355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Винниченко » Золотые россыпи (Чекисты в Париже) » Текст книги (страница 9)
Золотые россыпи (Чекисты в Париже)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:02

Текст книги "Золотые россыпи (Чекисты в Париже)"


Автор книги: Владимир Винниченко


Жанры:

   

Прочая проза

,
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

Но Свистун и тут с привычной безапелляционностью решает, чья партия сильнее, хотя сам в шахматы почти не играет. И потому, что тут Свистун, и потому, что его овечий голосок столь безапелляционен. Леся отходит в угол к Загайкевичу.

– Позвольте присесть? Я вам не помешаю?

Загайкевич, который встаёт с её приближением, в ответ склоняет гладко причёсанную продолговатую голову.

– Я хотел бы, чтобы всё в жизни мешало мне так, как вы.

– Как всегда, вы безупречно галантны.

И Леся садится так, что ей виден Гунявый. Загайкевич осторожно устраивается рядом, аккуратно подтянув брючины.

– Лучшая галантность, Ольга Ивановна, та, что идёт от чистого сердца.

– Правда? Возможно. А отчего вы сегодня какой-то грустный?

Загайкевич вытягивает ноги и откидывает голову назад.

– Устал, Ольга Ивановна.

– Слишком много работали сегодня?

– Слишком на многое надеялся в жизни, Ольга Ивановна. А жизнь постоянно не поспевает за нашими надеждами. Да если ещё такая, как сегодня, погода, как-то оно… Ну, да Бог с ним. Это так себе, минутное. Скажите мне лучше что-нибудь тёплое, хорошее, чистое, как… вы сами. Вот господину Кавуненко кто-то подарил букет чистых, нежных роз. А он, чудак, стыдится…

Леся смотрит в сторону Гунявого и видит, как он снова что-то умоляюще говорит Соне, а та разводит руками и смеётся.

– Что же вам такое сказать, чтобы прогнать усталость? Очень это трудно с таким человеком, как вы.

– Я не подхожу для нежностей?

– Вот тебе и раз! Неожиданный вывод. Категорически противоречащий моей мысли. По-моему, крайне трудно сказать что-нибудь проникновенное человеку, который этого заслуживает. Он будет тронут куда меньше, чем тот. кто не достоин участия или, лучше сказать, сам считает, что не достоин. Вы понимаете меня?

Загайкевич садится ровнее.

– Я вас понимаю. Но откуда же вы знаете, чего заслуживаю я? А может, нет?

– Ну, это видно. Чувствуется. И вы сами это, конечно, знаете. А вот есть люди, которые себя не знают и потому уверовали, что они мало чего достойны. Такие на участие и душевность откликнутся куда сильнее.

– Гм! И много вы встречали искренне верящих в то, что они недостойные люди?

– Много, не много, но видела.

И голос, и выражение глаз Леси полны такой уверенности, что Загайкевич не отваживается улыбнуться. Леся вскидывает на него тёмно-синий взгляд.

– Ну, вот, представьте себе человека, который совершал преступления и потом раскаялся. Разве он не должен быть уверен, что утратил своё достоинство? Например… Видимо, вас удивит то, что я скажу. Но оставьте на минуту ваши политические взгляды и попробуйте просто так, по-человечески взглянуть на то, что я скажу. Вот, например, какой-нибудь чекист… О. вы чуть не подпрыгнули. Одно слово «чекист» сразу вызывает у вас ненависть.

Загайкевич опускает глаза на свои колени.

– Нет, нет, пожалуйста, продолжайте. Я постараюсь быть объективным.

– Правда, весь ваш вид вызывает сомнения в вашей объективности. Но всё равно, Ну, так вот, представьте себе какого-нибудь чекиста. Он верил в свою идею, в социализм там или коммунизм, я плохо разбираюсь в программах. Он, скажем, искренне любил людей, то, что называют человечеством. Ну, и ради человечества, ради его счастливого будущего, из-за своей любви к несчастным должен был убивать. И, может, чем искреннее верил и сильнее любил, тем большая от него требовалась жестокость и неумолимость. Вы понимаете меня?

Загайкевич сидит всё так же, не поднимая глаз, только крепко сцепив руки на коленях.

– Понимаю. Дальше.

– Ну и представьте себе, что этот чекист почему-то пришёл к раскаянию по одному ему известным причинам. Вы представляете, если он – человек искренний и честный, каким страшным должно быть его состояние? Разве он не придёт к мысли, что принадлежит к числу людей недостойных?

Загайкевич остро глядит на Лесю.

– А вы сами как считаете – этот идейный чекист именно таков?

Леся твёрдо встречает его взгляд.

– Нет, господин Загайкевич, я так не считаю. Можете удивляться и ужасаться, но, по-моему, такой человек в тысячу раз лучше всех праведников и «героев», которые, не убивая сами, посылали на убийства миллионы людей и получили за это ордена и медали. Да, да! Да и вообще, господин Загайкевич. все мы столь… отвратительны, столько совершаем мерзостей, что… лучше на себя оборотиться.

Загайкевич явно взволнован, это заметно, но невольно улыбается.

– Это вы о себе? У вас были гадкие поступки?! Ну, я хотел бы, чтобы все люди были столь же отвратительны, как вы…

– О, ради Бога! – очень непосредственно вырывается у Леси, и она страшится собственного испуга.

Но Загайкевич отмечает про себя эту непосредственность.

– Вам почему-то так хочется обелить чекистов, что вы готовы даже очернить себя. Тем не менее вы тоже полагаете, что чекисты совершали мерзости, хотя бы и идейные?

Леся какое-то время молчит.

– Знаете, господин Загайкевич, не будем касаться наших взглядов. Я говорю о людях, которые сами скверно к себе относятся. Жизнь каждого человека – такой глубокий колодец, что только ему дано знать, что творится на дне. А мы, когда заглядываем в этот колодец, видим по преимуществу отражение своего собственного лица и по нему-то выносим суждения. Я никого ни обелять, ни чернить не хочу. Я хочу всего лишь быть справедливой. И потому утверждаю, что для меня человек, убивавший из любви, ничуть не хуже тех, что убивали из ненависти, или из соображений дисциплины, или из чистого честолюбия. И не только не хуже, а во много раз лучше.

– И вы могли бы полюбить такого чекиста?

Леся спокойно улыбается.

– Представьте себе этот кошмар: могла бы. Да ещё как! Но теперь вы со мной вообще не станете разговаривать!

Загайкевич молча, странно, ещё острее всматривается в неё.

– Вы как будто не верите мне? Или думаете, не тайная ли я большевичка? Нет, в политику я не вмешиваюсь.

Загайкевич снова хмурится.

– Потому-то вы так и говорите. Вы не были в России во время революции и не видели всех ужасов. А если б собственными глазами увидели, что творили чекисты, не говорили бы так.

Леся смотрит в сторону.

– Да, я не была тогда в России. Но я столько узнала от людей, которые там жили, наслушалась такого страшного, что до недавнего времени сама думала и чувствовала так, как вот вы.

– И что же изменило ваше отношение к предмету?

– Что?

Леся тянет к себе зелёный серпик пальмы и тут же выпускает его.

– Не знаю. Много разных причин. Но достаточно, по-моему, хоть раз как следует, глубоко и объективно задуматься над всем этим. Кто, конечно, способен.

Загайкевич смотрит на свои руки и с удивлением видит в них серебряный портсигар, крепко сжатый пальцами. Он кладёт портсигар в карман, проводит обеими ладонями по лицу, снова остро и странно смотрит на Лесю, хочет что-то сказать, но вдруг поднимается и протягивает руку.

– Простите. Ольга Ивановна, я должен ехать в город, у меня одно важное свидание.

– То есть я нагнала на вас такого страха, что вы отказываетесь разговаривать со мной?

Загайкевич отрешённо улыбается.

– Когда-нибудь. Ольга Ивановна, возможно, я вам кое-что и объясню. Возможно. А теперь… теперь скажу лишь, что… действительно бегу от страха, чтоб не продолжать наш разговор. Только…

И, не закончив, он вежливо, низко поклонившись, чуть быстрее, чем обычно, выходит из салона.

Леся не то удивлённо, не то насмешливо смотрит ему вслед и сразу же переводит взгляд на Гунявого и Соню. Теперь уже Соня что-то горячо и сердито говорит ему, а он сидит, по обыкновению выпрямившись, со своим хмуронеловким выражением опущенных глаз. Время от времени вертит головой, по-видимому, возражая. Может, она говорит ему, что любит, а он не хочет верить?

