355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Новиков » Роман с языком, или Сентиментальный дискурс » Текст книги (страница 8)
Роман с языком, или Сентиментальный дискурс
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:09

Текст книги "Роман с языком, или Сентиментальный дискурс"


Автор книги: Владимир Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

XIV

Проводив Делю в полет, я тут же приступаю к своим похождениям. Дело в том, что впервые за двенадцать лет на кутузовскую квартиру возвращаются ее истинные хозяева. Все это время телефон там либо молчал, либо обнаруживал чужие голоса. Иногда я набирался наглости и изображал старого знакомого Матильды Павловны, но всякий раз узнавал, что сюда она в обозримом времени не собирается. А вот буквально неделю назад вежливый дальний родственник Тильдиных родителей сказал, что переезжает, уступая жилплощадь законным владельцам.

Трубку там пока никто не брал, но, боюсь, это было бы для меня слишком болезненно – услышать голос Тильды или тем более Фени (какой он, ее голос – такой же глубокий и грудной, как у матери, – или низковато-басовитый, каким был в младенчестве?). Я предпочел бы увидеть их – вместе или по отдельности – случайно возле дома. С этой детективной целью облачаюсь в длинный черный югославский плащ (петли с пуговицами спрятаны внутри, что создает ощущение психологической защищенности) и отправляюсь гулять на противоположную сторону проспекта.

Не один я такой красивый-загадочный в плаще. Бродят тут вечерней порой другие романтики: дом-то не простой, а режимный. Я уже начал вызывать интерес и недоумение, а они люди тактичные, к незнакомым не пристают с вопросами, предпочитая отвезти кого надо куда надо и там уж побеседовать со всей откровенностью. На третий вечер моего дежурства, аккурат в момент печального стояния у заветного подъезда, останавливается передо мной черная «Волга». Догулялся, говорю себе, теперь покатаешься. Но на тротуаре показываются сначала черные лакированные дамские туфельки тридцать третьего размера, а вслед за ними миниатюрная в коротком белом пальто – не старушка, а женщина лет семидесяти. Мать Тильды. Меня увидела сразу – и никаких изумлений, как будто я тут ее по договоренности встречаю.

Не знал, что так больно будет подниматься на этом лифте, входить в огромную прихожую. Хорошо, что следов прежней жизни здесь немного, все лары с пенатами перекочевали в зарубежное пространство. Узнаю от экс-тещи основные события второй половины семидесятых – первой половины восьмидесятых годов.

– Одно могу сказать, Андрей, вам страшно не повезло. Я много повидала всякого, но не припомню другого такого случая невезения в личной жизни.

Называется: утешила! Но, как ни странно, от этих хирургически беспощадных слов становится если не легче, то по крайней мере свободнее. Теперь я могу больше выспросить, больше вытянуть вожделенных подробностей.

Тильда с мужем и с Феней в Вене и будут там, по-видимому, до самого выхода мужа на пенсию, а ему пятьдесят пять. Впрочем, сейчас все так быстро меняется. Феня называет отчима «папой», но Тильда собирается ей открыть правду, когда та повзрослеет и вернется на постоянное жительство в Россию.

– Но ей же через три года паспорт получать, какое отчество там напишут?

– Мужа Тильды зовут Андрей Петрович, так что проблем не предвидится.

Черт, и здесь меня обошли, обложили…

Далее выясняется, что Феня была в Москве по крайней мере дважды (не выследил!), но в основном они втроем приезжают в Ленинград, откуда родом и домом Андрей Петрович. Может быть, теперь Феня сюда к бабушке с дедушкой…

– Нет, Андрюша, у Павла Вальтеровича большие проблемы с ногами. Его наблюдают в Штатах, дают как ветерану войны возможность проходить курсы лечения, и он консультирует там кое-какие фирмы. Через месяц я туда к нему отправляюсь, а что дальше – пока не знает никто.

И тут бесперспективняк! Может хоть фотографию Фенину мне покажут?

Бабушка моей дочери отправляется в соседнюю комнату, тактично откладывает снимки, на которых пожилой петербуржец торжествует, любуясь отнятыми у меня женой и дочерью, и приносит только те, на которых либо одна Феня, либо Феня с Тильдой.

Четыре цветные фотографии (вдобавок к имевшимся шести черно-белым) – вот все, что я имею на сегодняшний день, все, что я вынес из прошлого и в чем предстоит искать утешения в будущем. Что ж, у многих и такого нет… Скажи спасибо кому полагается.

