Текст книги "Золотые россыпи (Чекисты в Париже)"
Автор книги: Владимир Винниченко
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Так человек выходит из банка, куда зашёл проверить, сколько у него денег на текущем счету, а ему сказали, что произошла ошибка: родственник-богач открыл текущий счёт не ему, а другому человеку. У него же нет ни текущих, ни «стоящих» счетов, нет ничего. И все расчёты, планы, мечты, построенные на этом текущем счёте, – сплошная ошибка.
«Только та не была стриженой». Тут уж ясно, что не она. Она всего лишь «хороший человек», с которым, растрогавшись, можно поделиться своей радостью. И только. Теперь можно уничтожить «весеннюю рощу», повыбрасывать все куклы и безделушки, содрать покрывала и декорации. Он явный, несоменный чекист, убийца и вор, у которого заговорила совесть. Вот и всё. Сам сказал, сам сорвал все драпировки, сам всё уничтожил. Значит, конец.
Но от этого словца перед склонившейся душой Леси разверзается вдруг что-то столь чёрное, безрадостное и тоскливое, что она останавливается посреди тротуара, беспомощно оглядываясь по сторонам. Прохожие сердито обходят её, осматривая с ног до головы.
И вот она уже стремительно мчится вперёд. Нет, нет, тут что-то не так. Это не может быть Соня, не может, ради Бога! Так не говорят и не ведут себя с той, на которую молятся. Она же только что видела всё своими глазами.
Ах, да всё равно! «Только та нестриженая». Что же теперь? А Мик? А Финк ель? А всё порученное ей дело? Всё же гибнет, разваливается, как выстроенные ею декорации.
«Только та не была стриженой»! Эта вульгарная деталь, эта несомненная, кричащая подробность. И как она натуральна, как психологически точна: представил ту, сравнил с этой, и разница бросилась в глаза.
Леся устало останавливается возле какой-то витрины и тупо смотрит на галстуки, элегантно завязанные на мужских сорочках.
И вдруг ей становится тоскливо-спокойно. А, собственно, что стряслось? Сама себе придумала что-то смешное и глупое, а жизнь его сдула. Прицепилась к какому-то уголовнику, сотворила из него героя, устроила в мечтах институтскую комедию и теперь распустила слюни, как самая настоящая дура. Ведь ничего путного и не могло выйти из этой сентиментальной выдумки, кого бы он в действительности ни любил, этот жалкий «герой», её или ту, стриженую. Этот детский домик рано или поздно всё равно развалился бы.
Единственная реальность и настоящая неприятность – то, что нельзя добраться до его документов. Вот это действительно досадно, чёрт бы его побрал! И вина тут её. Вместо глуповатых выдумок надо было вести себя как Сонька, без бирюлек и сантиментов. И пусть бы молился на неё, а не на Соньку или на кого там, а она во время молитвы вытащила бы у него бумаги. И оказалось бы золото в её руках, а только оно подлинно и ценно в жизни.
Но что сказать Мику, Финкелю? Как развалить их домики, их «Ателье Счастья», виллы, авто, Комитеты освобождения человечества?
А самой, значит, завтра-послезавтра выезжать из пансиона, перестать быть профессорской дочкой, чистой вдовушкой и возвращаться в гостиничку к Мику, к самой себе, к той, что была там?
Леся зябко ёжится, отрывается от витрины и ищет глазами такси. Только дома ли сейчас Мик?
Мик дома. Но, Господи, в каком виде, в какой обстановке! Конечно, в пальтишке своём, жёваном, мокром, с поднятым воротником. Волосы серожелтыми слипшимися перьями торчат во все стороны. Толстые губы – масляно-красные, а всё лицо – синевато-бледное. И стеклянные, пьяные, дикие глаза.
В комнате густой, кислый, холодный дух. Кровать смята, взбита, в буграх. На столе, прямо на газете, куски колбасы, хлеба, сыра. И недопитая бутыль водки.
– Леська? Тю! Гурра!
Он вскакивает, слегка покачнувшись, и бросается к Лесе, размашисто раскрыв объятия.
– Вот спасибо! Гениально придумала! Ты герой, ей-Богу!
Губы мокрые, руки больно сжимают плечи, нестерпимо пахнет плохой водкой. И всё тут такое болезненно чужое и горько своё.
– Раздевайся! Холодно у меня? Чёррт, камин не греет. Да я зажёг другой и немножко согрелся. Хочешь рюмашку? Выпей! Чёрт побери всё!
Леся снимает шляпку и бросает на кровать. Волосы, прижатые шляпкой, сбились в сторону спутанной кипой.
«Только та нестриженая была».
– Налей! Только побольше!
Мик зверем бросается на бутылку и радостно наливает полный стакан.
Леся, с отвращением поправив толстые косы, отходит от зеркала, берёт стакан и начинает пить водку как воду, запрокинув голову и опустив на лицо длинные густые ресницы. Выпив до дна и сразу же побледнев, берёт с бумаги кусок колбасы и жадно жуёт вместе со шкуркой.
– Браво, Леся! Герой! Сегодня к чёрту святость! Сегодня я раскис было. Леська. Ну, отошёл. Ничего. Всё – ерунда. А что ты пришла, так это сверхгениально. Давай и я выпью по такому поводу!
Но водка, как ведро нефти, вылитое на погасший костёр, где ещё тлели искры, вдруг вздымает целое пламя обжигающей тоски. Весь пепел сдут, отлетел в стороны – остаётся только этот огненный жар. А вокруг – та же чернота и безнадёжность.
Мик, выпив и утершись пальцем, вдруг придвигается со стулом к Лесе и сильно обнимает её за плечи.
– Соскучилась? А? Леська? Монастырь малость пресноват? А?
И он наклоняет к себе всё её тело вместе со стулом.
Леся, однако, испуганно выскальзывает и отодвигается на другой конец стола.
– В чём дело, Леся? Хворенькая, что ли?
Леся болезненно морщится.
– Не надо, Мик. Подай мне сыр. Ты что сегодня делал?
Мик молча подаёт сыр и внимательным, пьяным взглядом водит по Лесе.
– Вот тебе и раз! А я обрадовался, что ты пришла. А она, видишь ли. в святые записалась.
Он масляно улыбается, тяжело встаёт и подходит к Лесе, опираясь о стол. Леся с удивлением ощущает, как всю её передёргивает от отвращения при одной мысли о том. что совсем ещё недавно она совершала с такой полуравнодушной привычностью. Теперь же каким-то святотатством кажутся одни эти улыбки, объятия, намёки Мика.
А он снова размашисто обнимает её одной рукой за плечи, а другой грубо задирает лицо к себе и наклоняется с поцелуем. Но Леся с силой вырывается, вскакивает со стула и отходит к двери. Мик ничего не понимает.
– Тю! Леся! Да что такое? Глянь-ка! Нельзя сегодня, что ли?
Леся хмуро, сердясь и на себя, и на Мика, морщит брови и поправляет
снова сбившиеся набок проклятые косы.
– Сядь, Мик, и не нужно этого. Слышишь? А то сейчас же уйду.
Мик послушно садится и даже кладёт свои огромные руки на колени.
– Уже сижу. Хватит. Прости и не сердись. Нельзя, так нельзя. И даже спасибо, что просто так пришла. Ну, садись, не бойся, хватит.
Леся садится, попутно мягко и благодарно гладя взъерошенные перья Мика. Он ловит её руку и целует подчёркнуто почтительно.
– Может, хочешь есть? Я сбегаю куплю что-нибудь. Нет? Нет, так нет. Спасибо, что сидишь. Я немножко, Лесенька, раскис сегодня. Ей-бо! Такая штука. Чёрт его знает, сам не понимаю, отчего. Сижу тут в одиночестве и хоть волком вой. Эх, Леська, помнишь наши рассветы на Украине? Летом? Седые, росистые, с мурашками по телу. А чисто как, а блаженно! А, Боже мой, Боже мой! Отправляешься за снопами, например. Воз тарахтит, подпрыгивает, аж под грудью саднит. А какой-нибудь Сидор или Илько сидит по-дамски на грядке и что есть силы погоняет лошадей. А галушки? Палочками вытаскивать. И юшка такая густая, солёненькая, с поджаренным лучком. Ой, сто пятьдесят эскалопов отдал бы за одну миску галушек!
Леся тоскливо закрывает глаза. Бедный Мик, какая у него расслабленная улыбка. Стальной Мик, организатор освобождения человечества, по ту сторону добра и зла. Вот-вот заплачет.
– А за Украину, Леська, сто пятьдесят жизней отдал бы. Нате, берите, сто пятьдесят раз подряд убивайте, только пусть хоть раз, один только раз воскреснет Украина. Раз и навсегда! Веришь, Леся? Я – не «национальный герой», не министр, не атаман и не патриот. Но вот послушай, Леся, серьёзно говорю: сейчас, в эту минуту, пойду на любую смерть ради жизни Украины. Нет. нет, не героем! Без каких бы то ни было записей в истории, без памятников, без гонорара славы, без ничего. Вот так, никому неведомый, неведомо где, неведомо когда. Стой! Ещё больше: готов идти на смерть с вечным для себя позором, вызывая отвращение всякого, кто помянет моё имя, с проклятьем самому себе. Готов! Прошу!
Мик стучит кулаком по столу и с готовностью выпрямляется на стуле, выпятив грудь. А глаза блестят не только пьяным блеском.
– А консисторских чинуш русского правительства, мировых судей пусть записывают в украинскую историю национальными героями! Пусть! Встретил я вчера такого «министра» из царской русской консистории. Сидели мы втроём, а он присоединился к обществу, кого-то искал. Знаю же его как облупленного. Чинуша был и сукин сын, выпивахом и в стуколку играхом и от одного слова автономия Украины под стол, падлюка, прятался со страха. А теперь – «министр»: страшный самостийник и «патривот». И такая, знаешь ли, снисходительная простота в обращении с нами, простыми смертными. «Не принимайте во внимание, люди добрые, что я сапожник, говорите со мной, как с простым». И запишут, Леся, запишут этих российских чинуш в украинские национальные герои. А мы канем в безвестность. Потому что и историю, Леся, будут писать консисторские чинуши, раболепные и благолепные. Ох, Леся, нужен, быстрее нужен Комитет спасения человечества! Тогда моментально приказ: долой с Украины всех насильников, атаманов, консисторцев, чужих и своих к чертям собачьим в двадцать четыре часа! Марррш! Ух, сукины сыны, как они подожмут свои национально-геройские консисторские хвосты!
Мик сладостно и весело вертит головой,
– Эх. выпьем. Леся, за Комитет спасения человечества! Он будет, Леська! Будет! Всё отдам, всё выброшу, растопчу, а своего добьюсь! Седым стариком, стоя одной ногой в могиле, а добьюсь! Потому что только ради этого и стоит ещё болтаться в этой испоганенной консисторцами всех наций и классов жизни. Пей, Леська!
Но Леся не пьёт. Прищурив синие, в длинных ресницах, глаза, покрытая ровной бледностью, словно отлитая из матового фарфора с математической точностью, сидит и мнёт в пальцах колбасную кожуру.
– Да почему ты такая? Брось к чертям всякую печаль! Не давай ей воли.
– Я не печалюсь, я думаю.
– А, это другое дело! Более полезное, во всяком случае. А о чём же ты думаешь?
– О том, что Гунявый всё же чекист.
Мик удивлённо таращится на неё.
– Вот так новость! А кто в этом сомневался?
– Были сомнения. А теперь он, в сущности, сам это сказал.
Мик старается посерьёзнеть.
– Да? Это действительно интересно. Когда сказал?
– Вот только что. Мы с ним разговаривали. Очень мучается.
– Чем?
– Укоры совести. Из-за убийств, конечно.
Мик сильно проводит рукой по лбу, словно желая стереть с него прилипшую паутину.
– Вот так штука?? Гм! Сам сказал?
– Сам.
– Гм! Значит, очень уж допекло, если заговорил.
– Считает себя настолько омерзительным, что не стоит доброго слова даже самого последнего человека.
– Ого! Даже так? Здорово! Ну, выходит, его теперь можно брать голыми руками. Если он мог сказать о себе такое, значит. Леська, дело движется к концу. Молодцом, Леся! Браво!
Леся, однако, продолжает мять кожуру.
– Нет, похоже, оно не дойдёт у меня до конца.
Мик пугается.
– О? А это почему?
Леся пытается разгладить шкурку, а та закручивается, как стружка.
– Потому что он – чекист. Теперь мне это ясно.
– Тю, чёрт! Я думал, что… Да ты снова?
– Не могу, Мик, ну что хочешь делай. А кроме того… он, кажется, лучше чувствует себя с Соней. И то потому, что она может играть с ним как следует, а я нет.
Мик от возмущения поднимается на ноги, даже не держась за стол.
– Леся! Ты преступница. Ты настоящая преступница. Знаешь ты это? И нахалка! Наивная смешная нахалка. Ты-то что такое, что брезгуешь чекистом? Что? Забыла? Да что мы все такое? Мы – лучше его? Или эти консисторцы, атаманы, «министры», «герои», они – лучше? Или. может, эти все европейские, не наши, а всемирные «герои», эти великие политики, президенты, депутаты, моралисты? Что? Эти убийцы миллионов? Да ты и вправду рехнулась, что ли?! Да этот чекист в миллион раз чище, нравственнее всех нас вместе с этими героями и моралистами! Знаешь ты это? Да, да, нравственнее, святее! Я. конечно, плевал на все их святости и морали. Но с их собственной точки зрения он нравственнее. Потому что он мучается. А те, что посылали, гнали нас пулемётами на смерть, убивали десятками тысяч за одну ночь, эти рыдают, мучаются, эти считают себя «ничтожнейшими из ничтожных»? А? Ого! Эти гордятся собой, подлюги! Памятников себе ждут. А подумай ты над тем ещё. во имя чего убивал он и во имя чего убивали эти «герои»! Подумай! Он убивал, как ему тогда казалось, во имя счастья всех людей, во имя освобождения их от нищеты, страданий, несправедливости, во имя уничтожения навеки самой возможности убивать, насиловать, грабить и посылать на смерть. А они. эти нравственные, «чистые», высокоуважаемые, – во имя более удачного грабежа своих соотечественников? Во имя нефти, угля и банковских дивидендов? Да? И эти убийцы, эти грабители смеют ещё клеймить таких, как этот, чекистов? Да они недостойны подошву их башмаков целовать! Да у этого самого Гунявого, этого чекиста, которым ты так брезгуешь, такая грандиозная драма, что ты перед ним шавка. Ты только представь, представь себе! Если он теперь так мучается, если он такой, если убивал ради своей идеи, значит, он должен был мучиться уже тогда, когда убивал. И какая же, значит, сила веры и любви к своей идее, если он сам, сознательно отдал себя на такую муку. Ты думаешь что – не для тех героев, а для простого, нормального человека, убивать – это не мука? Не трагедия? А ты вслед за ничтожными обывателями и лицемерами талдычишь своё: «Уй, чекист!» Да прости ты этому чекисту (хотя, конечно, были и есть другие чекисты, которые действуют, как обыкновенные уголовники и убийцы), ведь такому чекисту ты должна, как Магдалина, ноги мыть и своими волосами вытирать. Понимаешь? Улыбаешься? Да, да! Вот такому «ничтожнейшему из ничтожных»!
Леся действительно улыбается. Только Мику не видно, что улыбка её не презрительная, а какая-то растерянная.
– И оставь ты это, Леська, наконец. Оставь, говорю. А лучше всего знаешь что? Эх, жаль, что я не могу с ним поговорить! Я бы ему… Ну, ладно. Пусть. А поступим мы так. Документы мы у него всё-таки отнимем. (Вот только, если он такой, то зачем украл эти документы у своих и что собирается с этим золотом делать? Ну, да это его дело!) Документы возьмём. А ему предложим вступить пайщиком в наше общество. Такого можно принять и сейчас.
Вдруг Мик хлопает себя ладонью по лбу.
– Стой! Теперь я понимаю! Всё понимаю. Знаешь, какую вещь сказал нам детектив? (А я и сам вчера проверил). Прежде всего он занимается тем, что раздаёт деньги людям. Да всё каким-то самым несчастным, нищим, таким, которых все обходят. Мы ни черта не могли понять. Думали, таким способом разыскивает своего Петренко среди подобного элемента. (Между прочим, сам он в процессе поисков описывает своего компаньона немножко не так, как мы его представляем. Ну, да это из другой песни!) И, представляешь, никогда ни имени, ни адреса своего не даёт. Придёт, погундосит, понюхает нищету и ничтожество этих людей и оставляет сотню-две франков. И исчезает. Кто, зачем, почему? Ну, теперь-то мне ясно! И ещё кое-что стало понятнее. Ты только послушай! Финкель тебе ещё не говорил. Доносит нам детектив, что Гунявый почти ежедневно, ровно в одиннадцать часов, ходит к старым фортификациям и зачем-то приманивает какую-то паршивую суку. Носит ей еду, кормит, ласкает, что-то говорит ей и потом уходит. А сука такая, что на неё и смотреть противно, не то что прикоснуться. На кой чёрт она ему? Ничего не поймёшь. Вчера я даже сам поехал за Гунявым к фортификациям. Действительно, сука как по часам, ровно в одиннадцать появилась откуда-то на валу и сразу же поползла к Гунявому. Она не подходит, не подбегает к человеку, а подползает. Это нечто настолько паршиво и отвратительно, что хочется плюнуть. И не так физически мерзко, как морально. Физически тоже хороша. Какая-то фиолетовая, в струпьях, лишаях, усы искусаны, на груди висят лохмотья, рёбра, как пружины на нашей кровати, торчат из-под шкуры (наверное, из-за отвращения и полиция её не ловит). Но мерзопакостнее всего поведение. Такая униженность, раздавленность, покорность. Когда её гонят, не бежит, а только закрывает глаза и тоненько скулит, словно посвистывает. Ударят ногой, она не шевельнётся, а ещё униженнее вытянет голову. С Гунявым она такая же, хотя он кормит её уже недели две. Он её гладит, а она пригибается и стелется, как от ударов. Потому что… ничтожнейшая из ничтожных. Понимаешь? И потому он с ней… Да идиот, настоящий идиот! Ты скажи ему, Леся. Разъясни, если он сам, дурак, не понимает, что он… Гм! Хотя как же ты разъяснишь, если не должна знать, что он чекист. Ну, ничего! Когда-нибудь я сам задам ему трёпку за такие глупости. А теперь… Знаешь что, Леська, давай пошлём ему букет белых роз! А? Что ты скажешь? Белых, чистых, невинных.
Леся смотрит на Мика, резко наклоняется через стол и пожимает его руку.
– Согласна, значит? Тогда вставай, быстренько надевай шляпку. Магазины ещё должны быть открыты. А потом забежим в ресторанчик, поужинаем и рванём на целый вечер в кино. А? Что, действительно, за чертовщина! Ca va, Леська?
Леся обеими руками растроганно обнимает Мика за шею и прижимается горячей щекой к его небритой щетинистой щеке.
«Нина Наумовна, вот сижу я весь вечер дома (лучше сказать, хожу из угла в угол) и думаю, думаю, думаю. А на душе такой же туман, как на улице. Души г. гнетёт, мучит. И только один в моём тумане далёкий фонарь, один источник света – Вы, А теперь хочу и его погасить этим письмом. Прочтёте, появится на Ваших милых губах удивлённая, презрительная гримаска. Вы возмутитесь или засмеётесь. Смейтесь, возмущайтесь, я всё равно скажу то, что должен сказать.
Люблю ли я Вас? Бог его знает, как назвать это моё ощущение Вас и себе. Когда я слышу Ваш полудетский, полуженский грудной смех, слышу Ваши твёрдые, частые шаги, вижу эти смуглые тугие щёки с часто загорающимся румянцем и глаза с тёмными ободками, иногда трогательно-деловитые, наивносерьезные, иногда такие волнующие, лукаво-красноречивые, – привычный туман рассеивается, я словно подплываю к родным-родным берегам моей молодости. Но Вы уходите, и туман становится ещё гуще и тяжелее. Потому что мне, помимо всего прочего, ещё и стыдно, Нина, что я обманываю Вас. ворую Ваши… неделовые взгляды.
Я – не гаков, Нина Наумовна, каким предстал перед Вами сам, каким, возможно, сделал меня в Ваших глазах Наум Абрамович. Когда-то я соответствовал создавшей меня природе, – как, к примеру, сегодня Вы. Я двигался по жизни свободно, легко, смело, и всё вокруг было совершенно ясным. Мне досталась моя доля радостей и огорчений, и я смотрел им в глаза открыто и просто.
Но вечный змий подсунул мне яблоко… греха, я откусил его, и меня изгнали из моего рая. С того времени я блуждаю в тумане. Я двигаюсь по жизни тяжело, мрачно, относясь к людям подозрительно, с отвращением, презирая их. Я не смею больше смотреть в глаза подлинным радостям, а огорчениями умышленно растравляю, как солью свои раны. Ведь я совершил то, что именуют «преступлением».
Проще, Нина, то богатство, которое у меня есть, я украл у своего народа. Украл более-менее «законно», как немало наших несчастных: послов, дипломатов, министров и членов всяческих миссий, которые жульничали и спекулировали на доверчивой ребячливости власти. Они, наворовав, складывали валюту в мешок, а я пустил её в работу. Вот и вся разница. Правда, была у меня мысль увеличить сумму и вернуть украденное. Говорю это не для оправдания, просто как есть. Но… добрыми намерениями, как говорится, вымощена дорога в ад, Нина. Вытолкав в туман, змий не оставил меня без своей опеки: нашлась у меня и своя логика, и своё оправдание, и даже своя философия. Не нашлось только того, что утрачено: ясности и лёгкости. Постоянный туман. Стараюсь разогнать его фальшивыми огнями купленной любви, оргий, пьяных утех. Но от них туман становится ещё гуще, наполняется чадом.
И вот однажды встретился мне в тумане взгляд чистых, ясных, молодых глаз. Он обнялся с моим взглядом и приник к нему. На одно только мгновение туман в этом месте всколыхнулся, повеяло чем-то забытым, родным, тревожащим до слёз. А потом… я улыбнулся, потому что понял: меня просто рассматривали – так рассматривают волка или гадюку.
Но какому-то чёрту, или Богу, или всевластному случаю захотелось подсунуть мне общее с Вашим отцом дело. И я не устоял: безумно захотелось проверить, что же это был за взгляд. Всего лишь проверить! Признаюсь, Нина Наумовна, должность у себя я дал Вам только ради этого. Знаю, сразу же вспыхнете и немедленно оставите работу в банке, отнимете мой единственный фонарь. Но этим письмом я всё равно играю ва-банк: или подвинете свой свет ближе и разгоните туман, или… не нужно никакого света.
Но я так ничего и не проверил, Нина. Иногда в Ваших глазах как будто бы появляются даже и волнение, и страх, и нежность. Но не верится: чего ради? Зачем молодая, красивая, жизнерадостная девушка станет волноваться от взгляда человека, вдвое старше её, мрачного, тяжёлого, грязного. Просто молоденькая кошечка играет с клочком старой шерсти, учится на ней запускать когти.
А шерсть, оказывается, – живая, и коготки ощущает с нежной болью, и игру воспринимает всерьёз, и в шерстяной душе своей уже плетёт бесконечные скажи. Например: молодая девушка полюбила не очень молодого человека и готова до конца пройти с ним его жизненный путь.
Конечно, такие сказки могут родиться только в затуманенной голове. Однако, Нина, я ставлю ва-банк: хотите пройти со мною по этому пути?
Не бойтесь, постараюсь отмыться и привести себя в порядок, насколько это возможно. Всё, что украл, с процентами верну своему народу. Себе оставлю столько, сколько нужно для первых шагов в нашем общем путешествии. Больше того: в данный момент я вместе с Вашим отцом занимаюсь делом, которое может принести нам миллионы. Но эти миллионы будут отняты у народа. Я отступлюсь от них и от самого дела и сделаю всё, чтобы народные интересы не были нарушены.
Хотите. Нина, поедем в украинскую колонию в Бразилию? Купим себе клочок земли, построим пристанище и будем… ясно, смело, в чистом поте лица творить свою жизнь. Хотите?
Улыбаетесь, Нина? И на самом деле: чего ради Вы захотели бы совершить этот дикий поступок? Зачем Вы должны оставлять Европу, всемирный культурный центр, все молодые утехи свои и развлечения, весёлое молодое общество и ехать куда-то, чуть ли не в пустыню? (Хотя в Бразилии все культурные достижения тоже доступны. Это я говорю не агитации ради, а во имя справедливости.)
Только имейте в виду, Нина: никаких самопожертвований, никаких подвигов. Ради одного лишь спасения кого-то там из тумана не бросайтесь в ещё худший туман будущего самоистязания. Да, я твёрдо знаю, что Ваша молодость, Ваш свет разгонят мой туман, я найду свой утраченный рай, обновлюсь и воскресну. Но… Знаете, на нашей тёмной несчастной родине существует одно страшное поверье: если человек заболеет нечистой болезнью, надо передать её нетронутой девушке, и болезнь исчезнет. Так и моя вера в собственное воскресение с Вашей помощью, не похожа ли она на это поверье?
Итак, Нина, откройте книгу Вашей жизни, найдите ту страницу, где записано отношение ко мне. и вчитайтесь внимательно: что оно есть? И если оно таково, что и Бразилия не страшна, и Парижа не жаль, а с ним и всех сущих и будущих забав, флиртов, танцев, блеска, движения, то придвигайте ближе Ваш свет и давайте свою смелую, животворящую руку.
Если же… Ну. а если не так. всё последующее не представляет для Вас ни малейшего интереса.
Передавая это письмо Вам в руки, нарочно попрошу читать его при мне. Хочу сам быть свидетелем того, как гаснет и исчезает мой единственный источник света. И пусть не будет у Вас из-за этого никаких угрызений совести. Вина Ваша только в одном: что Вы молоды, чисты и прекрасны. Но пусть эта вина пребудет навечно с Вами.
Старая шерсть».
Крук читает до конца, улыбается, медленно, аккуратно складывает исписанные листочки и хочет их разорвать. Но затем останавливается и долго стоит над столом в тяжкой задумчивости. Наконец кладёт письмо в свой портфель – пусть лежит там бессмысленное свидетельство минутной наивности и безнадёжных конвульсий.
И покупая букет, и ужиная с Миком, Леся не перестаёт испытывать странное, грустное облегчение. И так ей хочется быстрее утвердиться в этом ощущении, быстрее вернуться в пансион, что она отказывается от кино, берёт такси и едет домой.
Особенно важно увидеть, как он примет букет. Конечно, прежде всего подумает, что это она. Соня, прислала его. Соня, разумеется, будет отказываться Но это ничего, – если она. Леся, не вызовет абсолютно никаких подозрений. то узнать, кто именно прислал букет, у него нет и малейшей возможности. И мысль о том, что, возможно, прислала та, о которой он говорил., будет хоть немножко согревать его.
Через опущенное окошко авто туман влажными усиками ощупывает лицо Леси. Он стал ещё гуще и как гигантский дымно-скользкий спрут обвил весь Париж, тяжело клубясь над ним.
В пансионе, наверное, тепло, светло, уютно. Там как раз поужинали и толпятся в салоне и прихожей. Американцы собираются в дансинг. «Свои»… что они должны делать сегодня вечером?
Странно, Леся вдруг испытывает ко всем «своим» горячую нежность и непонятную благодарность. И удивительно ей, что она до сих пор так мало, в сущности, интересовалась ими, так мало знает их, так мало проявляла к ним внимания и симпатии. Она старалась только привлечь их внимание и вызвать их симпатию к себе. А между тем у каждого из них есть своя жизнь, свои огорчения, трудности, страдания, радости.
Ах, авто тащится в этом тумане так медленно, – они могут всем обществом уехать куда-нибудь без неё!
Ну, что ж, пусть он любит ту, «стриженую», и молится на неё. А она, Леся, всё равно будет ощущать к нему глубокую-глубокую нежность, смешанную с жалостью. И, если это будет в её силах, поможет ему, соединит их, и пусть они будут счастливы. Если это Соня, то она хоть и чекистка, а, может, убивала из любви. Нет, её вела к убийству ненависть, страшная обида и оскорбление. Но подумать только: с какой болью она должна вспоминать себя до той встречи с бандой офицерни! Всё растоптано, испаскужено, втоптано в грязь.
Такси неожиданно останавливается. Уже приехала? Да, знакомое милое крыльцо с зарешечённой железным узором дверью.
В прихожей никого, и пахнет кухней, ужином. Раньше этот запах раздражал, а сегодня он, даже после еды, кажется уютным и трогательным.
Из салона, через щель в двери, доносится шум голосов. Леся быстро раздевается и тихонько подходит к щели.
Кажется, все дома. Нет, отсутствует итальянец. Вон. в углу, за пальмой. Загайкевич. Почему-то невесело, устало откинул голову на спинку дивана и смотрит куда-то в стену. А кадык и хрящ носа торчат так остро и жалко.
Шведы, милые, сдержанные, по-детски наивные, играют в свои шахматы. Свистун «помогает» им.
Вот и Соня в своём углу. Гунявый, конечно, с нею. Какие удивлённые, униженно-испуганные глаза! Что-то горячо говорит Соне, что-то доказывает. Старается, видно, говорить тихо, потому что бросает по сторонам осторожные взгляды. А у Сони такая тёплая, лукавая улыбка! Теперь она с ним совсем другая. Нет того, что раньше, вульгарного и ненатурального кокетства. Действительно, на такую и молиться не грех.
Леся глубоко вздыхает, ещё раз ощупывает причёску обеими руками и входит в салон с весёлой лучистой улыбкой. Сегодня она как-то особенно остро ощущает взрыв оживления, вызванный её приходом.
Загайкевич, шведы, даже Соня и он встают ей навстречу. А Свистун подпрыгивает и бежит к ней, смешно отбрасывая ножки в сторону. Только госпожа Сарро сидит со своим шитьём в уголке, но и она приветливо кивает. Свистун же чуть ли не в экстазе.
– Бррраво. Ольга Ивановна, знаменитый букет! Прекрасный! Необыкновенный!
Леся испытывает Мгновенный приступ страха, удивлённо, непонимающе смотрит на Свистуна и всех остальных. (А внутри – какой-то неприятный, тоскливый укол: значит, её встретили так только из-за букета!)
– Какой букет? Ничего не понимаю. В чём дело?
– А тот, что вы прислали господину Кавуненко! Из белых роз! Весь пансион ахнул.
На остреньком личике Свистуна явно полощется насмешка.
Тут господин Кавуненко не выдерживает:
– Ну, послушайте, Свистун, это уже чёрт знает что! Я прошу вас оставить эти глупости!
– Тогда кто же прислал вам букет?
Гунявый не отвечает и виновато поворачивается к Лесе:
– Простите, пожалуйста, это – всего лишь неуместная шутка Свистуна.
Леся удивлённо, как человек, который едва понимает, о чём речь, смотрит по сторонам. Ей объясняют: кто-то анонимно прислал господину Кавуненко прекрасный букет белых роз. Господин Кавуненко не хотел даже принимать его. полагая, что это ошибка. Но мальчик из цветочного магазина показал бумажку, где была отчётливо написана фамилия господина Кавуненко и точный его адрес. Значит, ошибки никакой. Но кто именно прислал, мальчик сказать не мог. И даже из какого конкретно магазина, господин Кавуненко спросить не догадался. За ужином только и было разговоров, что о букете. Потому что он и на самом деле прекрасен. Господин Кавуненко смущён беспредельно.
Ну, по выражению лица Ольги Ивановны, по всему её поведению нетрудно понять, что ко всему происшедшему она никакого отношения не имеет. Да и чего ради госпожа Антонюк должна посылать букеты Кавуненко?
А господин Кавуненко и на самом деле пристыженно и виновато улыбается, словно рассказывают сейчас об учинённом им некрасивом скандале.
– Ну, так это госпожа Кузнецова!
И Свистун делает решительный, безапелляционный жест, отметающий любые сомнения.
У Сони на губах всё та же лукавая улыбка, и в красивых, сегодня очень уж блестящих глазах её проступает тепло, когда она смотрит на господина Кавуненко.
Невысокий швед скромно добавляет:
– Или та американка, которой понравились песни господина Кавуненко.
– Нет, у американочки очень ревнивый кавалер, – рассудительно бросает тот швед, что повыше.
Тогда Свистун наступает ещё решительнее:
– Нет, нет, это госпожа Кузнецова! Это ясно. Сколько заплатили, скажите честно, сударыня?
Госпожа Кузнецова бессильно смеётся и вздыхает.
– Тысячу франков. Вы довольны?
И снова садится рядом с Кавуненко, что-то тихо ему говоря. Леся отворачивается от них, подходит к столику с шахматами, интересуется, кто побеждает. Шведы с одинаковыми улыбками указывают друг на друга, сияющие, по-мальчишечьи глядя ей в глаза.