И тонкая боль ноюще, колюче проходит по телу. На Лесю он глянул только раза два и то сразу же виновато отвёл глаза – ему стыдно, что в подпитии он так раскис перед хорошим, но чужим человеком.

Вот они оба встают. Он протягивает ей руку – прощается. Но Соня берёт его под локоть и ведёт в прихожую. Куда-то поедут вместе.

Свистун, как собачка, увидев, что хозяин вышел, вскакивает и, семеня, выбегает за ними. Неужели не понятно, что мешает людям?

Шведы углублены в шахматы и ничего не замечают. И никому она, Леся, не нужна и не интересна. Так же, как и госпожа Сарро. А кто знает, может, у этой госпожи Сарро есть или была своя сложная жизнь, свои преступления, грехи, святыни, любовь. Может, она и теперь кого-нибудь любит и полна этой любовью до такой степени, что может целыми вечерами сидеть себе в углу и механически работать иголкой.

Леся ещё долго неподвижно сидит на диване. Потом тихонько встаёт и выходит из комнаты. В прихожей и на лестнице никого – уехали.

Но, войдя в свою комнату, Леся слышит вдруг за стенкой, в номере Гунявого, грохот стула, шаги. Никуда не уехал?

Вот шаги направляются к двери, разделяющей их комнаты. Вот, затихли. Совсем рядом грохочет стул.

Тихо. Значит он один. Что-то делает здесь, у самой стены.

Леся осторожно подходит к стене, широко раскрывает руки и прижимается к ней, гладя, посылая благословение.

А по другую сторону двери, стоя на коленях, с молитвенной покорностью припав лбом к земле, согнулся высокий человек в нелепой одежде. Он целует краешек пола – это по нему кто-то легко ступает в соседней комнате.

В углу, завёрнутый в старые газеты, вянет букет белых роз, словно в насмешку кем-то присланный ему.

Загайкевич, чётко и твёрдо цокая каблуками по асфальту узких тротуаров, то ныряет в густую тёмную муть тумана, то выплывает под фонарями.

Но сегодня не спасает никакое напряжение воли – нет сил прикрыть дверь в прошлое. Ольга Ивановна рванула её так неожиданно и сильно, что узники толпою бросились наружу и, как орава красноармейцев, ворвавшаяся в театр, заняли в его душе все места.

А вперёд снова и снова высовывается толстый, в розовой сорочке спекулянт, бывший черносотенец-монархист. Рыжая, широкая борода, добрые-добрые глаза с детскими-детскими слезами. А в руке свёрточек, небольшой, в платочке. Самая большая его забота перед смертью: чтоб передали жене этот свёрточек, потому что там фунт сахара и осьмушка чая. И как страшно, как отвратительно хрустнуло что-то под выстрелом у него в затылке! Ох, этот хруст!

Под сердце подкатывает душная волна отвращения и такой тоски, что Загайкевич останавливается и вытирает с лица холодный пот.

Ради Бога, зачем она заговорила об этом, странная женщина? Намекала на него? Нет, она, очевидно, ничего не знает.

Могла бы полюбить «такого»… «И ещё как!» И была бы готова принять в себя эту тоскливую душную тяжесть?

«Лучше героев с орденами и медалями». Лучше, Оленька, поистине лучше. Это убивала истинная любовь, взлелеянная мечта о счастье, «как принято говорить, человечества». О, милая, как прекрасно, что ты не разбираешься «в этих программах», что своей невинной рукой, «просто, по-человечески» протягиваешь чашу поддержки. Ведь так запутались в этих программах, так изгваздали веру в мусоре проклятой «экономики», что уже самих себя не видно. Огромное, Оленька, спасибо тебе, потому что в самом деле исходит незасыпающей болью душа, потому что в любую минуту готов бросить её вместе с телом своим под колёса победы, как принято говорить, «человечества». И пусть хруст в его собственном затылке влетит крохотной пылинкой в великое здание!

Загайкевич удивлённо оглядывается: он стоит перед какой-то старенькой гостиничкой с фонарём над входом. Господи! Да это же его гостиничка, здесь он жил, когда впервые приехал в Париж! Там, во флигеле, в глубине двора, были у него две маленькие плохонькие комнатки с каменными полами. Туда приходила к нему Катя, бедная расстрелянная Катя. Оттуда он с чемоданами, набитыми нелегальной литературой, и с душой, исполненной ясной, весенней веры, уехал в… свою первую ссылку в Сибирь.

Как удивительно, как странно, что кто-то привёл его именно к этой гостиничке и остановил перед нею. Остановил! Без какого бы то ни было участия воли и сознания. Так лошадь подвозит к дому своего замечтавшегося или пьяного хозяина.

Загайкевич хочет пройти к флигелю, но ворота закрыты – час уже поздний. Он с нежностью берёт в руки старое знакомое кольцо звонка, недолго держит его и снова медленно уходит в туман.

Но тоскливом удушливости уже нет. Кто-то захлопнул дверь. Установилась грустная тишина, и тонко звенит растроганность. Повеяло духом весеннего сладко-обещающего вечера.

Загайкевич подходит к своему пансиону и задирает голову к окнам Леси. Сквозь шторы ещё просачивается свет. Наверное, читает в постели. Ему хочется взобраться на второй этаж, к стене, за которой лежит та, что так странно и жестоко распахнула дверь и так трогательно протянула ему чашу.

Но почему она это говорила? Почему??

Утро – неожиданно ясное, смешливое, в больших, лохматых облаках. Они иногда нависают над его золотым глазом, глаз хитро щурится, и тогда по мокрому асфальту улиц пробегают тёмные тени. Потом лохмы исчезают и Париж сверкает крышами, стёклами, металлом, камнем. Ветер носит по улицам запахи магазинов, кофеен, автомобилей. Но среди этих запахов есть и нечто такое, от чего у каждого весело, хитро и азартно щурится глаз души, и взгляд непроизвольно отыскивает почки на деревьях.

Но нет, их ещё нет. Даже в Люксембургском саду нигде ни одной, хотя туда не долетают никакие городские запахи. Там полно только людской мошкары – она кишит на всех солнечных пятнах.

Леся прохаживается вокруг озерца. По всему своему кругообразному бордюру оно окружено детскими тельцами, подвижными, озабоченными, деятельными. Там, по озерцу, плывут их корабли. Ветер гонит их от одного края к другому, надувая паруса, наклоняя к самой воде. Надо быстрее перебежать на другую сторону и встретить свой корабль, прибывающий из далёкого кругосветного путешествия.

Леся подставляет матово-чистое лицо порывам ветра и тёплой ласке солнца. Фиолетовые глаза жмурятся в нежной, грустноватой задумчивости. А в душе удивление: что, собственно, с нею? Как давно-давно не было такого ясного, такого обещающего утра! И отчего эта волнующая, непонятная грусть, отчего она непривычно ощущает себя лёгкой, вымытой, словно бы приготовившейся к причастию?

Финкеля ещё нет. Ну, конечно, он опоздает не меньше чем на полчаса! Милый Финкель! Как странно, что у этого вполне интеллигентного человека такая местечковая интонация, да ещё этот милый местечковый юмор!

Он, Гунявый, любит бывать здесь, возле озерца, среди детей. Так доносит детектив. Но его нет. И, наверное, не будет. Может, где-нибудь с Соней. Снова у них борьба. Соне следовало бы подойти к нему иначе. Она же знает, кто он. Подойти, раскрыв всю себя, и принять его таким, каков он есть. К чёрту эти миллионы, золото, шпионство.

К чёрту? Но ведь, возможно, Соня его вовсе не любит. Он это чувствует, потому и не верит, не смеет верить в любовь к нему. А сам, однако, любит. «Разве важно, чтобы тебя любили?» Как замечательна эта простая, новая правда! Пусть никто её не любит, но если в душе у неё навечно останется эта чистота, эта нежная грусть, эта способность видеть людей насквозь и не отворачиваться от их слабостей, – разве ж она и впрямь не богаче, не счастливее всех тех, кого любят, но кто тоскливо перелетает с одного цветка на другой, не заполняя пустоты?

– Ольга Ивановна? Какая приятная неожиданность! Вышли погулять?