XV

Есть части речи, есть частицы – всякие там школьные «бы», «ли», «же». А я вот обнаружил еще своего рода дискурсивные макрочастицы, которые характеризуют говорящего больше и точнее, чем все его рассуждансы. Есть, например, частицы лжи, типичнейшая из них – Я НИКОГДА НЕ. Достаточно зафиксировать в речи субъекта одну такую последовательность, чтобы точно знать, что он врун. Частиц истины, к сожалению нет, зато есть частица смелости– ДАЖЕ ЕСЛИ. Стоит ее ввести в свои тревожные раздумья или эмоции – и мелкого страха как не бывало. Даже если я опоздаю на этот поезд – что уж такого страшного произойдет? Куплю новый билет, приеду днем позже, весь убыток исчислится некоторой денежной суммой, а через неделю все забудется. Даже если я уйду с нынешнего места работы и буду сие место всегда обходить за версту – смертельно ли это? Даже если никогда не получу я того или иного жетона(так Петр Викторович называет все награды, премии, должности, звания и титулы – хорошее слово) – об этом ли я буду сожалеть на смертном одре?

Еще есть частицы глупости, например: КАК ОН МОГ? (во всех лицах и числах: ты мог, они могли и т. п.) – умным этот вопрос быть не может никогда. Есть частицы мудрости– такие честные сравнительные обороты, которые доступны немногим говорящим и думающим о себе самом. Когда говоришь: я, мол, считаю так-то, люблю или не люблю то-то и то-то, – добавь если не вслух, то про себя: КАК МНОГИЕ или: КАК БОЛЬШИНСТВО, или: КАК ВСЕ. Сколько пустых тавтологических суждений тогда можно отбросить!..

Нет, в статьях своих я такого не пишу. Наука – дело тонкое, этикетное, и выводить на люди свои мысли в столь голом виде у нас не принято. А если всерьез, то на язык я смотрю совсем с другой стороны. Во всяком случае, пытаюсь смотреть. Давно, еще году в семьдесят пятом я задумал надкоммуникативную лингвистику – в самом общем виде. Изучается то, что есть в языке и только в нем, все остальное выносится за скобки. Начертил кое-какие схемы, а потом испугался, убоялся бездны премудрости. Понял, что один сделать эту штуку не сумею, а показать свои чертежи вроде и некому было. Никто не собирался «tangere circulos meos» [1]1
  Трогать мои чертежи ( лат.)


[Закрыть]
, и они в свою очередь никого не трогали. В нашей науке все больше всего боятся простоты и ясности, не с кем было усилия объединить. Ранов? Да, он очень сходными вещами занимается, но ты же знаешь: когда двое делают одно и то же, – они делают разное. Ранов меня отлично понимает, а я его гораздо хуже иногда теорему его какую-нибудь три-четыре года перевариваю. А общее научное направление – это когда есть быстрый, оперативный контакт мыслей. Одиночка плюс одиночка – еще не школа. Как в том анекдоте: их двое, а мы – одни.

И потом надкоммуникативная модель отменяет множество удобных направлений для изготовления диссертаций. А молодым выгодно язык изучать вместе с примесями, не разделяя, где говно и где какао. Именно такой пахучий коктейль обычно называется «дискурсом». В Америке это дело процветает, только ихние лидеры каждые три примерно года свои теории меняют – как модельеры «от кутюр», чтобы больше диссертаций по старой моде не писали, а покупали новую. Между прочим, есть там один славист с неслучайной фамилией Бэйби (как говорится: устами младенца), так он периодически появляется на престижных конференциях и объявляет, что очередная теоретическая мода опять не подтверждается материалом славянских языков, в частности, ей не подчиняется конструкция типа «меня тошнит». Вот и меня, как этого Бэйби, тошнит, когда я думаю о том, что мою надкоммуникативность все считают как бы вчерашним днем, а когда день завтрашний ее вспомнит, то уже не с моей фамилией. А пока они лет двадцать пять еще будут коммуникативные аспекты исследовать и хорошо сидеть на своих уютных симпозиумах. Да и сам я двадцать лет с ними дипломатничаю, все иду на тактические компромиссы, оставив свою беззащитную и наивную стратегию в пожелтевших юношеских тетрадках.

Но с чего ты взяла, что «дискурс» – это наукообразная ерунда? Здрасьте, пожалуйста! Хорошее, благородное слово, означающее по-французски «речь» – и всегда оно будет это означать, просто придется ему лет через двадцать-тридцать, а может быть, и раньше сходить в душ и смыть всё, чем его заляпали – не столько лингвисты даже, сколько псевдофилософы и так называемые культурологи.

Милый Эмиль Бенвенист – он ведь хотел как лучше, когда противопоставил объективному повествованию (récit) этот самый discours– как «речь, присвоенную говорящим», нами с тобой присвоенную в том числе. Идея хорошая – опрокинуть язык в жизнь и посмотреть, что из этого получится. Но, как это часто бывает, экспериментальный объект превратили в свалку. Вслед за Бенвенистом пришло множество, извини за дешевый каламбур, «мальвенистов», начавших произносить слово «дискурс» с похабным ударением на первом слоге и относить к нему все что не лень. В одном лингвистическом словаре так и написано: мол, «дискурс» – это речь, рассматриваемая с учетом ВСЕХ неязыковых факторов. Извините, но это не под силу ни лингвистике, ни науке вообще. Наши разговорчики с учетом ВСЕХ экстралингвистических факторов может понять только Господь Вседержитель!

Оно конечно, этимология слова «дискурс» дает некоторые основания для легкомысленного с ним обращения. По-латыни-то discurrere– «разбегаться», а первое значение слова discursus– «бегание туда и сюда, беготня в разные стороны». У итальянцев наряду с discorsoмужского рода (речь, выступление, разговор, беседа) есть еще и discorsaрода женского – «пустая болтовня». Я сам обожаю бегать туда и сюда, болтать без толку, особенно с женщинами. Только наукой это не называю.

В нашей профессии сейчас наиболее активны дамы. Женщины с железными локтями, безо всякой розы на груди. Да и какие там розы! С свинцом в груди, как говорится, и с жаждой мести. Мстить готовы и друг другу и всем, кто не с ними. Но, если объективно посмотреть, то некоторая часть их энергии все же служит мирно-созидательным целям. Вот Рита Ручкина – без нее тут многое бы не стояло. С утра до вечера носится, что-то затевает, просит, угрожает, ссорится, мирится. С ее подачи наконец и я стартую из Шереметьева-2. Аэропорт, потом автобус, и, подъезжая к черте города, мы со старшим коллегой (он тоже в первый раз), скрывая волнение, не сговариваясь, почти хором произносим сбивающую пафос момента цитату: «Казалося: ну ниже нельзя сидеть в дыре.// Ан глядь: уж мы в Париже…»

Первый Париж – как первая женщина: про свою интересно, про чужих – ничуть. Про Лувр, Елисейские поля, Сену там всякую молчу. Один только эпизодец. В первый же вечер с вышеупомянутым коллегой выходим на Монмартр, тот самый, что в бардовской песне произносится в три слога: «Монмартыр». Фантастическая прорва продающихся здесь блинов еще раз убеждает меня в том, что никакой «русской кухни» не существует: и пельмени, и блины, и кулебяки суть космополитические, наднациональные «гастронемы» (введем такой термин по аналогии с фонемой, морфемой и т. п.), имеющие лишь разные имена под разными небесами. Но так или иначе, блинов мы и в Москве накушаемся, а вот пока недоступного нам острого блюда обоим хочется попробовать. И ведь недорого: всего двадцать пять франков. Каждый из нас автоматически вынимает из кармана требуемую сумму, и, не сказав друг другу ни единого слова, мы входим в темный кинозал.

Фильм оформлен как детектив: смуглый полицейский инспектор расследует какое-то дело, вступая при этом в интимный контакт со всеми подследственными, свидетельницами, коллегами женского пола. Поначалу нервная система отзывается на зрелище: все-таки одно из существенных последствий открытия братьев Люмьер – это превращение сотен миллионов людей в соглядатаев чужого интима. А ведь сто лет назад такое можно было узреть только «о натюрэль». Интересно, был ли вуайеристский опыт у Пушкина, у Льва Толстого, у этого чистюли в пенсне и похабника в душе – Чехонте? Пушкин-то безусловно участвовал в групповухе при свете «зеленой лампы». Да, так я уже отвлекся от экрана и даже отвожу взгляд – не от стыда, а от утомленья. Очень уж там однообразно, хронологическая протяженность события – один к одному, никакого тебе «художественного времени», никаких броских ракурсов. Мы с коллегой начинаем иронически комментировать происходящее, а потом вдруг, оглянувшись в пустой на три четверти зал, понимаем, почему режиссер взял на главную роль араба: кроме нас, двух славян, – здесь все зрители до единого представляют жаркий континент, и для них происходящее на экране – не «образ» секса, а его субститут, замена – у кого есть больше, чем двадцать пять франков, идут в другие места.

Выходим на вечерний бульвар: насладились – и вполне. Вообще для человека со вкусом многое существует под знаком «однажды»: попробовал, а повторять необязательно. Но судить обо всем лучше по собственным впечатлениям и ощущениям. Рассказываю коллеге о прочитанном в прошлом году романе Василия Белова, где главный герой страшно волновался: не соблазнилась ли в Париже его честная и чистая жена подобными зрелищами? Приходим к единому выводу: очевидно, сюда ходят только мужики, но настоящая русская женщина способна мужественно перенести и такое зрелище.

Заодно оба вспоминаем о своих женах, и устремляемся в магазины, чтобы на еще не проеденные суточные прикупить каких-нибудь подарков. Мой коллега довольно быстро убеждается, что ассортимент всего комплекса «Галери лафайет» не включает в себя размера, соответствующего формам его благоверной. Я тоже в затруднении: Деля то худеет, то снова приходит в себя, – угадать, что ей подойдет, решительно невозможно. Забредаю в ювелирный бутик. Раньше мне вся эта область казалась царством глупости: дамы украшают себя нелепыми «бранзулетками», которых большинство мужчин даже не замечает. Потом я понял: женщина при помощи этих игрушек концентрирует и переключает энергию, беседует сама с собой, хранит дорогие воспоминания. Вдруг вижу под стеклом золотые серьги с брильянтами величиной с кедровый орешек: точно такие были у Тильды, и я замечал их только тогда, когда перед сном они ложились на золотую тарелочку, стоявшую на комоде. Вот бы подарить такие Деле! Мешает лишь один нолик в цене. Сложив все банкноты и оставив себе только мелочь, покупаю сережки гораздо более скромные, но все же с брильянтиками, которые под увеличительным стеклом даже удастся разглядеть. Зато теперь ни о каких покупках можно не думать.

Сама конференция ничем не отличается от тех, что проходят на родной земле: регламент, доклады, вопросы, ответы. Много воды: минеральной в больших бутылках, метафорической – в научных речах. Приятно встретить «бывших наших» – посерьезневших, правильно постриженных, надевших хорошие пиджаки и защищенных очками в дорогой оправе. Павлика вот я не видел десять лет, его неувядающее лицо со вкусом подкрашено средиземноморским солнцем, и под этот цвет подобраны все одежды. Страшно хочет приехать в Москву, побывать «на родной природе». «На природе» – наше общее выражение давних лет с глубоким подтекстом: да, значит, ему тут этого здорово недостает. Недооценил родину с ее холмами и долинами, контрастами холодных и теплых мест.

Что еще отрадно – в нашем составе практически нет советских начальников, хотя… Как-то уже очень осанисто держат себя прогрессивнейшие коллеги, садясь на председательское место, они начинают вдруг упиваться игрушечной властью. Рита Ручкина портит Павлику всю малину, обрывая его через тринадцать минут при двадцатиминутном регламенте: все скомкано, смазано. Что с ней такое? «Я знаю, за что она мне отомстила», – с драматизмом в голосе говорит Павлик в перерыве, разминая нервными тонкими пальцами миниатюрную, светло-коричневую, как мулатка, сигарку. Оказывается, зуб на Павлика Рита растила и лелеяла со времен какой-то стычки на полуподпольном семинаре в Информэлектро, года так семьдесят второго. Да, Рите бы подошла фамилия Сильвио! Умеет выдержать время решающего выстрела! Тем более, что Павлик, как и надлежит при таком раскладе ролей графу, приехал со своей иноземной графиней, которая смотрит на мужа самоотверженно-влюбленно, а Риту называет «просто сукой».

Три дня с утра до вечера произносятся доклады, споров особых не возникает, и я не могу удержаться от горестной калькуляции: в письменном виде я все это прочел бы за два часа в подходящем настроении, у себя дома, наедине с чашкой крепкого чая. Время же, уходящее на аудирование длинных устных монологов, можно было бы отдать музеям Родена и Пикассо, да и простым бесцельным прикосновениям к разным частям тела Парижа.

Но я, конечно, не прав: при чем тут Париж, когда я нахожусь в грандиозном пространстве Большой Деревни. Париж ее не знает, но и она им не очень дорожит. Она протянулась от Москвы до Йоханесбурга, от Новосибирска до Лос-Анджелеса (представители этих городов сидят сейчас в аудитории). Имя Деревни – Наука Русистика (дошутился Алексан Сергеич: о rus – о Русь!).

Я не умею настроиться на ритм такой жизни. Мой, безнадежно устаревший хронотоп – это быстрое чтение работ авторов, находящихся от меня на большом расстоянии (ох, не зря школьники меня прозвали Болконским: именно таким чтением баловались и отец и сын, находясь в отставке; вот и я от рождения – отставник). Мои же односельчане живут в ином хронотопе: медленное чтение своих сочинений в условиях тесной пространственной близости. Происходит честная энергетическая складчин на: табачок и доллары врозь, но эмоциональные ресурсы все выложили на общий стол, карманы душ вывернуты, никто ничего не зажилил. Если бранятся, то только тешатся, и Павлика не надо утешать, поскольку с Ритой у него нормальное «odi et amo», разновидность приятного садомазохизма: заживет его амбиция, а через годик-другой приехав наконец в Москву, он найдет случай бросить обидчице в лицо что-нибудь облитое горечью и злостью, получит он удовлетворение!

Филология сейчас переживает не письменный, а устный, театральный период. Все, как один, вышли на подмостки, идет изысканный, профанам непонятный перформанс. В воздухе наряду с ионами, протонами и электронами витают маленькие театроны. Я лично открыл эту элементарную частицу и определил ее главные свойства: быстроту распада и неотразимость действия. Театрону нипочем ни здравый смысл, ни этическая ответственность, ни тем более научная логика. Вот ты выкинул номер, сказанул, насмешил, возмутил, поразил, ляпнул явный вздор – и выиграл. Женщина отдалась, соперник осмеян, толпа покорена и даже может растерзать твоего противника. Потом одумаются – но дело сделано. Против театрона нет приема. Пожалуй, кроме театрона более мощного, но абсолютное большинство людей крепко задним умом и к оперативной импровизации не способно. Не весь мир театр, но наша деревня, наш филологический мирок таковым безусловно является. Я тоже понемногу учусь быть шутом гороховым, осваиваю незамысловатую технику плоского каламбурного балагурства.

Но при этом то и дело посматриваю в окно и хочу убежать с урока – куда-нибудь на улицу Плохих Мальчиков (да, есть такая – буквально называется Рю де Мове Гарсон, я считаю ее улицей и своего имени). И вечная по улицам ходьба – вот мое главное и истинное призвание. Стрит-уокер – так бы я обозначил свою сущность, если бы это слово, как и целый ряд других слов английского языка, не имело бы значения «проститутка».

Пару раз гуляю вместе с неожиданным партнером – Вознесенским. В Москве наше с ним знакомство было не вполне отчетливым: что-то он читал в институтах, где я работал, потом посылал я ему оттиски своих статей с разборами его стихов – он отвечал вполне учтиво, гиперболизированными похвалами. Однажды, когда вышел большой черный Хлебников и я его мучительно разыскивал, – Вознесенский позвонил в писательскую книжную лавку и попросил, чтобы мне выделили экземплярчик. Тогда же еще со мной такой нонсенс приключился. Я заранее справился по телефону, назвавшись по фамилии и сославшись на Вознесенского. Прихожу, поднимаюсь по деревянной лестнице на второй этаж там, на Кузнецком, и сухопарая книгопродавщица, вынимая дефицитный сей том, спрашивает: «А вы кем классику приходитесь? Родственником?» Я так про себя отмечаю: помнят все-таки Николая Михайловича! «Да нет, говорю, скорее однофамильцем». Она на меня как на сумасшедшего посмотрела, и я уже потом сообразил, что под «классиком» она Вознесенского имела в виду.

А тут, после появления поэта на нашей конференции, где он выступил с декламацией двух весьма приличных новых текстов, ничего он не получает, кроме ритуального председательского «спасибо», и создавшийся вокруг него в коридоре вакуум заполняю я своими комплиментами, абсолютно искренними впрочем. Он «весь слух» – чуть ли не впервые понимаю я смысл этого выражения: вся энергетика человека переключена на внимание, впитывание каждой капли из потока сочувственных слов. Тяжка судьба поэтов: наверное, у каждого найдутся стихотворения ни разу не похваленные, не имеющие никакой «рецепции». А они все продолжают отважно ритмизовать, рифмовать, выстраивать строфы, находить эффектные финалы, не задумываясь о том, что в закрома русской поэзии, если считать где-то со времен Кантемира и Тредьяковского, уже загружено не менее двенадцати миллионов стихотворений и поэм, в том числе пятнадцать тысяч отличного или очень хорошего качества. Где на всех найти читателей? Но может быть, литература надкоммуникативна по своей интимной природе и в нас она не нуждается?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю