Текст книги "Роман с языком, или Сентиментальный дискурс"
Автор книги: Владимир Новиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
X
Как это ни странно, наступающая старость несет с собой целый ряд преимуществ и привилегий. Вот одна из них. Слабеющая память, наткнувшись на неприятный эпизод из минувшего, тут же наводит на него темно-серое табло:
Сохранить
Открыть
Закрыть
Забыть
И мышка услужливо виляет хвостиком в сторону последней команды. Тусклые дни и целые пустые, холостые годы моментально улетучиваются.
А милое сердцу подпадает под следующие категории:
Сохранить как…
Сохранить все
Сохранить всё – и не как прошлое, а как настоящее.
Вот идет по московской земле самый мой любимый год – тысяча девятьсот восемьдесят четвертый. Все складывается как нельзя удачнее. Високосная зима на один день длиннее, и на самом ее финише, двадцать девятого февраля, после трех месяцев, проведенных без единого чиха, я успеваю поймать простуду, полноценную – на тридцать девять градусов. Среда в ту пору – мой присутственный день в институте, там еще не погасла борьба за дисциплину: совсем недавно Андропов помер, а дело его живет, имея шанс недели на три пережить его же бренное тело. Нужен на всякий случай бюллетень, и я, поглядев на градусник, с полным моральным правом решаю вызвать врача на дом. В районной поликлинике телефон непробиваемо занят – попробуем воззвать к академической амбулатории? Здесь отвечают, и вполне академично притом: «Врач будет. В течение дня».
День течет, впадает в вечер. Да, это тебе не четвертое управление, а настоящая советская медицина. Теперь, даже если мне выпишут какое-нибудь модное в этом сезоне лекарство (которое через пару-тройку лет признают вредным и снимут с производства), – я просто не успею за ним сходить до закрытия аптеки. Впрочем, вред от выхода из дома в таком состоянии в любом случае превысит весьма сомнительную пользу от антибиотика, «противожизника» – в буквальном переводе с греческого. (Болезнь, немощь провоцируют антизападнические настроения и склонность к славянскому корнесловию. Доживем до старческого маразма – так вообще переобуемся в шишковские «мокроступы».)
Включаю прибор, который по-русски следовало бы назвать «дальновидом» – в здоровом состоянии прибегаю к нему крайне редко. Дистанционного пульта у меня еще нет, для переключения надо было бы вставать с постели, поэтому тупо смотрю одну и ту же программу, пока от безрадостного занятия меня не отрывает звон «дальнозвука» – впрочем, в данном случает звук идет не издали, а буквально с двух шагов, очевидно, из ближайшего автомата:
– Вы какой номер дома назвали?
Голос у заблудившейся врачихи такой двуслойный: сверху – гортанный и нервно-взвинченный, а в глубине – грудной и ровный.
Какой номер я могу назвать кроме своего? Тем не менее начинаю оправдываться… Голос в трубке уже без стервозности обещает: «Ну, тогда буду через пару минут». Надо выйти в холл и встретить. Выбираюсь из-под одеяла. Надеть поверх майки и трусов купальный халат, который давно пора списать на тряпки? Нет, облачаюсь в джинсы и свитер, приобретая вид абсолютно здорового симулянта.
Она, естественно, меня за такого и принимает, когда я отворяю ей дверь, помогаю снять дубленку. Под белым халатом – узкое платье в серо-синюю клетку, из тех, что сейчас продаются в валютных магазинах, как бы престижное, но, по критериям Тильды, слишком стандартное, к тому же с большим процентом синтетики, тело в нем не дышит. Странное, однако, ощущение: почему-то думаю об этом теле не в третьем лице, а как о своем собственном, будто сам я обтянут этой кримпленовой кольчугой и жажду ее сбросить.
Все-таки заходит в ванную вымыть руки – показатель некоторого культурного уровня. Лечение, впрочем, назначает по тривиальному принципу «Что у вас дома из лекарств есть?». Узнав, что ничего, великодушно вынимает какие-то таблетки из своей потертой бордовой сумки, и это требует ответной любезности с моей стороны: «Не хотите ли чаю? Или кофе?».
– А вот и хочу. Тем более, что шофера мне пришлось отпустить, у его матери свадьба.
– Свадьба чья?
– Какой вы непонятливый! Шофер молодой, и мать у него нестарая, выходит замуж.
Глубокие, темно-шоколадного цвета глаза излучают любопытство, изучают меня с абсолютной бесцеремонностью. В кухню она проходит первая, усаживается как у себя дома. Лет ей, думаю, тридцать, от силы тридцать два. Вкуса немного: богатые волосы еле прибраны, в ушах ни к чему не идущая дешевая яшма, да еще не в серебре, а в мельхиоре. Пока варится кофе, разливаю коньяк. Медицина не только не возражает, но даже и нисколечко не удивляется. Я тоже начинаю в нее всматриваться:
– Почему вы такая неспокойная? Есть проблемы?
– А у вас их нет?
Разбежался я ей про свои драмы рассказывать! Нет, здесь задаем вопросы мы – и вопросы точные, прицельные. Минута – и потекли горькие женские жалобы на живущих в Подольске родителей, на избалованного ими и настроенного против матери малолетнего сына, на блудного и безвольного мужа, который то и дело возвращается домой по утрам, проведя ночь даже не с дамой посторонней, а с собутыльниками мужского пола.
– Наверное, он вас просто не ценит.
– Это точно! Это прямо в десятку! Именно не ценит… Налейте еще.
Волшебным словом она явно не злоупотребляет. Хотя, кажется, моя лекарша уже перешла в режим расслабления. Не нахожу ничего лучшего, как взять врача за руку и начать тихо перебирать ее пальчики с неострыми ноготками, малиновый лак на которых уже изрядно пооблупился. Еще глоток коньяка – и ей на кухонной табуретке усидеть уже трудно, да и серо-синяя чешуя ее явно сковывает. Мы перемещаемся в комнату, я помогаю ей освободиться от платья. Она еще успевает отдать последнюю и как бы медицинскую команду: «Лягте на спину».
Самому делать ничего не приходится, а завершается все ее пронзительным рыданием. Потом она вскакивает, скрывается в ванной. Я не знаю, что и думать, поэтому ничего не думаю и не шевелюсь, стараюсь не вспугнуть ароматную теплоту, еще чуть-чуть веющую надо мной.
Засыпаю буквально на минуту, а открыв глаза, вижу ее уже совершенно одетую, собранную, почти куда-то ушедшую. Она наклоняется ко мне – но всего-навсего касается лба губами:
– А температура уже нормальная.
– Новый успех отечественной медицины, – пытаюсь я острить, пока еще избегая личных глагольных форм и местоимений, минуя оппозицию «вы – ты», – может быть, стоит запатентовать такой метод лечения? Диссертацию об этом написать?
– Диссертация у меня уже написана. По андрологии, а если уж совсем точно – об импотенции. Ты с этой точки зрения никакого интереса не представляешь.
Вот так! С ходу – полная фамильярность, да еще мне почему-то ставится в упрек то, что все-таки потенциально заслуживает одобрения!
– Так когда же мы теперь увидимся?
– Выздоравливайте, больной. А там посмотрим. Бюллетень я выписала на неделю. Провожать меня не надо.
Идиот, даже имени не спросил! А, вот круглый штамп на рецепте: «Врач Адельфина Григорьевна Горская». На часах – всего-то без четверти девять, детское время! Ничего, никуда не денется, закрывать бюллетень ей все равно придется!
Наутро я действительно абсолютно здоров. Но тут приходится писать какие-то тезисы к майскому симпозиуму и статью по поводу конференции прошлогодней. Попробовать узнать домашний телефон врача Горской? А вдруг по ее научным критериям случившееся – еще не повод для знакомства? А потом муж там вроде бы не совсем еще отвалился – одним неосторожным звонком все можно испортить… Ладно, доживем до среды!
Девяносто девять процентов мужчин в нашей стране интересуются цветами только в канун восьмого марта. Не вступая с ними в борьбу за банальные, как кумачовые транспаранты, гвоздики и за сомнительной свежести розы, доезжаю на автобусе до Белорусского вокзала, сбоку от которого можно найти ботанические раритеты. То, что я сейчас чувствую, точнее всего можно обозначить синими восклицательными лепестками гиацинтов. С ними и отправляюсь в поликлинику. Пересидев в очереди двух почтенных маразматиков, врываюсь в кабинет и вижу там очень милую спокойную врачиху, ничего, однако, не имеющую общего с так ошеломившей меня на целую неделю нервной Адельфиной. А на дверях-то табличка «Горская» – что же, и здесь не надо верить глазам своим? «Простите, я не ошибся?» – «Не ошиблись. Горская в отпуске, с позавчерашнего дня».
Ну, гиацинтов мне, положим, не жалко и для этой эскулапши (как примерно две трети всех мужчин, испытываю повышенную возбудимость, глядя на женщин в белых – или синонимичных белым – голубых, нежно-зеленых и кремовых – халатах: между прочим, это всякий раз нам привет от Танатоса, передаваемый через Эроса, тут своеобразное мементо мори, но мы об этом не задумываемся), однако Горская-то меня интересует совсем не как врач. Какого черта она отправляется в отпуск в марте? Тоже нашла время! И что мне теперь делать?
А ничего. Не живу еще три с чем-то недели, после чего с волнением заявляюсь в то же медицинское учреждение.
– Горская у нас больше не работает.
– Так почему же мне тогда сказали, что она в отпуске?
– Все правильно: уходя в отпуск, она подала заявление об уходе. А вы, собственно, кто ей?
Хотел сказать: «пациент», но вспомнил тему ее диссертации – нет, это нам не подходит. Слово «друг» теперь все чаще означает «любовник», а самозванцем быть не хочется… Дохожу, однако, до отдела кадров. Там, с удивлением на меня глядя, говорят, что Горская на новую работу переводом не оформлялась, а уволилась по сто тридцать первой статье, то есть ушла неизвестно куда. «Домашний адрес дать не можем».
Адрес-то – не бином Ньютона, его я без труда получаю через Мосгосправку, вместе с номером телефона. Но, уже набрав первую цифру, чувствую, что так просто тут не получится: не на такую напал (или точнее сказать: не такая на меня напала) в тот роковой вечер двадцать девятого февраля.
– Адельфина Григорьевна здесь больше не живет, о ней я ничего не знаю и знать не желаю. Ей уже два года сюда никто не звОнит, и вас прошу по этому номеру никогда больше не звонить.
Ну, почему уж так сразу «никогда»? А вдруг я чем-то могу быть полезен этой старой грымзе – свекрови или кому-то еще в этом роде? Хотя я же не завскладом, не маклер, не дантист – какие реальные услуги может оказать лингвист? Объяснить, что правильно будет говорить не звОнит, а звонИт? Но без орфоэпии в жизни можно прекрасно обойтись, и мой коллега, подцепивший на эту удочку неумытую цветочницу со стопроцентной женственностью, – лишь великолепная выдумка драматурга, свежий фабульный поворот и ничего более.
Пытаюсь отвлечься от мучительного воспоминания об Адельфине, уходя в ретро, где меня пытает своей нежностью Тильда, постепенно теряющая свои очертания, уже почти неуловимая для зрительной памяти, для осязания, вкуса и обоняния. В прошлом – только боль. Вспоминаю смерть отца, мгновенную, как казнь. Осколки сумбурного детства. А что там, на самых первых его страницах?
Года три мне примерно. Я сижу в кроватке с книжкой «А что у вас?» в руках. На каждой странице – по одной строчке и по одной картинке. Добравшись до страницы «Доктор лечит нас от кори», встречаю свою первую любовь – женщину в белом халате и белой шапочке, приставляющую стетоскоп к пузу карапузика в пижамных штанишках. Сладострастно прижимаю книжку к своей груди и животу. Черно-белая иллюстрация ошеломила меня эмоциональным эффектом, который впоследствии не удастся произвести никаким «Плейбоям» и «Пентхаусам»: даром не нужны мне фотографии этих девочек, раздевшихся не для меня.
Да, вот оно – мое первое жизненное впечатление, оно же эротическое и эстетическое. Михалков тут, конечно, не при чем, а вот что за художник меня тогда так тронул? Неужели клюнул я на какую-нибудь дешевку?
В каталоге Ленинки роюсь в сотнях михалковских карточек. И вот эта книжка тридцать три года спустя снова у меня в руках. С немного смешным мне самому волнением добираюсь до страницы двенадцать – и нахожу там вылитую, как в народе говорят, ее, Адельфину Григорьевну Горскую, в непрофильной функции педиатра. Сходство, конечно, совершенно случайное, но нашу встречу после этого случайной не назовешь. А художник – Алексей Пахомов, не худший все-таки вариант. У врачихи высокий лоб, нервные чувствительные губы, а мальчонка, сидящий на столе, так уютно разместил свои босые ступни на ее бедрах.
Заглядываю на следующую страницу: «Есть учительница в школе». Эта тоже похожа на Адельфину, только, пожалуй, менее чувственна, с таким рассудочным анфасом. Хотя… сдается мне, что Пахомов и доктора, и учительницу рисовал с одной и той же натуры. На всякий случай заказываю ксерокопии обеих страниц и ухожу из библиотеки, оснащенный некоторой иконографией, дающей смутную надежду на обретение утраченного.
XI
Такой апрель пропадает!
Еду в Шереметьево встречать Сьюзен. Только успеваю сжать чистенькую, душистую коллегу в дружески-товарищески-братских объятьях, как передо мною является – буквально в пяти-шести метрах – моя неуловимая врачиха в черном плаще почти до пят, с распущенными и как будто подросшими за это время каштановыми волосами. Спокойно, Сьюзен меня икскьюзнет, а эту дамочку нам ни за что упускать нельзя.
– Долго же я вас искал, вот даже сюда приехал. (Текст, конечно, так себе, но я и не претендую на лавры опытного обольстителя: что на истомившейся ожиданием душе – то и на языке.)
– Извините, но здесь какое-то недоразумение.
Так хорошо запомнившиеся шоколадные глаза смотрят сквозь меня куда-то вдаль, а даже не заметивший меня высоченный европеец уводит мою Адельфину к стеклянным дверям.
Сьюзен уже даже не обижается и не иронизирует, читая черное отчаянье, отчетливо отпечатанное на моем бледном и беспомощном лице. Пока мы с ней едем домой и обмениваемся нейтральными новостями, я мысленно просчитываю историю авантюристки в белом халате. Значит так, успела за время отпуска смотаться за границу, подцепить иностранца, а былых партнеров и узнавать не желает. Ну, Клеопатра! Спасибо, что за этот единственный сексуальный сеанс еще и жизни не лишила!
Однако лишила. Иногда отчаянье отпускает, и, как только неосторожно обрадуешься чему-то, очередной мешочек, туго набитый песком, оглушает сзади. За что бы ее возненавидеть? Стервозная бабенка, в поликлинике про нее говорили с явной антипатией, потом эта свекровь-несвекровь тоже, наверное, могла бы про нее порассказать… Нет, не то. Алешка, тот, едва услышав, как женщина обзывает другую женщину стервой, тут же спрашивает: «А не дадите ее телефончик?» Я не такой уж стерволюб, но к подобной методике поиска отношусь, в общем, с пониманием.
Слишком мало знаю об этой Адельфине, чтобы компромат собрать. Может быть, ноги у нее кривые? Не знаю, не видел. Считается, что настоящий бабник первым делом на ноги смотрит. Ну, а я, значит, носитель высоких моральных устоев. Только от этого не легче.
На первое мая Сьюзен уговаривает меня пойти к одной из ее московских подруг – когда только она успевает познакомиться с таким множеством «хороших женщин»? Я к этому ее кругу ни малейшего интереса не испытываю и иногда отделываюсь переиначенной цитатой из Хармса: «Женщины, с которыми ты дружишь, на мой вкус все некрасивые, а потому будем считать, что это даже и не женщины». Однако, когда утро красит нежным светом, все-таки тянет к людям. Ну, поехали к твоей Лене…
От «Пионерской» идем к белой башне на Малой Филевской улице. Уже по дороге меня кое-что настораживает. Двое тружеников Кунцевского района, отбывших, по-видимому, демонстрацию на Красной площади и уже принявших на грудь, шагая в обнимку, наполняют пространство звуками: «Живет моя отрада в высоком терему…» странное дело, не фальшивят и не вызывают ни малейшего раздражения. Затем нам навстречу откуда-то вываливает целый клан – персон восемь или девять, все, как один, рыжеволосые, а две маленьких девочки с косичками и веснушками – еще и абсолютно тождественные внешне и одинаково одетые. Что бы это значило?
Подъезд подозрительно чистый и незагаженный. В лифте все кнопки целы, не прожжены садистскими окурками, цифры этажей ясны и четки, на стенах полное отсутствие мата и футбольно-музыкальных символов. Наконец, поднявшись на девятый, встречаемся с Леной, которой, исходя из вкусов Сьюзен, надлежало быть очкастой, кислой и безгрудой мымрой, но которая почему-то оказывается почти американской кинозвездой, смотрящей на меня свысока во всех смыслах и почему-то выдающей себя за сотрудницу химического НИИ и любительницу современной поэзии. Уже интересно!
Начинают знакомить с гостями обоего пола. Я тщательно каждого фотографирую взглядом и при помощи какого-нибудь мнемонического трюка соединяю в памяти картинку и название: терпеть не могу забывать имена и заменять их потом в разговоре неучтивыми местоимениями. Итак, вздернутый носик – это Нина, остренький подбородок – это Варя, кривая усмешка и глаза домиком, как аксанты в слове «Hélène», – это Володя: он, судя по всему, близкий друг Лены, да, со вкусом у нее не очень…
– А вот наша Деля.
Темные глаза, нервные губы, живая грудь под белым шелком. Тут, как говорится, он побледнел и бросился к ее ногам. Но это только в душе, а снаружи я, в отместку за шереметьевскую обиду, решаю притвориться незнакомым.
Немного о самой компании и вообще о компаниях того времени. Бесполезно искать в литературе-искусстве хоть сколько-либо адекватное изображение такого феномена, как средне-интеллигентская компания 60–80-х годов уходящего столетия. «Московские кухни» Юлия Кима? Ну нет, у него там диссидентская элита, своего рода аристократия. Я же говорю о людях принципиально безвестных, людях, для которых общение не было формой общественной деятельности. Но в то же время они сходились друг с другом не только на почве водки-селедки, не только по поводу октябрей и маев, новоселий и дней рождений. В беллетристике, театре и кино эта жизненная сфера изображалась сначала слишком пресно: редуцировались политически опасные разговоры и естественные отношения полов. Потом, наоборот, писатели и режиссеры переборщили в смысле пряности: получается, что люди сходились для пьяных речей о советской власти с постепенным переходом к истерическому мордобою и групповому сексу с апокалиптическими стонами.
Нет, не так все это было. То есть, конечно, и секс был, и алкоголь – как во все времена во всем мире. Кто-то выпадал из общего разговора в туалет и в экстазе обнимался с унитазом, кто-то с кем-то обнимался на диване, нарушая ход дискуссии о «Сталкере», а потом и вообще бесстыдно скрывался для завершения интима в соседней комнате. Дело житейское, но доминанта компании как таковой была не житейская, а – не побоюсь этого слова – духовная. Обменивались не только самиздатом и тамиздатом, не только политическими слухами и околохудожественными сплетнями – обменивались маленькими единицами духовности, невеликими грошиками, без которых невозможно и существование гениальных капиталов великих одиночек.
В такой компании просто невозможно было представить присутствие духовного миллионера, ВИПа из перворазрядных поэтов, бардов или актеров. Тут какой-нибудь свой Володя с гитарой успешно замещал хоть Высоцкого, хоть Галича, хоть Окуджаву. А если один из этих богов вдруг слетел бы с небес в подобную компанию, – он по неосторожности просто спалил бы свои огнем и дом и обитателей – как Зевс бедняжку Семелу.
Что касается меня самого, то протыриваться в элитарные компании я не желал из гордости, а к компаниям «простым», честно говоря, относился с дистанционным высокомерием. Их темпоритмы меня не устраивали: жуют полчаса подробности какого-нибудь поэтического концерта или андеграундных домашних чтений. А уж если кто из них недавно сподобился после вечера в ЦДЛ подойти к Ахмадулиной, выразить свой восторг и услышать в ответ дежурно-театральную пошлость, – тот становился на целый вечер национальным героем. Почему-то я в таких случаях ставил себя на место поэтессы и воображал, как же ей осточертели эти «сыры» и «сырихи», как смешны и нелепы их комплименты, когда ей настойчиво хочется совсем другого… Теперь я, пожалуй, на все это смотрю иначе: бессмертная часть Ахмадулиной существовала именно в колебаниях душевных струн Вари и Нины, а на посольских приемах с коктейлями и амбициозным слово– и славообменом присутствовал лишь призрачный двойник, с ним же имела дело и окололитературная обслуга, столь искушенная в домашней жизни поэтессы и ее достаточно тривиальных вредных привычках.
То, что мне казалось скучноватым жеванием, на самом деле было правильным, тщательным пережевыванием духовной пищи. Сотворенное с налета, достигнутое мгновенной догадкой ума, подлежит потом обстоятельному рассусоливанию, «медленному чтению», разговорам с повторами и возвращениями. Эта душевная медлительность сродни любовной истоме. Оказывается, я просто не умел ловить кайф в такой чистейшей и невиннейшей «групповухе». Где вы, Варя и Нина? Как хочется схватить по пути бутылку «Фетяски» и помчаться к вам в недавнее, но уже недоступное прошлое!
Вернемся, однако, в Past Continious, в прошлое продолжающееся. За столом, оказавшись между сообразительной хозяйкой и вновь обретенной неуловимой врачихой, я продолжаю на последнюю обижаться, старательно уклоняюсь влево, адресуя свои пошлые мадригалы Лене. Тут появляется пара новых гостей, в структуру застолья внедряются кухонные табуретки, в результате чего моя близость с Делей становится довольно интимной. Бедро к бедру – тут уже для молчания просто не остается места.
– Может быть, ты наконец мне что-то скажешь – или считаешь неприличным со мной даже разговаривать?
Напоминаю про Шереметьево. Деля заливается довольно громким, не лишенным вульгарности хохотом:
– Да это же была Ангелина, моя сестра. Она преподает русский язык в Клагенфурте.
Вот оно что! Есть учительница в школе, а от кори нас лечит ее близнец! Черт возьми, если бы я простейшим образом обратился к даме в аэропорту по имени и отчеству, – недоразумение тут же бы прояснилось. Прав был Александр Александрович Реформатский, который никогда не говорил просто «Здравствуйте!», а всегда добавлял: «Иван Иванович» или там «Марья Ивановна». Вежливость, помимо прочего, способствует коммуникативной ясности.
Для дальнейшего выяснения отношений выбираемся в коридор, потом на лестничную площадку. Она начинает нервно курить, а я продолжаю допрос:
– И все-таки почему ты исчезла? Ведь если бы я сегодня случайно здесь не оказался…
– То ни с чем бы и остался. А так у тебя снова появляется маленький шанс.
Столь нагло со мной еще никто не разговаривал. Вербальные аргументы у меня исчерпаны, и мы начинаем целоваться. Это внове, поскольку при первой встрече такого не было.
– Коньяк у тебя, конечно, наготове?
– А вот и нет: только водка.
– А я-то думала, что ты ждешь меня в любую минуту, смотришь в окно…
Действительно ждал, но не признаюсь ей ни за что. И «Греми» недопитый, как драгоценную реликвию, храню: граммов сто пятьдесят в той бутылке еще осталось.