Леся быстро оборачивается: сияя в небо, в солнце, в облака краснотой своих прыщей, со сдвинутой на затылок шляпой, в жёлтых туфлях – Свистун. Глазки улыбаются уверенно, с искренней приветливостью. Что он может оказаться некстати, об этом просто не думает. Он совершенно доволен и утром, и садом, и детьми, и Ольгой Ивановной. А главное, самим собой. Овечий голосок громко и снисходительно одобряет разумное предложение Ольги Ивановны пройтись. Глазки шустро, деловито пробегают по лицам.

Лесе не по себе. Она вся съёживается внутри, как от порыва холодного, неожиданно налетевшего сырого ветра. Но Свистун с таким чистосердечием и покровительством оглядывает небо, парк, старый дворец и людей, что она поневоле улыбается. Ну и что же, что Свистун. И Свистун – человек, и он нуждается в ласке солнца и человеческой ласке. И в нём, наверное, есть немало хорошего. Нет ничего проще, чем обнаружить хорошее в хороших. А ты научись находить жемчужинки на свалке! Вот будешь богатым!

И уступая неодолимой нежности, как цветок мимозы, что на мгновение сжался от прикосновения, но разворачивается снова, источая аромат, Леси тепло и чуть насмешливо поглядывает на Свистуна. Действительно, откуда у этого человечка такое самодовольство и чувство превосходства? Голубчик, бедненький, он же страх как несимпатичен, а горд, словно Бог знает какой герой.

– Господин Свистун, вам сегодняшнее утро не напоминает детство или юношество?

Господин Свистун от удивления даже увязает жёлтыми туфельками в сырой дресве аллеи.

– Как это поистине странно! Я как раз сам хотел о том спросить у вас! Просто необыкновенно!

Леся улыбается: ему кажется необыкновенной не схожесть мыслей, а го, что его мысль могла возникнуть у кого-то другого.

– А вы когда-нибудь ранней-ранней весной бегали босиком по дорожкам, протоптанным в болоте?

Свистун аж подпрыгивает.

– О! О! Ещё и как! Я же сам из села! Мой отец – поп, клерикал. Ещё и теперь где-то шамкает свои молитвы и читает политграмоту комсомольцам. Ого, ещё бы не бегал! А на выгоне? Помните? На бугорках, знаете ли, лысинки такие. Тёплые! А травка страшно зелёная, нежная! А вы пампушки с чесноком любите? В большой макитре, накрытой рушником?

– Мама ваша ещё жива?

Свистун как-то сразу гаснет и тоскливо морщится.

– Нет. Померла. Желаете присесть?

Они садятся на железные стулья, лицом к солнцу. Свистун какое-то время молчит, всё так же тоскливо гримасничая носиком и губами.

– Моя мать была необыкновенным человеком. Отец – ерунда, ничтожество. К сожалению, я пошёл в него, а не в мать.

После этого неожиданного признания Леся взглядывает на Свистуна. На лице его всё та же горькая гримаска.

– Когда хоронили мать, всё село рыдало. Тут революция, «бей панов и попов!», а вся околица рыдает. Ей бы императрицей быть, а не попадьёй. Или игуменьей монастыря. Удивительно, знаете ли, добрая была. Но и строгая до справедливости настолько, что её боялось всё начальство в округе.

Солнце с головою ныряет в белые перины облаков. Ветер сердито нагибает к самой воде паруса корабликов и срывает шляпку с какой-то дамы. Но Свистун уже ничего не замечает. Гримаска его понемногу тает, как ледок на стекле. Глазки снова потеплели, заблестели детскими лукавыми искорками. Что за чудесное было у него детство! А что он с братьями выделывал в селе и у себя дома! Например, однажды…

Леся слушает с искренним интересом, забыв о своём задании.

То же самое она выделывала со своими братьями! И воробьёв драла по ригам, и яйца воровала у матери, меняя в лавочке на конфеты и ленты, хотя и было это не на селе, а в Полтаве. Но разве Полтава – это не большое, чудесное село?

Когда Финкель, напряжённо вонзая в каждую женщину свои птичьи, близорукие глаза и мелко перебирая ногами, натыкается на Лесю и Свистуна, он от удивления только молча снимает перед Лесей шляпу: оба разговаривают о чём-то с таким восторгом, с таким звонким смехом, словно неожиданно встретились двое старых, старых друзей. Леся даже слегка смущается.

И то ли от смущения, то ли от чего-то другого весело хватает Финкеля за рукав и тянет к соседнему стулу.

– Какой прекрасный день! Правда, Наум Абрамович? Зажмурьте глаза на солнце, увидите «золотые веники». Вы любили в детстве смотреть на «золотые веники»?

Наум Абрамович, коротко и подозрительно глядя на взволнованного всеми своими прыщами Свистуна, садится рядом.

– Что такое «золотые веники», я этого не знаю. Но что в детстве я не любил ни чувствовать, ни даже видеть берёзовые веники, об этом я могу сказать вам с уверенностью.

Леся звонко, по-детски смеётся и смотрит на Свистуна. А Свистун – на неё. Финкель же на обоих, но удивлённо и хмуро. Что за интимность такая с этим сопляком? Ничего себе!

– Ольга Ивановна, я, собственно, хотел поговорить с вами не о берёзовых вениках, а о наших делах.

Кажется, яснее намёка быть не может. И всякий средний нахал в таком случае понял бы и убрался восвояси. Но сопливый Свистун сидит себе, развалившись на стуле, и блаженно жмурится с таким видом, будто он только что признался Лесе в любви и она приняла это признание с восторгом.

Леся охотно соглашается говорить о делах. Пожалуйста, она вся к услугам Наума Абрамовича. Только с одним условием: ни в какое кафе не идти, а тут, на солнце.

Наум Абрамович сердито смотрит на Свистуна.

– С превеликою охотою, но мне хотелось бы говорить о наших делах без свидетелей.

Нет, Свистун продолжает сидеть, вытянув ножки в жёлтых туфлях, и ни гу-гу. И вдруг вспоминает:

– Ольга Ивановна, а на ледянках[13]13
  Сооружение из льда, выполнявшее роль санок.


[Закрыть]
у вас спускались?

Та даже садится ровнее. Но, увидев беззвучно-весёлый смех фиолетовых глаз. Свистун непонимающе смотрит на Финкеля, который сурово расстёгивает свой солидный портфель, и снова вопросительно глядит на Лесю.

– Мы, господин Свистун, должны немножко поговорить о моих делах.

– Ах, простите! Ах, пожалуйста!

И Свистун с непривычным, виноватым оживлением вскакивает и быстро прощается, крепко-крепко, подчёркнуто крепко пожав Лесе руку.

А Наум Абрамович довольно прикусывает улыбку: ага, сила воздействия его портфеля ещё раз проявилась с такой очевидной наглядностью: и нахальный Свистунчик сник и устыдился.

Но особенных дел, собственно, нет. Просто очередные взаимные информации о чекисте. Чёрт его знает, когда это всё наконец выяснится. Что-то и парижская полиция молчит – не может, видимо, найти Петренко. А может, он уехал в Америку или в Австралию? Трудно ему? Разменял бриллианты, и хоть аэропланом гони.

А Леся всё ещё играет и искрится поистине детским брожением, как налитый бокал дорогого шампанского. Нежность ещё перекатывается в душе тёплыми волнами.

– Эх, что там, Наум Абрамович? Что-нибудь да будет? Как ваши дела?

– Мои дела? Вы спросите лучше, как мои болячки.

Леся, однако, лукаво подмигивает.

– Ага, болячки! Не всё же время болячки! А та прекрасная, белокурая головка, которую я позавчера видела с вами в «Rotonde», тоже болячка? Кто она?

Наум Абрамович с подкупающей наивностью заметно светлеет. Хотя тут же изо всех сил старается изобразить скромность, но так, чтобы всё же дать понять, кто она ему. эта «белокурая головка».

– А это, знаете ли, одна моя знакомая.

Леся, собственно, знает, кто эта «знакомая». Это та самая «Фенька-вампир», которая снова присосалась к Финкелю, его «пассия», истинно болячка его и всей семьи.

– Ну, знаете, знакомая так нежно посматривала на вас и так прижималась, что… Гм!

Тут Наум Абрамович уже не в силах сохранить конспирацию.

– Вот беда, понимаете ли, ни в Фастове, ни в Париже ничего от людей не спрячешь!

– Да и тяжело спрятать такую красивую головку. Каждый мужчина должен завидовать вам. Не всякому удасться вызвать у этой головки такую улыбку и такой взгляд.

