, и она облегченно заплакала. Она возвращалась издалека к нормальной жизни.
Теперь, когда Мальцев пришел и только и сделал, что вежливо сел, у нее было такое впечатление, что он мимоходом пробил кулаком потолок, сдернул со стола скатерть, перебил посуду, разорвал шторы. «А если он еще водки захочет…?»
Вернувшись в комнату с бутылкой, Таня встретила открытый дружелюбный взгляд Святослава. Это было так на него непохоже, что Таня мгновенно ослабела в своем решении решительно противостоять его будущим домоганиям. «Все равно недолго ведь осталось…»
Он выпил стопку и от второй отказался. «Господи, как он изменился. Но что, что его могло так переродить?.. Или кто? Может он влюбился?» Догадка эта показалась Тане неприятной. «Ну и пусть!» Несколько замявшись, Святослав начал:
– Тань, мы… м-м-м-м… с тобой друзья, правда? И…
Таня, торопясь, перебила его:
– Конечно, мы друзья. Тем более, что я выхожу замуж. Знаешь, за кого? За Короткова. Ах да, ты ведь его не знаешь. Он хороший.
Мальцев улыбнулся. Он понял, что она защищается нападением.
– Это редкое качество. Поздравь его за меня. Таня прошила взглядом его лицо – всюду было странное для Святослава добродушие.
– Не смейся, Свят, это ведь так важно. Нужно, наверное, быть женщиной, чтобы это понять. Кроме того, только это пока тайна, ты это учти, я – беременна. У меня будет ребенок от Короткова. Я очень счастлива. Не бойся, я подсчитала, что, слава Богу, не от тебя. От него.
Мальцев облегченно вздохнул. «Как хорошо, что у нас с ней все так мило кончается. А еще находятся козлы, утверждающие, что счастье банально».
– Я рад, я правда очень рад за тебя, правда! Слушай, давай еще выпьем по этому случаю. И вот, что еще тебе скажу: я знаю, что ты из-за меня испытала много неприятностей… и от меня тоже. Прости меня и будем друзьями. Трудно, знаешь, вот так привыкнуть к жизни в совсем чужой стране. Нервы, они не железные. Вот и валял дурака… Теперь все это в прошлом – становлюсь, так сказать, серьезным человеком. Как? Договорились?
Таня не выдержала:
– Да, да, конечно! Но, слушай, что с тобой произошло? Ты что, влюбился?
Мальцев был далек от желания говорить Тане правду, его только уколола невозможность быть искренним даже, если бы он захотел, – на Танином лице появилось агрессивно-кошачье выражение, хотя она и пыталась оставаться только другом, желающим блага другу.
«Как же, как же, люди часто хотят искренности, чтобы потом мстить за нее. А бабы – в особенности. Я тебе про Бриджит скажу, а ты потом – не нарочно, невольно, просто сильнее тебя станет – мне гадость устроишь. За то, что другую люблю, а потом за то, что меня не любишь. Избавлю тебя, суку-скуку, от греха».
– Какое там, мне не до этого всякого такого. Не для этого драпанул же из Союза.
– А для чего?
– Для свободы.
«Все-таки красивое слово, ничего не скажешь, но до чего же истасканное». Таня скептически улыбнулась:
– Ладно, но что же все-таки с тобой произошло?
– Я был реалистом и стал утопистом.
– То есть?
– Я хочу стать диссидентом, э-э, революционером.
Таня презрительно рассмеялась:
– Во Франции это легко!
Голос у Мальцева не изменился, был ровным и весело добрым:
– Понимаю, что ты хочешь сказать. Нет, не думаю, что я в Союзе трусил, боялся лагеря. Я бы чувствовал. Дело в другом. В чем – пока не знаю. Так что, помоги на работу устроиться, – только не на завод, сыт. И дай мне адреса людей, диссидентов всяких, лучше всего мест, где они обычно собираются, говорят, спорят, ну, думают о будущем, что ли. А? Можешь меня рекомендовать?
Таня ощутила непонятное облегчение. «Будешь еще, будешь…» Она не хотела более дотрагиваться до Мальцева, испытывать на себе его жизнь, уставать от его долгого присутствия, но мысль об исчезновении Святослава была все же неприятна – он должен был нуждаться в ней, стремиться к ее помощи, как это делал раньше и теперь. В сущности, ей хотелось постоянных доказательств, что он слабее, чем ему кажется.
– Хорошо. Я постараюсь. Приходи завтра.
«Ты еще точнее время мне назначь. Стерва. Вот-вот, уже мстит. А может, она права?»
Таня поглядывала на дверь, думая о Мальцеве и ожидая Короткова. Ей как-то подруга, встречавшаяся с советскими эмигрантами, – любопытство было тогда острым – сказала: «Знаешь, они совсем того, психи. Они еще большие психи, чем палестинские террористы, – те хоть могут на что-то надеяться. А эти? А? Ну честно?»
Подруга, наверное, была права. «Но он все равно хороший, и я ведь правда его любила. Хотя он с другой стороны, все-таки сволочь. А-а, наплевать».
С Коротковым не надо было думать, сторожить – только жить полной жизнью. Найти квартиру получше, ребенка родить да воспитать. В прошлую ночь они с Коротковым тихо шептались о будущей мебели для детской – была ночь, и было светло от тихой долгой радости.
Вообще-то после многочисленных встреч с советскими и бывшими советскими в Тане появилось легкое отвращение к ним… во всяком случае если не отвращение, то нечто сильнее обыкновенного презрения. Они мерзки, вечно бранятся, упоминая в своей словесной грязи Бога и Божью Матерь. Можно не верить в Бога, но зачем Его все время оскорблять, а вместе с Ним и Россию. Чем больше встречалась Таня с советскими, тем слабее было ее хорошее чувство к России, словно исчезал красивый воздушный замок детства. В церковь Таня продолжала ходить, но без прежнего прилежания. После того как Таня стала Коротковой и после того как Мальцев окончательно ушел из поля ее зрения, она стала избегать встреч с советскими. И когда приходилось все же встречаться с ними, у Тани неизбежно портилось настроение, когда на вечер, а когда и на целые сутки.
Мальцев, уйдя от Тани, пошел домой, к Бастилии, весьма довольный своими дипломатическими способностями. Гений был на прежнем месте. Он ему кивнул. Как равному.
На чердаке его ждала под дверью повестка из Министерства обороны. Мальцев повертел ее, надул губы и произнес французское пренебрежительное:
– Бофф.
Еще немного – и он увидел бы себя въезжающим в Москву на белом коне. Цель превращалась в ряд радуг, бешено любопытных. Они выходили из Мальцева и заканчивались на наименьшем зле. Посередине была Москва, а Москва охватывала весь Советский Союз.
Мальцев потряс, хохотнув, головой. «Да ты, брат, рехнулся!» После с серьезным удовольствием подумал: «А почему рехнулся? Тогда получается, что Владимир Ильич был до самой февральской революции сумасшедшим. Он тоже почти в одиночку пер на самую большую в мире империю. Все дело в анализе. В правильном. Только быть сегодня русским революционером, это значит быть правым или левым?»
Мальцев опять рассмеялся и решил отпраздновать самого себя. Он спустился в наступающую вечернюю парижскую осень, подышал самодовольно так, нарочито шумно, выпятив грудь, и закинул голову наверх. Крякнул: «Ну, вперед к сияющим вершинам…» – и пошел по кафе, густо расставленным вдоль улиц. Перепробовал, не останавливаясь, все спиртные напитки, которые ранее пил и не пил, о которых слышал и не слышал. Груз хмеля ложился на Мальцева без вражды, только рука несколько раз лезла в карман и трогала-переворачивала полученную повестку. В одном кафе он спросил для забавы:
– Дайте, пожалуйста, двести граммов коньяку.
– Как?
– Двести граммов.
– Не понимаю.
– А чего не понимать. Это значит – стакан. Нормальный стакан.
Бармен вежливо покосился:
– Месье иностранец?
– Да.
– Месье хорошо говорит по-французски. Только у нас не дают большой стакан коньяку. Не имею права. Могу дать двойной коньяк… или тройной. Могу вам дать десять тройных коньяков, а сразу большого стакана дать не могу.
– Хорошо. Дайте мне пять тройных коньяков и большой пустой стакан.
– Не могу. Извините, но не могу. Мальцев посмотрел в глаза бармену и со вздохом сказал:
– Ладно, пусть будет пять тройных подряд. И простите, что я заморочил вам голову.
– Это входит в мою работу, месье.
«Не человек, а автомат». Мальцев поглядел вокруг. «Эх, кто не видел закусочной, тот ничего не видел».
Ему вдруг захотелось выпить именно двести граммов самогонки, закусить кислой капустой, мануфактурой либо анекдотом, сказать что-то как будто неясное, но что все понимают с полуслова и до конца, потом махнуть рукой, собраться уйти, но остаться, потому что предложили еще кружку пива.
«Это, Мальцев, тоска-хандра по пьянке говорит. Ты ее не слушай! У тебя теперь работа для всей твоей жизни есть. И плюй на то, что тебя в военкомат вызывают. Ты свое уже отслужил. Хватит. Лучше выпей еще виски, кальвадоса и настрой свой понятийный аппарат на веселый и благородный лад».
Он следил за тем, чтобы его губы не шевелились, и время от времени напрягал мышцы лица.
Выходило, по его мнению, недурно. Так он и шел из кабака в кабак на твердых, негнущихся ногах. «Начинается новая пора, имею же я право это отметить, как положено!»
К началу ночи он очутился на улице Тильзит под окнами Бриджит. Поглядел на черные проемы.
«Что я стою тут, как пацан? Гитары только не хватает!»
Она спала, может, с кем-нибудь, здесь, близко, стоило шагнуть сквозь стену, взять ее за плечи – конечно же, она одна – и сказать, что, мол, терпи меня, раз я такой и ты меня любишь. Покорись и будешь счастлива от своей слабости, как я от своей силы. Мальцеву нужна была больше, чем раньше, ее поддержка, потому что бродить в себе в поисках неясного и манящего можно одному, – не то – взбираться на гору с тяжестью чужих и собственных ошибок на спине.
Ему было тоскливо от того, что не может постучать, подняться, попросить за что-то прощения или потребовать, чтобы она просила прощения – и быть сытым простой радостью. Представив свою голову на Бриджитином плече, Мальцев резко вздрогнул.
«А что я бы сейчас делал в Союзе? Может, пульку бы записывал, может, орал бы до хрипоты о достоинствах товарища Бухарина или о том, что маоизм является разновидностью троцкизма и что сейчас китаезы идут по сталинскому пути, но, может быть, без культа личности над головой и что они, со своей стороны, правы. Витька в ответ орал бы патетически, как всегда, что Российская империя идет к гибели; Мишка – что, как это ни парадоксально, только Израиль способен спасти христианскую цивилизацию. А потом – кто остался бы ночевать на стуле, а кто из-за жены или матери поплелся бы домой, ворча о мещанстве».
«А что? Жизнь казалась полной, раз за каждое слово могли дать пятерку на восток».
Для Мальцева теперь все это было красивым, добрым, сентиментальным, для его же друзей особые слова остались в Союзе силой, необходимой для уважения своей тайной жизни.
Он пошел, не оглядываясь, подальше от чистых зданий. Ночь еще не соскучилась, когда он вошел на Монмартре в кабачок, который, казалось, еще пах парижской коммуной.
– Дайте мне ерша.
– Мы не готовим горячих блюд. Могу дать бутерброд или – бармен подмигнул, как это делают трезвые пьяным – ладно, могу сосиски вам сварганить.
– Да нет. Ерш – это национальная советская смесь. Водка с пивом и немного пепла посередине. А сосиски все-таки дайте.
– Вы советский? Я был у вас. В Средней Азии. Замечательно.
«Ишь, как клюнул. Он наверняка против колониализма и наверняка, если только думал об этом, считает Среднюю Азию нашей колонией, однако, естественно, думает, что я там у себя дома. Это с моей стороны казуистика, но этот француз невольно таким образом утверждает, что мы представляем собой нацию… таки налакался сегодня».
Он пил водку, запивал пивом, а мысли все продолжали лезть на Олимп, кружили тяжелую голову: «И люди будут свободны и богаты – вот она истина». Мальцев даже сделал движение, будто собирал складки тоги. «Я буду счастлив и без околдовавшей меня француженки». Он был мощным и добрым, суровым и великодушным. Он был мир, и мир был в нем. Только немного икалось.
Звук пощечины привлек его внимание: на другом конце стойки молодой парень бил, кисля лицо, защищавшуюся ладонями женщину. В Союзе подобное зрелище было бы сразу окружено рассуждающей толпой: за что бьет, правильно ли, что бьет, сильно или слабо, и кто виноват. А потом вмешались бы – избиение само по себе не интересное зрелище, потому отвлекает. Здесь люди просто слегка отвернули лица и молча ждали конца… В Союзе, интеллигентничая, Мальцев поиграл бы в равнодушного или пресыщенного человека. Но в эту ночь ему стало до слез жалко этой бедной девушки, несчастного создания, беззащитного перед грубой силой. Он не допустит несправедливости.
Мальцев подошел и постарался, чтобы его французский язык был как можно более высокомерным:
– Что вы делаете? Вам не стыдно? Сейчас же прекратите!
К нему через стойку протянул руку бармен:
– Послушайте, не…
Мальцев, радуясь своему спокойствию, его перебил:
– Нет. Вы хороший парень. Так не мешайте. У нас в России не дают такой гадости происходить.
Он верил в эту минуту своим словам. Удары прекратились. Парень посмотрел с удивлением на Мальцева и сказал бармену:
– Ты, тебе не давали слова. Так закрой пасть. Затем Святославу:
– А ты, ублюдок, проваливай, пока могешь. Ты что, п…, может, хочешь, чтоб я те сломал зубы?
Он не смог выполнить свое предложение только потому, что был еще пьянее Мальцева… но он все же широко размахнулся. Драка пьяных всегда забавна своей бестолковостью. Противники падают от пустяка, встают, пытаются удержать равновесие и вновь, по-женски махая руками, бросаются друг на друга и бьют, едва ощущая получаемые и наносимые удары.