Ненадолго возвращаемся в компанию. Сьюзен, тщательно пряча изумление и любопытство, тактично спрашивает:
– Мне, наверное, сегодня, лучше переспать у Лены?
Переночевать, Сьюзен, – так будет правильнее по-русски. А переспать – это я кое с кем сегодня попытаюсь, хотя ни в чем не уверен: возможны любые выкрутасы.
Во мне или в ней причина этого детского трепета? На тридцать седьмом году жизни вроде пора бы уже охолонуть, поспокойнее вести себя в подобных ситуациях. Что, собственно, может такого из ряда вон произойти? Ну, упадут на стул ее белая кофточка и клетчатая юбка, ну коснусь я губами «изумительных изюминок», которые по законам природы расправятся мне в ответ, как расправились бы и другому, третьему? Принципиальной новизной все это не обладает, так стоит ли дергаться?
Однако попытка успокоительного цинизма не удается. Я почти ничего не знаю об этой раскрепощенной врачихе, которую держу за руку, как школьник школьницу, но между ней и мною явно имеет место нечто третье, ни каждому из нас по отдельности, ни нам обоим не тождественное. Вот это место, это междунамие, и есть наиболее интересный для меня текст, прочесть который я хочу любой ценой. Не мы ведь его пишем.
Пока она приканчивает коньяк имени нашей первой встречи, я вынимаю из стола ксерокопию пахомовской иллюстрации и молча ей протягиваю.
– Не может быть! Это точно я! Какого года книга? Нет, тогда я еще только собиралась родиться. А ты уже тогда имелся в наличии? Этот карапузик на тебя очень похож… А учительница – вылитая Гелька, ха-ха-ха!
Когда сойдемся поближе, попробую ей тактично внушить, что смех не должен быть таким неистовым, что его стоит редуцировать, приглушать. Хотя, наверное, это элементарная реакция на алкоголь, к тому же врачи страшно устают от маски серьезности, которую им приходится носить на лице постоянно.
Странное дело, но никакого ощущения дистанции. Эту полузнакомую – да что там, на одну шестнадцатую или даже на одну тридцать вторую знакомую женщину я почему-то чувствую частью своего тела и готов ее вобрать в себя – со всей дурью, со всем набором еще неизвестных мне нравственных и физических недостатков. И мне мало повторения той стремительной близости, что уже обрушивалась на меня два месяца назад. Почему главный ваятель дал нашим телам так мало точек возможного соприкосновения: ладони, губы, груди, животы – а далее уже всё, но тем не менее – не везде? Пока я переживаю это противоречие, она вновь берет надо мной верх. Глаза закрыты, губы пульсируют, живой и тонкий аромат тела с трудом пробивается сквозь резкие, случайные, без толку выбранные (или скорее всего каким-нибудь пациентом подаренные) французские духи.
Мне хочется как-то ответить на оказанную благосклонность, и я пытаюсь заполнить свои пустые ладони все еще новыми для меня трепещущими округлостями. И этим все порчу.
– Ну, что ты дергаешься?! – Деля, совершенно отрезвевшая во всех смыслах, отделяется от меня, шлепает по руке, вскакивает с кровати и начинает сердито, с вызовом одеваться.
– Ну тебя! Я ухожу!
Моя гордость не успевает отреагировать на нанесенный ей ущерб, поскольку терпение уже лопнуло. Ну ее к чертовой и более чем к чертовой матери!
Телефон будит меня непонятно даже через какой промежуток времени. Наверное, все-таки уже утро.
– Ладно, я больше не сержусь. И ты не обижайся: все-таки я тебя, наверное, люблю. Ну, что ты молчишь? Почему ты меня снова в гости не приглашаешь?
– Приглашаю, но не в гости. Кодекс гостя тебе явно недоступен.
– А не в гости, значит, все-таки ждешь?
– Скажи лучше, откуда ты мой номер знаешь? Неужели запомнила с того, медицинского визита?
– Конечно. Я и тебя самого запомнила – на всякий случай.