Леся, разумеется, знает, что все заработки Финкеля идут на эти улыбки и взгляды и что, если бы не служба Нины у Крука, семья просто голодала бы. Знает, что все знакомые жалеют семью, осуждают Финкеля и смеются над ним. ибо «Фенька-вампир» терпит его только за деньги и помыкает им. как рабом. Но сегодня Лесе известна ещё какая-то другая, более глубокая правда, правда этого солнца, нежности, ночных мыслей. Кто знает, кто может знать, как там у Финкеля на самом деле. А может, Фенька стала для этого немолодого человека той пружиной, которая поддерживает во всей машине деятельное движение? А может, Фенька его действительно любит? А если и не любит, то «разве важно. что любят тебя»? Если у него благодаря Феньке есть что-то. способное так осветить его, то разве одно это не ценность?

Какое тепло, какая мечтательность застыли на усталом цыганском лице!

– Эх, знаете, дорогая моя, если б нам только удалось это дело! Ах. если б, если б! На него надежда всей жизни. Не в золоте, не в миллионах суть. Будь они трижды прокляты вообще! Что я, буржуй какой-нибудь? Я честный пролетарий. Но мне как раз теперь нужны большие деньги. До зарезу нужны! А какому идиоту не нужны? Так я вам скажу, какому: такому, как вы!

И Финкель с необычной грустью осматривает Лесю.

Где-то слышен ровный, медленный бой часов. Леся вскакивает:

– Ох! Уже двенадцать! Домой! Опоздаем на завтрак. Вы завтракаете в пансионе?

Наум Абрамович быстренько берёт с соседнего стула свой импозантный портфель.

– Да, если позволите, с удовольствием. Надо посмотреть на нашего паскудника Гунявого. Просто чирей какой-то. я вам скажу. Никак не прорвётся!

Леся на мгновение хмуро сводит брови.

– Ну, пойдёмте, пойдёмте быстрее! А то хозяйка будет сердиться. Мы наверняка опоздаем.

Но, хотя Леся и Финкель приходят на четверть часа позже, они не опоздали. Никто даже не садился за стол. Все толпятся в прихожей, шумной гурьбой, со странными улыбками на лицах. Посреди толпы видна фигура Гунявого рядом с хозяйкой пансиона. Все почему-то заглядывают под ноги Гунявому и поднимают глаза с выражением то ли удивления, то ли явного отвращения.

К Лесе подбегает итальянец и в ответ на её расспросы приглушённым голосом рассказывает об удивительном происшествии с синьором Кавуненко. Синьор Кавуненко привёл с собой в пансион собаку и хочет держать её у себя в комнате. А хозяйка решительно протестует и разрешения не даёт. Потому что действительно собака такая, что вообще непонятно, как синьор Кавуненко не то что брать к себе в комнату, а просто прикасаться к ней может. Кошмар какой-то, а не собака. Синьор Кавуненко говорит, что это породистый пёс, но в этом гадком существе нет решительно ничего породистого.

Леся бледнеет, но слушает, не перебивая, поглядывая на возвышающийся над головами затылок Гунявого. Потом оставляет Финкеля с итальянцем и пробирается ближе к центру.

Свистун уже здесь. Увидев Лесю, он проскальзывает к ней между телами и что-то шепчет на ухо. Но Леся не слышит, заглядывая под ноги Гунявому.

Там лежит куча фиолетово-рыжей шерсти. Лежит, влипнув всем телом в пол, распяв себя в немой покорности, ожидая решения своей судьбы высшими существами. От шеи её к рукам Гунявого тянется новенький, красивый ремешок.

Сам Гунявый, улыбаясь виновато, но с явной непоколебимостью, стоит напротив хозяйки.

– Честное слово, господин Кавуненко. я не могу пустить эту собаку в свой дом, не могу! Крайне сожалею, но не могу! Она больна с головы до ног и заразит мне весь дом.

– Простите, сударыня, она не больна. Это раны от укусов и побоев. Её очень били.

– Меня это не касается.

– Я понимаю. Но кому плохо от того, что собака будет находиться в моей комнате?

– Да зачем она вам, такая… страшная, отвратительная?

Гунявый как-то смешно и жалко склоняет голову на плечо.

– Это породистая сука, сударыня! Очень ценная. Очень. Она стоит тысячи франков. Уверяю вас.

Цифра, несмотря на всю её нелепость применительно к этому страшилищу, на какое-то мгновение впечатляет хозяйку.

Тогда Леся серьёзно и убеждённо устремляет на хозяйку два взволнованных фиолетовых цветка.

– Простите, сударыня, но я могу засвидетельствовать, что это действительно породистая собака. Мой отец очень любил собак, и я тоже немножко разбираюсь в них. Это наша, сугубо украинская порода. Очень редкая и ценная.

Неожиданная поддержка, такая внушительная и объективная, гасит улыбки на лицах и наносит серьёзный удар по хозяйкиной твёрдости. Она непонимающе смотрит вниз на собаку. Остальные головы тоже наклоняются к несчастному животному. Но оно всё в таких струпьях, ранах и лысинах, что как-то странно даже думать о какой-нибудь породе. Глаза закрыты, голова вытянута на полу, по хребту пробегают нервные судороги.

– Правда, собака в тяжёлом состоянии, но породистость её несомненна. Где вы нашли её, господин Кавуненко?

Гунявый часто и остро поглядывает на Лесю. На вопрос её он опускает глаза.

– Я купил её у одного господина на улице.

Хозяйка пожимает плечами и вопрошающе смотрит на своих постояльцев. На лицах и неприятие, и колебания – чёрт его знает, может, у этих варваров и впрямь такие породистые собаки.

Гунявый смелее поворачивает лицо к хозяйке.

– Я даю вам слово, сударыня, что никому не будет и малейшего вреда. Я вылечу её за две недели. Сделаю строжайшую дезинфекцию. Собака будет лежать привязанная в углу, не станет даже ходить по комнате. Только утром и вечером – прогулка на улицу. Вот, со мной целая аптека. Все лекарства прописаны врачом. Вот рецепты. Он сказал, что через две недели всё заживёт. Вот, пожалуйста. Отдал за лекарства пятьдесят франков.

Гунявый торопливо показывает рецепты, пакет с лекарствами, снова рецепты.

Пятьдесят франков добивают хозяйку. Если человек тратит деньги на такие лекарства, то или собака действительно должна стоить тысячи, или он абсолютно сумасшедший, чего о господине Кавуненко всё-таки сказать нельзя.

Она снова пожимает плечами и нерешительно отступает на два шага в сторону, словно давая дорогу Гунявому. Он так и расценивает это движение.

Сразу же потянув за ремешок, он шагнул вперёд, чмокнув губами..

– Квитка[14]14
  Цветок (укр.)


[Закрыть]
! Пошли.

Но Квитка не шевелится. Она приготовилась к худшему и примет его здесь с закрытыми глазами.

– Ну, пошли же, Квитка! Ну, пожалуйста!

За спиной Леси прыскает Свистун.

– Ну и Квитка! Действительно!

Но господин Кавуненко неожиданно поворачивается и смотрит так пронзительно, что теряется даже Свистун. Потом сильнее дёргает за ремешок и почти тянет Квитку по полу. Она не идёт, а ползёт на брюхе, как раненая ящерица, перебирая лапами и не скуля, а тоненько посвистывая.

Так, вдвоём, под взглядами молчаливых зрителей, они взбираются по лестнице и исчезают наверху.

Свистуна окружают и расспрашивают, что случилось, почему господин Кавуненко так посмотрел на своего приятеля. И когда узнают, почему, смех мешается с удивлением – так назвать это чудовище! Или сумасшедший, или же, чёрт его знает, может, это привидение и впрямь чего-то стоит?

Финкель же крайне возмущён. Но чем именно, Леся никак не может взять в толк.

– Да что тут, собственно, такого, что он привёл эту собаку?

– А зачем она ему? Что за идиотские капризы? Ничего себе: дохлых собак собирает! Букеты роз выбрасывает, а падло берёт.

– Выбрасывает розы?

– Ну, да! Горничная мне только что сказала. Кто-то этому паскуднику прислал прекрасный букет белых роз.

– Знаю. Слышала.

– Ну, так он их сразу же поставил в угол, закрыл газетами, чтоб и не видеть этой гадости. А сегодня утром вовсе выбросил, отдал горничной, чтоб сделала с ним, что хочет. Ему не нужно такое. Ему нужна эта Квитка! Совершенно чекистский вкус!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю