Текст книги "Золотые россыпи (Чекисты в Париже)"
Автор книги: Владимир Винниченко
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Кузнецова ждёт без всякого выражения – детали, так детали.
В таком состоянии, как сейчас, этой бедолаге безразлично всё. она полна ожиданием единственного момента – когда сможет принять порцию своей отравы.
– Деталь такая: Гунявый, судя по всему, очень любит детей. Эти его многочасовые прогулки в Люксембургском саду, как выяснилось, посвящены не ожиданию кого-то, просто он любуется детьми. Не знаю, пригодится ли вам эта деталь, но имейте её в виду.
Кузнецова вяло шепчет оранжевыми губами:
– Хорошо.
– Потом более важное обстоятельство: агентура установила окончательно, что за ним ведёт слежку кто-то ещё. Видимо, это дело известно не только нам. Возможно, какой-то белогвардейской группе. Мы об этом узнаем. Но надо спешить.
– Хорошо. Но с чем, собственно?
Загайкевич опускает глаза на стол – она уже начинает раздражать его своей безжизненной готовностью на всё. Если бы он сказал ей, что надо раздеться донага посреди тротуара и отдавать своё тело любому, кто захочет, она равнодушно согласилась бы.
– Прежде всего с проверкой. Есть ли у него действительно при себе документ.
– Мне кажется, что есть.
– Да, кажется. Всем нам кажется. Но это нужно знать. Во всём этом деле для нас важен документ, а не этот субъект. И если при нём документа нет, надо узнать, где он. Как вы полагаете, у вас есть возможность устроить соответствующую проверку?
– Думаю, что есть.
Загайкевич знает, каким образом проверяют подобные вещи, но почему-то сегодня его так раздражает вид сотрудницы, что он сухим, жёстко-деловым тоном спрашивает:
– Как именно?
Кузнецова хочет зевнуть, но глотает зевоту, сжав челюсти так, что выступают желваки.
– Очень просто: я пойду с ним в гостиницу и, когда он разденется, смогу проверить.
– Да, вы обнаружите, что у него действительно что-то есть на теле, пояс или мешочек. Но что именно в поясе?
– Я думала, это уже установлено точно.
– Нет, не установлено.
Кузнецова тоскливо щурит один глаз, силясь думать.
– Если он уснёт, я попробую снять с него пояс и посмотреть. Сделать это?
Загайкевич хмуро мешает ложечкой в стакане. Она готова сделать всё, а ей самой безразлично.
– Опасно: это может вызвать у него подозрения.
– Да, это может вызвать подозрения.
– С другой же стороны, нелепо расходовать энергию в неизученном направлении.
– Да, правда, нелепо.
Загайкевичу хочется схватить за плечи и изо всей силы встряхнуть этот на всё соглашающийся труп.
– В таком случае, попытайтесь сделать всё для тщательной проверки. Но будьте как можно осторожнее.
– Хорошо. Я могу идти?
– Вы можете идти.
Кузнецова застёгивает воротник, встаёт, вяло прощается и выходит, неся зонтик так, что кончик его чиркает по полу.
Загайкевич мрачно закуривает. Какое может быть сравнение с той, синеглазой, прозрачно-чистой? Вот она, если б ей предложили такое задание, сгорела бы со стыда, заболела от обиды или отнеслась бы к такому предложению, как к простому признаку сумасшествия. Почему так? Неужели виноват только старый буржуазный предрассудок, который всю этику женщины, всю честь её ограничил сексуальной жизнью? Так почему же та, что отшвырнула все эти предрассудки, уравняла свою этику с мужской, почему она так опустошена? А та, что не отшвырнула, что бережёт свою «честь», как святыню, почему она так желанна и пренепорочно чиста? И почему с нею всё вспоминается то время, когда он чувствовал себя распятым на кресте и с верой, гордостью, с энтузиазмом бегал на доклады через весь Париж? Когда любовь была бы не «стаканом воды», а одним из храмов? Почему так?
Эх, если бы найти эти золотые залежи! С их помощью всё можно было бы вычистить, всё повернуть и оживить даже превратившихся в пыль. А распутницу душегубку, бандитку-Экономику сделать любящей, чистой Матерью.
Вот эго цель! И если опустошённая, неживая Соня телом своим поможет достичь этой цели, значит, буржуазная «честь» такой же абсолют, как и все остальные, и «аморальность» Сони – великая нравственность. Безжизненность же её станет источником жизни. А та, со своей «честью», чистотой и абсолютами по-прежнему останется одной из пылинок в стене людской глупости которую так безумно трудно разрушать. И слава бедной, измученной Соне!
Загаикевич энергично встаёт, расплачивается и, корректный, застёгнутый на все пуговицы, похожий на пастора в цивильной одежде, неторопливо и твёрдо выходит из кофейни.
В кабинете господина директора всё такое солидное, аккуратное, уютное. Не слышно даже уличного шума, словно не в банке, не в квартале Больших бульваров, а где-то на вилле, за городом. И стрекотанье мадемуазель Нины на машинке – как кузнечик в траве. И сама она со своими загоревшими тугими щёчками, с деловитыми (необыкновенно деловитыми) и детскими глазами – как молоденький кустик нераспустившейся розы. Цветы на нём ещё упругие, напряжённые и страшно трогательные.
Вот только в душе господина директора нет ни уюта, ни порядка, ни покоя. И главным образом, из-за смешного, глупого вопроса: что должны означать эти долгие взгляды Нины? Просто «проба пера» восемнадцатилетней девушки, испытание своей власти над солидным мужчиной, который знает толк в женщинах и у которого их «целые гаремы»?
Или это лёгкий, обычный флирт барышни, которая кокетничает с каждым так же просто, почти механически, как пудрит себе нос? Так почему же, когда они наедине, её взгляд почти никогда не встречается с его взглядом? Почему, если иногда это происходит, если эти серые с тёмным ободком глаза словно настигнуты его взглядом, почему они так удивлённо, умоляюще высвобождаются? И почему после этого тугие, загорелые щёки заливаются горячей, яркой краской? Невинность, неопытность?
Но ведь она каждый вечер гоняет по всем дансингам Парижа со своими кавалерами, бывает на всех ревю и в кабаре с голыми женщинами, с голыми словами и голыми жестами? Какая уж тут, к чертям, невинность?
Или просто умный жидовский ребёнок старается понравиться господину директору? И наворовал он у кого-то деньги, не наворовал, что ей до того, если жалованье выдаётся исправно. Да и важно ли это для современной девушки, которая живёт дансингами, кинематографом, миллионными гонорарами своих экранных героев и чьё лицо пылает при виде туалетов и бриллиантов кафешантанной дивы? И задумалась бы она хоть на минуту, если б на ней захотел жениться какой-нибудь обладатель миллионов и бриллиантов, наворованных и награбленных? Да что жениться! Если б ей просто за её тело дали хорошую квартиру, платья, авто и ежемесячную сумму на мелкие расходы?
Почему же тогда эта мольба в глазах и пылающее лицо? Конечно, для разгадки всего этого существует очень простой способ: однажды вечером пригласить Ниночку с собой в театр, а потом повести ужинать в отдельный кабинет. Два-три бокала шампанского прояснят всё лучше любой гадалки.
Но Круку почему-то не хочется прибегать к этому способу. Почему-то ему становится муторно и пусто от самой мысли о последствиях.
А тем временем, как же разгадать эту загадку? Вот и сегодня Нина такая деловитая и озабоченная, словно не она вчера с восторгом и прекрасным грудным смехом рассказывала, как её подруга выиграла на бегах десять тысяч франков только потому, что не расслышала кличку лошади. И теперь так пытливо посматривает на него, заметив, что он почему-то озабочен и хмур. Даже носик не смеет попудрить. И голосок такой сдержанный и тихий.
– А это письмо. Прокоп Панасович. тоже печатать две копии?
Словно в этих копиях и заключена причина мрачности Прокопа Панасевича. Нет, тут. конечно, всё дело в страхе за свою должность. Патрон почему-то недоволен. Может, сю?
Да и откуда у какого-то Финкеля, который за деньги готов на тыяячу краж
у любого правительства, может взяться дочь, святая и богобоязненная? Наверняка она так же, как и её отец, знает, что он, Крук, «наворовал денег у правительства» и на эти деньги основал с американцами банк. И всё же бросает долгие взгляды, кокетничает, краснеет. А если б он совершил ещё большие преступления и основал ещё двадцать банков, она бы относилась к нему с ещё большим уважением и ещё «загадочнее» впивалась в него глазами.
Вдруг Круку приходит в голову интересная мысль. Ну-ка, проверим!
– Нина Наумовна, вы отправили письмо Кушниренко?
Нина быстро поворачивает стриженую тёмную головку и на мгновение, вспоминая, хмурит бровки.
– Отправила, Прокоп Панасович.
– Угу!… Жаль. Таким типам даже отвечать не следует: вор. Обокрал правительство, будучи послом: несколько десятков тысяч долларов. А теперь морочит всем голову, жалуясь, как он бедствует, и нарочно попрошайничает везде и всюду, чтобы поверили в его невиновность.
Нина со странным вниманием и как будто даже чуть испуганно смотрит на него. Словно потрясена: сам ведь точно такой же вор, а так отзывается о другом.
– Или вы, как сугубо деловой человек, придерживаетесь иной точки зрения: дело есть дело, и надо отвечать каждому. А?
– Я не знаю. Дела у него, кажется, никакого не было. Он только хотел одолжить у вас денег.
– Так, значит, вы полагаете, что не следовало ему отвечать?
Девчонка явно в замешательстве: сказать «не следовало» – подчеркнуть, что и с ним, Круком и патроном, разговаривать не о чём. Сказать «следует» – значит, продемонстрировать: для неё, что вор, что порядочный человек, – всё едино.
Но девчонка эта с характером: сердито хмурит брови и твёрдо смотрит в глаза.
– Я не могу решать за вас, Прокоп Панасович. И я не знаю этого человека.
И такая вся тугая, твёрдая. Тугие ножки, тугие руки, упругая молодая шея, упругий взгляд. Нет, в этой есть что-то своё.
– Ну, ладно. А если б вы знали наверняка, что он – вор, и он бы к вам обратился, как бы вы поступили? Ответили?
– Не знаю. Наверно, ответила бы.
– А как именно?
– Как-нибудь. Так, как вы ответили.
Нет, видно, ничего о нём не знает. Не может же она сказать, что поступила бы так же, как и тот, что сам украл.
– Ну, а если бы этот человек познакомился с вами и пригласил вас в театр, пошли бы?
Нина удивлённо смотрит на него.
– Я что-то не так сделала. Прокоп Панасович? Вы, пожалуйста, скажите мне, скажите прямо и откровенно, если чем-то недовольны.
Крук смеётся и смотрит на часы.
– Я очень вами доволен, Нина Наумовна. А этот разговор я завёл просто для того, чтобы немножечко вас развлечь. А то вы работаете сегодня слишком уж старательно. Ещё надорвётесь у меня на работе, и жених откажется взять вас в жёны.
– Мой жених?!!
Выше поднять брови просто невозможно.
– Откуда вы его взяли?! Кто?
Крук тоже невинно удивляется:
– У вас нет жениха?
Нина весело, по-детски смеётся.
– Это мне нравится! Зачем он мне сдался?
– Ну, как же зачем: любовь.
О, тут девчонка в своей стихии, как рыбка, брошенная в воду. Встряхнула головкой, как хвостиком, и поплыла легко, свободно, лукаво.
– А разве крайне необходимо сразу же произвести в женихи того, кого любишь?
– А как же иначе? Это же безнравственно: любить друг друга без благословения папы, мамы и общественного мнения.
Нина весело и независимо взмахивает хвостиком.
– Ф-фа! Это моё личное дело и никого не касается.
У Крука почему-то легко и приятно замирает сердце.
– Вот так обстоит дело? А как же он к этому отнесётся?
– Кто «он»?
Ох, скользкая, гибкая рыбёшка, так просто не поймаешь. Какой невинный и лукавый, и готовый к игре вид!
– Ну, кто! Тот, кого вы любите.
– А разве я сказала, что люблю?
– Разумеется, сказали.
– Не помню.
– Вот тебе и раз. А я помню.
И Крук не отводит взгляда от глаз Нины. Она умолкает и отворачивается к машинке. Поняла! А внизу щеки загорелся юный, нежный румянец.
У Крука непривычно бьётся сердце. Он снова смотрит на часы. Эх, сейчас должны быть Финкель и Терниченко – надо отпустить Ниночку.
– Нина Наумовна, к моему сожалению и к вашей радости, я должен отпустить вас на полчаса раньше. У меня небольшое, но важное заседание.
Нина не проявляет особенной радости.
– И письмо не нужно кончать?
– Закончим завтра. Пользуйтесь случаем и благодарите меня.
Нина слегка пожимает плечами: благодарить не за что.
– Вы, кажется, недовольны? Ах, так: он должен встретить вас только через полчаса. Бедняжка, действительно, что же вам теперь делать?
Нина серьёзно смотрит на Крука, аккуратно, молча складывает бумаги и прощается с господином директором.
– Может, позвонить, чтобы он вышел раньше? Пожалуйста, вот телефон.
– Ничего, я позвоню ему из почтового бюро, там удобнее.
– А! Тем лучше.
Нина почтительно кланяется господину директору и выходит из кабинета.
И ножки так упруго, твёрдо, уверенно ступают по мягкому ковру.
Крук обеими руками задумчиво ерошит волосы на висках. Почему же она как будто рассердилась? А может, так оно и есть, у неё свидание через полчаса? Почему же тогда этот румянец и молчание в ответ на его взгляд?
Что это за девушка? Любит наряды, шёлковые чулки, авто, драгоценности. Танцевать готова без отдыха. Всякие пикантные истории, кто чей любовник, кто чья содержанка, рассказывает с лёгкостью и непринуждённостью опытной куртизанки. Знает три европейских языка, литературу на этих языках, в курсе последнего крика в живописи, музыке, театре и даже теософии. А сама под его взглядом теряется, и щёки горят совершенно по-детски.
А если так, значит, он для неё не какой-то там директор и не вор. И. может, там, дома, она по-своему мечтает о нём и представляет его добрым, честным, достойным её девичьих мечтаний?
Круку становится грустно, и на душу его опускается непривычное тепло. Эх, взять бы да ликвидировать банк, оставить себе тысяч сто, всё остальное отдать на общественные дела и покончить раз навсегда с этим «воровством". Да купить клочок земли с домиком и поселиться с какой-нибудь молодой женщиной. Ну, хотя бы с Ниной, например.
Гм! С Ниной? С её любовью к шёлковым чулкам, дансингам, кофейням, кино, да на хутор, на огород?
В дверь стучат. Крук торопливо приглаживает волосы, берёт в руки перо и придвигает какую-то бумагу.
– Войдите!
Финкель и Терниченко. Крук кивает им.
– Садитесь, господа. Через минуту я к вашим услугам.
И с озабоченно важным видом пишет:
«Нинуся, Ниночка…»
Финкель и Терниченко, стараясь не шуметь, усаживаются в глубокие кожаные кресла, напоминающие большие макитры на ножках с отрезанными боками.
Крук ставит точку, перечитывает, прячет бумагу в стол и неторопливо подходит к гостям. – Дела, видно, идут неплохо, ибо в глазах тот самый блеск и оживление, когда он ворует или имеет дело с женщинами.
– Ну, господа, что сегодня новенького?
Особенно нового ничего. Сонька-чекистка решительно атакует Гунявого. Не накокаинившись, уже не появляется даже к завтраку. Но страшного в этом мало, можно вполне положиться на самого Гунявого. Ольга же Ивановна выше всякой критики. Тонкий психологический подход, мастерство работы необыкновенное. Гунявый благоговейно преклоняется перед нею, и достаточно Ольге Ивановне проявить к нему чуть больше внимания – конец, пропал человек, бери его со всеми потрохами.
– Так надо брать, господа. Чего же тянуть?
Финкель печально улыбается.
– Ну, и что будет? Кто же нам тогда найдёт его партнёра? Нет, с этой стороны всё подготовлено совершенно и пока что трогать ничего не нужно. Тут уж доверимся полностью Ольге Ивановне, она не выпустит. А вот с другой стороны подготовка не произведена вовсе, это так.
Терниченко молча, согласно кивает.
– А именно?
Тут Финкель передаёт слово уважаемому Миколе Трохимовичу как инициатору идеи.
Микола Трохимович светло и стеклянно улыбается Круку и начинает излагать. Надо выходить на более обширную территорию. Пора заинтересовать финансовые и даже политические европейские и американские круги. Залежи золота – почти в центре Европы, это не шутка. Кто их захватит, тот станет, возможно, властелином всего мира, в зависимости от богатства залежей. Пусть само дело поначалу кажется фантастическим. Это не имеет особого значения. Несколько шансов, всего лишь несколько из ста, и те вынудят умных людей рискнуть. Доказательств же реальности этих нескольких шансов достаточно и в данный момент. Значит, надо привести их в движение, чтобы само дело продвигалось более быстрыми темпами.
Прежде всего, не откладывая, найти сообщника Гунявого. Представим себе, что делом заинтересуются французские, немецкие, английские или какие-нибудь ещё европейские политические силы. Разве не смогут они в сто раз быстрее разыскать этого человека, воспользовавшись своим полицейским аппаратом? Можно поручиться головой, что через месяц, не вызвав ни малейшего подозрения у обоих сообщников, их сведут вместе. А тогда, конечно, и без помощи Ольги Ивановны овладеют бумагами, упрятав обоих так, чтоб они не успели и пискнуть. Разумеется, такой ход событий не выгоден уважаемому сообществу. Надо, чтобы бумаги находились в его руках и чтоб оно само диктовало условия всем европейским силам. Если будет основано какое-нибудь акционерное товарищество, то именно этому сообществу должно принадлежать большинство акций.
Может возникнуть ещё много всяческих вопросов, но главное пока что – привлечь европейские государственные силы.
Крук слушает внимательно, иногда задумчиво глядя перед собой. Взгляд Финкеля, мечтательно поднявшего лицо вверх, блуждает по потолку. Только иногда опустится на лицо Крука и проверит: нет, сна не заметно – когда речь о женщине и золоте, Крук не спит, нет.
Но тут произошло что-то столь странное и невероятное, что Наума Абрамовича подбросило и резко выпрямило, как на электрическом стуле.
Крук, чуть сгорбившись, опускает глаза на сплетённые пальцы рук, лежавших на подлокотниках кресла, и тихо произносит:
– Значит, золото, собственно, досталось бы этим европейским силам и нам троим. То есть мы обокрали бы украинское государство.
Даже Терниченко на мгновение теряется, и в стеклянном, ровном блеске его глаз возникает тень непонимания и замешательства.
– То есть как обокрали?
– А так, очень просто. Золото принадлежит Украине. Л мы хотим передать его чужим государствам.
Да что это: нелепая, неуместная шутка или. собственно, какого чёрта? Нет, кажется, не шутит: какая-то странная тишина, задумчивость в глазах. И вместе с тем, такой, блеск, как в тог момент, когда ворует или ухлёстывает га женщиной. Что за чертовщина?!
Терниченко, наконец, с улыбкой пожимает плечами:
– Насколько я понимаю, вас, кажется, интересуют слова? Ну, пусть будет так: обкрадываем. Но что с того? Вы не хотите обкрадывать, или как следует понимать ваши вопросы?
Наум Абрамович, однако, не может согласиться с такой квалификацией дела.
– Позвольте, позвольте, Микола Трохимович! Я протестую! И как юрист, и как человек, и как украинский подданный. С какой стати «обкрадываем"? Никакой кражи нет. Мы хотим эксплуатировать обнаруженное богатство земли. Если кто-нибудь на своей земле находит залежи угля и начинает их эксплуатировать, хотя бы и вместе с иностранцами, это не значит, что он обкрадывает государство. Ничего себе! Земля, скажете, принадлежит не нам? Хорошо. Так аренда, концессия нам принадлежит? Нет? И право эксплуатации тоже, надеюсь, принадлежат нам? Так при чём же тут кража, не понимаю! Что европейские государства? А большевики сами не отдают всевозможные богатства в эксплуатацию европейским государствам? И вообще я просто не понимаю, Прокоп Панасович: что произошло?! Разве вы первый день знакомы с этим делом, разве для вас нова мысль об этих концессиях? Что такое?
Прокоп Панасович странно улыбается своими негритянскими губами и всё с той же идиотской задумчивостью смотрит куда-то в сторону. И рассеянно роняет:
– Дач разумеется. Формально, юридически, конечно, гут ничего такого нет. Но в сущности… морально… кража.
Наум Абрамович краснеет весь, так что скулы становятся свекольного цвета, а глаза ещё круглее и выпуклее.
– Прокоп Панасович! Финкеля можно упрекнуть в чём угодно, только не в краже! Я протестую! Я протестую!
Терниченко откидывается на спинку и кладёт ногу на ногу. Он совершенно спокоен, и глаза его снова чисты, светлы, стеклянны.
– Подождите, Наум Абрамович, не волнуйтесь. Слова абсолютно ничего не определяют. Кража, грабёж – это детские слова. Я хочу знать, чего хочет Прокоп Панасович. Передать это дело украинскому государству? То есть большевикам? Так им нечего передавать, они сами охотятся за ним. Значит, нам нужно отказаться самим? Да? Вы этого хотите?
Крук не отвечает и всё смотрит на свои руки со странной улыбкой. Финкель нервно ёрзает по креслу, из угла в угол, и всё время пожимает плечами.
– Ну, что ж, Прокоп Панасович, отвечайте. Момент решающий. От вашего ответа зависит, быть или не быть делу.
Прокоп Панасович всё-таки не отвечает.
Неожиданно в соседней комнате слышен телефонный звонок. Наум Абрамович с испугом о чём-то вспоминает.
– Ой, простите, господа, я должен позвонить! Прокоп Панасович, можно воспользоваться вашим телефоном? Там, на улице, ожидает дочь. Просила сразу же позвонить её кавалеру, чтоб встретил. Она у нас, простите, принцесса, без провожатого не может ехать домой.
Прокоп Панасович быстро поднимает голову, странно впивается глазами в Наума Абрамовича, словно тот сказал нечто из ряда вон выходящее, и как-то сразу весь меняется: задумчивость и нелепая улыбка исчезают с лица, всё тело обретает былую жёсткость. Он резко даёт разрешение и просит говорить как можно короче.
Финкель торопливо бежит к телефону, суетливым перебором ног демонстрируя свою неловкость и досаду на дочь. Как назло, долго не может добиться соединения и, наконец, сердито кричит в аппарат:
– Месье Купянский? А, наконец! Доброго здоровья! Нина просит вас немедленно приехать в банк, она ждёт на улице… Да, да, на улице. Ах, оставьте меня в покое! Быстрее! Будьте здоровы!
Финкель сердито и виновато возвращается на своё место.
– Ради бога, извините! Нинка со своими капризами просто сидит у меня в печёнках. Сама не могла позвонить. Непременно чтоб я…
Крук прокашливается, словно готовясь к речи. Вид у него теперь совсем другой: сонно-важный, сосредоточенный.
– Так вот, господа. Продолжаем наше заседание. И позвольте объяснить моё замечание насчёт кражи. Я сделал его умышленно, чтобы отчётливо поставить этот вопрос перед собой и вами, чтобы потом не появились новые легенды о краже и тому подобном. Ваши возражения и объяснения в определённой степени удовлетворили меня, и мы можем размышлять дальше.
Финкель радостно бьёт обеими руками по кожаным подлокотникам кресла.
– Это другой разговор! Разговор настоящего делового человека и финансиста! Ну, и дипломат бы, Прокоп Панасович, чтоб вам, аж волноваться заставили!
Терниченко, однако, пристально всматривается в Крука, словно отыскивая причину неожиданных перемен и пытаясь понять, можно ли ему верить.
Обсуждение продолжается уже без перерыва. Крук задумчив, но задумчивость его иная, он согласен на всё. Привлечь для начала только французов? Хорошо. Поручить первые шаги Миколе Трохимовичу? Хорошо. Выдать ему на приличную одежду необходимую сумму? Хорошо.
Но когда Терниченко с Финкелем выходят из банка, Терниченко осторожно берёт Финкеля под руку и наклоняет к нему лицо.
– Знаете, Финкель, мне всё-таки не нравится поведение Крука. Вы понимаете, в чём тут дело? Зачем он развёл такую «дипломатию» в связи с кражей?
– Ай, идиот! Ему хотелось показать нам, какой он честный и нравственный. Ему всегда хочется убедить всех, что он не воровал денег. Будто все глупее его.
Терниченко хитро улыбается.
– Нет, Наум Абрамович, тут дело серьёзнее. Он не так глуп и прост. Наплевать ему на нравственность. Просто он хотел прощупать нас, не думает ли кто продать дело большевикам.
Финкель даже останавливается и смотрит в лицо Терниченко.
– Вы полагаете?!
– Я уверен. А необходимо ему это потому, что он сам пришёл к такой мысли.
Финкель с сомнением стягивает губы наподобие кисета и двигается дальше, покачав головой.
– Нет. этого я уже не допускаю. Это – слишком.
– А я вам говорю, что это так! Почему вдруг этот неожиданный, нелепый разговор? Неужели вы можете хотя бы на минутку допустить, что Крук (подумайте, Крук!) способен отказаться от золота по «моральным соображениям»? Ха! А в такой постановке вопроса для него одна консеквенция: отказаться и быть "нравственным» для себя, то есть развязать себе руки с нами. Понимаете?
Финкель снова останавливается и даже прислоняется к стене дома.
– Подождите. Так зачем же ему было заводить с нами этот разговор, если он пришёл к такой мысли? Чтоб вызвать у нас подозрение?
– Я вам говорю – чтоб прозондировать, не перехватил ли кто-нибудь из нас его мысль. А когда увидел, что нет, успокоил нас и теперь станет делать то, что ему выгоднее.
Финкель задумчиво, с сомнением качает головой: что-то слишком уж запутанным оно получается, это объяснение. Разумеется, неожиданная смена настроения, его объяснение – весьма подозрительны, но чтоб вот так – это уж слишком.
– Ну, в любом случае, Наум Абрамович, я предлагаю вот что: когда мы добудем документы, не давать их в руки Круку. Пусть попробует предать без документов, если у него действительно завелась такая мыслишка. Чёрта с два!
Наум Абрамович озабоченно соглашается и вздыхает: ох, трудно, трудно человеку зарабатывать кусок хлеба, да ещё с маслом!
В салоне тихо, уютно, не звенит люстра от топота заатлантических ног. В «тропическом» уголке, за порыжевшими косами старенькой пальмы, на узловатом подагрическом диване устроились госпожа Антонюк, белорус Загайкевич и итальянец с гитарой.
Неподалёку от них госпожа Кузнецова играет в шахматы со шведом (второй швед внимательно следит за игрою).
На своём обычном месте, в уголке под лампой, энергично вышивает что-то госпожа Сарро. Она может делать это и в своей комнате, но каждый вечер спускается в салон, даже тогда, когда заатлантики бушуют в чарльстоне. Ни на кого не глядя, ничего, кажется, не слыша, она всё время вышивает.
Итальянец, тихонько перебирая струны, рассказывает о своём путешествии по Африке. Французский выговор его странен, сладок, слишком много в нём «в» и «э». Госпожа Антонюк, однако, увлечённо слушает его, и на лице её отражается каждое смысловое ударение и каждая смена ситуации. И глаза, щурясь, иногда сужаются в такую пушистую, смешливую щёлочку, что Загайкевичу становится завидно. Вообще-то итальянец – несерьёзный соперник, – с его чёрными, искрошившимися зубами, постоянно мокрыми губами и патокой в слишком красивых «южных» глазах. А всё-таки досадно, что сидит вот тут и не даёт как следует отдохнуть в ясности и чистоте пушистых глаз.
Однако, почему-то Ольга Ивановна всё поглядывает и поглядывает на входную дверь.
Ждёт кого-нибудь? Но, кажется, ждать некого. Не Свистуна же или Кавуненко, которые и на ужине сегодня не были. Или, может, этого своего Финкеля? Или просто так себе?
Почему-то Загайкевичу сегодня грустно и тоскливо. Собственно, ему следовало бы уехать из этого пансиона. Соня и сама присмотрела бы за Гунявым. А то эти настроения, вызванные присутствием Ольги Ивановны, совсем ни к чему. Да и сами они, очевидно, возникли только из-за того, что живёт он здесь, в пансионе, это – ожившие мертвецы ушедших времён. Переедет отсюда, и всё исчезнет. А мертвецов никогда не нужно оживлять. Даже на минутку, ибо они беспорядочно, жалкой ненужностью толкутся в современности, а человек спотыкается о них.
Загайкевич тихо поднимается и переходит к шахматистам. Но ему сразу же становится так пусто и нудно, так ясно чувствуется, что он оторвал себя от чего-то тёплого, родного и дорогого, что он опускает голову и в глубокой задумчивости долго стоит за стулом Сони. Чем же, собственно, так дорога и близка ему эта женщина? Красотой? Но разве у него не было или не может быть сколько угодно красивее её? В чём же притягательность эта, что такой болью стоит в груди? Какая может быть родственная близость с этой буржуазной интеллигенткой, чуждой всей его жизни? Мертвецы! Они тянут к этой «чистоте», к наивной вере в «честь» и «любовь», что прямо-таки светятся в фиолетовых глазах невинной буржуазочки.
Загайкевич с улыбкой поднимает голову, снова подходит к своему месту и садится рядом с Лесей. Ольга Ивановна тепло и приветливо кивает ему. Довольна, что вернулся? Нет, её всё-таки грех называть буржуазочкой. Она – один из тех покойников, дорогих и близких, что жили когда-то в этом самом пансионе и наивно рисовали себе социализм «по образу и подобию своему». Она ведь называет себя социалисткой, чего же ещё требовать? И кто знает, что для социализма весомее: наивность «чистоты» или трезвость реальности?
Неожиданно дверь в салон открывается, и вбегает Свистун. Быстро и плотно закрыв за собой дверь, он на цыпочках выбегает на середину комнаты и поднимает вверх обе коротенькие ручки. Жёлтая щёточка волос смята шляпой, прыщи невероятно красные и горят, аж сверкают, как звёзды, тонкие губки почему-то припухли.
– Внимание! Ради бога! Я приготовил вам сегодня прекрасный номер!
Эти кровавые прыщи, поднятые вверх ручки, вся острая мордочка так таинственно воодушевлены, что все затихают, замолкают и ждут.
Свистун торопливо оглядывается на дверь и свистящим шёпотом бросает то одной группе, то другой:
– Сейчас здесь будет господин Кавуненко! Не обращайте на него никакого особого внимания. Слышите: никакого особого внимания! Ни о чём не спрашивайте, только подавайте реплики и хвалите.
Госпожа Кузнецова бросает внимательный взгляд на доску с шахматами и сразу же снова устремляет глаза на маленького, взволнованного человечка.
– Но в чём же дело? Скажите, чтобы мы могли подготовиться.
Свистун весь сгибается и таинственно-радостно шипит:
– Господин Кавуненко пьян! Понимаете? Фантастически пьян. Один выпил целую бутылку коньяку и ещё массу всякой всячины!
– О!
– Нет-нет, вы не бойтесь, не бойтесь! Я вам ручаюсь. Уж можете положиться на меня. Он тихий да ласковый, и никаких бесчинств. Абсолютно. Тут уж я гарантирую. Но он как лунатик. Понимаете? И его нельзя будить. Он – совершенно другой. Увидите сами. Номер будет прекрасный, я вам говорю! Только ради Бога, никакого удивления, как будто всё так и должно быть. Да, он сейчас войдёт! Он там раздевается.
Загайкевич видит, что Ольга Ивановна почему-то покраснела – и шея и низ лица, как человек, испытывающий тяжёлую неловкость и стыд. Действительно. ввести мертвецки пьяного человека в салон – такое со стороны этого фертика слишком уж бесцеремонно. Да и сам он, очевидно, пьян.
– Может, вы хотели бы уйти отсюда, Ольга Ивановна?
Ольга Ивановна живо, быстро поворачивается к нему.
– О, нет! Я хочу побыть здесь. Это интересно. У меня…
Но дверь снова открывается, Свистун прикусывает губу, подмигивает и с равнодушным, небрежным видом, засунув руки в карманы, склоняет голову на плечо.