Текст книги "Короткая остановка на пути в Париж"
Автор книги: Владимир Порудоминский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Глава шестая
1
Ему и самому казалось, что он никогда не спит, ни на минуту не уходит из пространства бодрствования. Возможно также, по ночам, когда другие полагали, что он заснул, и он сам считал происходящее с ним каким-то подобием сна, глаза его оставались открытыми. Во всяком случае, видения, возникавшие в его воображении (или это всё же – сновидения?), никогда не становились целиком иным, жившим по собственной воле миром, в котором он подчинялся бы этой воле не в силах вмешаться и переменить ход вещей. Его видения-сновидения непременно разворачивались на фоне покрывающего комнату потолка со скромной лепниной по углам и стоявшего в ногах кровати шкафа, на поверхности которого гримасничало четвероугольное отражение окна, то серебристо яркое, то вдруг тускневшее почти до невидимости в зависимости от льющегося в окно лунного света и двигавшихся по небу облаков. Даже стоявшая на шкафу фарфоровая фигурка охотника, дующего что есть силы в большой искривленный полумесяцем рог, – она принадлежала, должно быть, прежнему постояльцу, давно покинувшему земные пределы, – даже эта фигурка, почти не замечаемая в течение дня, маячила перед его взором в часы ночных видений. Натянув потуже фуражку и устроив голову на подушке, он не погружался в стихию сна – просто спустя некоторое время переставал слышать храп Старика, упрямый и однообразный, как топ шагающей в ногу колонны, и в этот момент память, словно наугад открытая книга, предлагала ему какое-то, тотчас остро схватываемое ощущение пережитого – шорох и удары воды о железную, казавшуюся не слишком прочной стенку трюма, или смешанный запах зимнего леса, морозного воздуха, снега и кострового дыма, или еще что-нибудь. Первое ощущение тотчас начинало множиться, ветвиться, обрастать новыми ощущениями, с ним связанными. Пилы скрипели, и промерзшие стволы сосен гулко отзывались на удары топора, пот за воротом щекотал нечистую прыщавую кожу, но при этом постоянный холод, как натянутая и отпущенная музыкантом струна, неустранимо дребезжал между лопатками; он в одно и то же время и видел, и чувствовал свои грубые, будто из дерева наскоро вырубленные руки, торчащие из дыр рукавицы грязные, почти утратившие способность осязать пальцы с закаменевшими, окаймленными черной полосой ногтями; он заново пьянел от сделанной на морозе, единственной, бьющей в голову, как эфир оператора, затяжки чужой слюнявой самокруткой. Но при этом его открытые глаза видели серебристый четвероугольник окна, высвеченный лунным лучом на дверце шкафа, волокнистую тень плывущих за окном облаков; бравый охотник в шляпе с пером надувал щеки и что есть силы трубил в рог, вызывая товарищей броситься на могучих конях в погоню за выскочившим сдуру из леса перепуганным зайцем...
2
«...Вот так же, как дым над лесом, поднимается и растворяется в околоземном пространстве энергия от производимых на земле добрых дел, и есть люди, которым дано умение аккумулировать эту добрую энергию и посылать дальше, в места, пораженные злом». Глаза Учителя – точно стекшие в его запавшие глазницы две большие капли небесной сини; беседуя, он мнет в кулаке мягкую седую бороду. «Почему же сюда никто не посылает такую энергию?» – спрашивает он Учителя. «Может быть, кто-нибудь и посылает, откуда нам знать. Территория зла так обширна, а творимое зло так многообразно, что не всегда замечаешь частицы получаемого добра. Добрую мысль, доброе чувство, веру, надежду, любовь, в тебе промелькнувшие, подчас нелегко уловить в постоянстве голода, холода, жестокости, несправедливости. Но они явились, промелькнули – подействовали, изменили что-то. Нам не дано ведать целое, нам открываются лишь фрагменты происходящего. Да и не всякий способен почувствовать в энергетическом поясе, окружающем планету, нужную энергию, выбрать необходимый заряд, определить направление, переслать. Тех, кто на это способен, немного, большинство бродит по свету, не помышляя о дарованной способности, не ведая, как применить ее, – и некому сказать им об этом. Наша встреча неслучайна, конечно. В знак этой встречи я пришью вашу тень к своей одежде – так дервиши на Востоке пришивали к своим лохмотьям тень выбранных в спутники учеников...»
3
Учитель называл его: Лев в квадрате.
«Так называли близкие моего учителя, профессора К., – объяснил он. – Он тоже был Лев Львович. Замечательный мыслитель, может быть, открывавший людям новые пути, идеалист и чудак. Вы не читали его работ? Впрочем, где бы они могли вам попасться – все под запретом. У меня были его книги и оттиски, многие даже им подписанные, – слава Богу, хватило ума оставить за рубежом, когда возвращался в отечество. Наступит день, вы отыщете старый дом на тихой парижской улице, возьмете у консьержки ключ, подниметесь на четвертый этаж, зажжете на письменном столе лампу под зеленым матерчатым козырьком-абажуром... Вы смеетесь?.. Между тем ученик должен безоглядно верить всему, что говорит дервиш... В последних работах – они напечатаны в считанных экземплярах – профессор К., если пробиться сквозь некоторую странность его речи, пришел к таким откровениям, что диву даешься. К сожалению, мало кто познакомился с ними. В бродившей эмигрантской бузе труды его казались далекими от интересов жизни, а сам он старым и ненужным. Молодые коллеги, энергичные и шумные, задвинули его вместе с разным старым хламом в темный, пыльный угол. „Кто?.. Профессор К.?.. Ах, этот смешной старичок, Лев в квадрате?.. Да он уже давно не в себе...“ В эмиграции он протянул недолго: в середине двадцатых мирно почил в Берлине. После смерти, прибавлю, с моим Львом в квадрате произошла весьма мистическая история. Супруга его, Софья Кирилловна, из бывших девиц-нигилисток, чуть ли не народоволка, конечно, отчаянная материалистка, ссылаясь на какие-то разговоры с покойным, решила тело земле не предавать, а назначить для дальнейшего служения науке. Таким образом материальная часть профессора К. оказалась в какой-то научной медицинской лаборатории, об этом, как водится, посудачили и, опять же как водится, забыли. Через несколько лет – в пору экономического кризиса – лаборатория не выстояла, и, при распродаже имущества, ее научный руководитель, добросовестный немец, возвратил то, что осталось от профессора К., а именно скелет, супруге. Софья Кирилловна бровью не повела, установила скелет в углу своей маленькой гостиной и на вопросы посещавших ее ответствовала без смущения: „Это мой муж, профессор К.“. Когда власть захватили нацисты, она сумела перебраться в Париж, и скелет увезла с собой, а там воздвигла в новом своем жилище. Софья Кирилловна умерла незадолго до прихода немцев. Не посчитавшись с ее пожизненным материализмом, покойницу отпели по всем правилам и похоронили на кладбище Батиньоль. Скелет, по просьбе откуда-то возникших дальних родственников, положили в ту же могилу. Только не в гробу, а в полосатой матрасной наволочке. И на памятнике два имени – профессора К. и супруги. Будете на Батиньоль, найдите, сделайте одолжение. Заодно и меня помянете... Ну, что вы смеетесь?.. Неужто не чувствуете, что всё, что с вами происходит, лишь короткая остановка на пути в Париж?..»
4
Охотник на шкафу трубил в изогнутый рог. Крепкие всадники, хрипло перекликаясь, съезжались к месту сбора. Истошно и злобно лаяли возбужденные травлей собаки. Окровавленное тело зверька лежало, распластавшись, на взбитой копытами черной земле...
«Вы что рассчитываете, что вам подадут завтрак в постель? А? Старик в одной рубахе стоял возле его кровати. – Подъем, милый Ребе, подъем! Предупреждаю: я надолго займу сортир».
Глава седьмая
1
Старшая медицинская сестра Ильзе приходила к доктору Лейбницу по вторникам и пятницам в половине шестого вечера и оставалась у него до восьми. В восемь доктор смотрел по телевизову Новости, а в четверть девятого отправлялся на вечернюю пробежку. Совсем рядом с домом, где жил доктор, только улицу перейти, располагался городской парк, постепенно переходивший в небольшую рощу. Доктор бежал по раз и навсегда установленному и промеренному маршруту, сперва аллеей парка, потом просекой, до того места, где просека, вынырнув из-под сени деревьев, выбрасывала его на простор поля, солнечно-желтого в пору цветения рапса, – отсюда доктору оставалось только подняться по утоптанной тропе на вершину отлогого холма; там доктор в темпе, не теряя взятого ритма, совершал несколько гимнастических упражнений, чтобы снять напряжение мускулов и отрегулировать дыхание, и пускался в обратный путь. На вершине холма стоял невысокий, в рост человека, крест с вырезанной из дерева фигурой распятого Христа – создание какого-то умельца-самоучки, привлекавшее не искусством исполнения, но заведомо ощутимой искренностью веры мастера. Некоторое время назад кто-то, то ли богохульствуя, то ли, скорее всего, в безотчетном порыве спора с неправедностью мироустройства, перебил Христу ноги ниже колен и отодрал их от основания креста. Христос висел теперь на одних руках, обломки ног заканчивались растерзанными в щепу страшными культями. Под ними сам мастер, оплакивая свое творение, или какой-то доброхот прибил дощечку, на которой было вырезано: «Палачи не посмели перебить Господу голени. Ты сделал это». Совершая возле креста свою разминку, которая издали могла показаться молитвенным ритуалом, доктор думал о том, что, как искусство мастера бессильно перед вторжением варвара, точно так же совершеннейшее создание Творца – мозг человека – бессильно перед биохимическими процессами, происходящими в его клетках.
Несмотря на возраст (ему исполнилось шестьдесят три) доктор смотрелся моложавым и сильным. У него были отлично развитые икры и бедра, плоский живот, не отяжеленный пивом (он употреблял пиво в самых умеренных количествах, чаще всего как средство релаксации), прямая спина и прочная шея. Всё это являлось встречному взору, когда доктор в белой майке, обтягивавшей тело, и коротких ярко-красных трусах уверенным, ровным шагом бежал по заведенному маршруту. Даже волосы у доктора вполне сохранились – рыжеватые, слегка завитые на концах. Он и любовник в свои шестьдесят три был отменный. Дважды в неделю, в отведенные для любви часы, он практически без осечек, искусно и неутомимо выполнял всю намеченную для себя программу.
2
Несколько лет назад доктор Лейбниц продал в столице свою психиатрическую и психоаналитическую практику, которую вел весьма успешно, получая приличный доход, развелся с женой – не для того, чтобы быть с кем-то, а для того, чтобы быть одному (взрослый сын самостоятельно жил в Голландии), – и перебрался в этот небольшой городок. Ему нужны были сосредоточенность и покой, чтобы исполнить свое, как он полагал, жизненное назначение. Человек любознательный, он, еще молодым, с первых дней врачебной работы, завел привычку записывать в особую тетрадь рассказы некоторых больных, беседы с ними, истории их жизни, особенности внешнего облика, характера, поведения. Таких тетрадей накопилось семьдесят восемь. Размышляя, куда бы употребить их, доктор принялся перечитывать записи. Поначалу его поманила скромная мысль подготовить на их основе несколько статей для каких-нибудь специальных медицинских изданий. Но материалу было вдосталь, и он стал примериваться к книге, что-нибудь вроде – доктор почти таил от себя такое на первый взгляд неправомерное сравнение, и всё же мечталось! – что-нибудь вроде Фрейда или Юнга. Опять же, к удивлению самого доктора, оказалось, что и это не предел: странные сюжеты, которыми были заполнены тетради, вдруг стали обретать в его воображении какой-то иной смысл, экипироваться точными и зримыми подробностями, соединяться один с другим, преобразуясь в новые сюжеты, соответственно и реальные больные, посещавшие в разное время практику доктора Лейбница, начали перевоплощаться в иные, всё более властно и как бы сами собой являющие себя образы, и так до тех пор, пока однажды доктор не сообразил (поначалу сам тому не доверяя), что намеревается писать уже не ученый труд, а нечто совсем на оный не похожее, – может быть, даже роман. Проверяя себя, он прочитал заново несколько современных романов, которые в разное время произвели на него впечатление, а также в качестве образца кое-что Томаса Манна и Германа Гессе, и, хотя был человеком здравомыслящим, или, может быть, именно поэтому, пришел к убеждению, что то, что он предполагает создать, если удастся создать именно то, что предполагает, не уступит тому, что он прочитал.
Однажды доктор увидел в музее перо Гете – одно из многих, которые извел за жизнь великий олимпиец, обстриженное и очиненное гусиное перо с темневшим засохшими чернилами кончиком, некогда выводившим, не исключено, строки «Фауста», – и вдруг понял, что именно так, не на компьютере, не на пишущей машинке, а по-старинному, пером по бумаге будет писать свой роман. Несколько листов рукописей Гете, фотографии с которых были выставлены тут же в музее, подобный набегающий волне, стремительный, клонящийся вправо почерк поэта, даже поправки в рукописи, решительно перечеркнутые слова и новые, найденные взамен, даже случайные чернильные брызги, похожие на созвездия, очаровали доктора и укрепили в принятом решении.
Впрочем, порыв, охвативший доктора перед музейной витриной, спустя некоторое время нашел и научное подтверждение. В одной статье, очень кстати попавшей ему в руки, он прочитал, что человек, выводящий слова пером на бумаге, сам того не замечая, беззвучно артикулирует, воспроизводит буква за буквой все составляющие слово звуки, и это эмоционально прочнее связывает пишущего с текстом, нежели механические удары по клавиатуре, когда действуют только пальцы.
Возможно, тяготение к классике было в докторе наследственным. Отец доктора, всю жизнь протиравший штаны в какой-то таможенной конторе, посвящал целые вечера после службы переводам из древних греческих и римских поэтов; переведенные стихи он аккуратно вписывал в разграфленную конторскую книгу, точно такую, в какой на службе отмечал принимаемые и отправляемые грузы. Откуда взялась в отце страсть к античным текстам, доктор так и не узнал: он был единственный, очень поздний ребенок и ходил еще в начальную школу, когда отец оставил этот мир; у матери, женщины простой и не очень грамотной, вечерние занятия отца никакого интереса не вызывали.
Обдумывая будущее сочинение, доктор Лейбниц вспомнил известное суждение о том, что человек на каждом шагу своей жизни выбирает одну из двух возможных моделей поведения, выражаемых формулой быть или казаться, и вдруг усомнился в достоверности этой формулы, издавна представлявшейся бесспорной. Что значит быть, если тебе неведомо, какой ты есть. Ты рисуешь только автопортрет, твой портрет рисуют другие, каждый по-своему. К тому же человек по природе неоднозначен, текуч, изменчив в помыслах и желаниях. Он непременно, один легко, другой всякий раз ломая себя, третий то так, то этак, в чувствах, взглядах, оценках волею или неволею приноравливается к людям, событиям, обстоятельствам. Жизнь, хочет того человек или нет, постоянно формует, оттачивает, шлифует, дырявит его, как бесконечная игра волн обрабатывает поселившийся в полосе шельфа камешек. И все эти замечаемые или не замечаемые человеком перемены его Я означают для него быть. Привычка быть – это тоже казаться. Так же, как потребность казаться выявляет наше быть. Доктор вспоминал: пациенты, терзаясь в исповеди, точно живую кожу сдирали с себя маску – и под ней, сверкая прорезью глаз, являлась другая маска. Верьте женщине, когда она говорит, что любит только вас и никогда никого, кроме вас, не любила. Верьте другу, когда он пожимает вам руку и клянется, что никогда не предаст вас. Верьте палачу, целующему ребенка. Каждую минуту театр вокруг вас и с вашим участием разыгрывает новое представление.
В писчебумажном магазине доктору счастливо попалась дорогая толстая тетрадь в черном кожаном переплете с тисненым заголовком: Мемуары. На титульной странице под эпиграфом: Всё меняется, написанное остается следовал набранный колонкой перечень тем воспоминаний, которые владельцу тетради предлагалось запечатлеть на века. Среди этих тем значились: Мои радости. Мои заботы. Мои мечты. Мои возлюбленные. Мои дети. Моя кухня. Мои вина. Мои путешествия. Доктор обмакнул в флакон с черными чернилами высмотренное на блошином рынке старинное стальное перо, вставленное в пожелтевшую от времени костяную ручку с приплюснутым и выточенным в виде лезвия кинжала концом, зачеркнул приведенный список и надписал над ним крупными буквами: КОМЕДИЯ МАСОК и строчкой ниже: Роман.
3
Пока были только заготовки, планы, наброски, будущая книга лишь прояснялась, складывалась понемногу; доктор Лейбниц предполагал в полной мере заняться ею, исключительно ею и более ничем другим, позже, когда выберется на пенсию и переберется на Сицилию. Бог весть, почему – на Сицилию, почему не на Корсику, не на Барбадосские острова, не в Гренландию, но как-то так само собой укоренилось в душе, что – именно на Сицилию. У доктора и деньги были отложены, купить там небольшой дом, – он заинтересованно просматривал бюллетени о стоимости недвижимости на Сицилии, нигде больше. Именно там, в уютном доме на одного, с кабинетом – большое во всю стену окно в сторону моря – он, ни на что не отвлекаясь, займется главным делом жизни. Важно, конечно, хорошо сохранить себя, не только физически (доктор внимательно следил за показателями своего телесного здоровья), но и духовно. Духовное же здоровье требует такой же настойчивой тренировки, как физическое: с утра до вечера – энергичная деятельность, без перегрузок, но регулярная, не знающая незапланированных передышек.
Медицине известны наблюдения, проводимые в монастырях. Именно насельников монастырей, даже в самом позднем возрасте, менее, нежели прочих, поражает старческая слабость ума, деменция, болезнь Альцгеймера. Исследуя мозг монахов и монахинь, проживших восемьдесят, девяносто и добрую сотню лет, врачи удивляются тому, что явные болезненные поражения мозга, которые при жизни пациентов вроде бы непременно должны были обеспечить старческое умственное недомогание, не вызывали его. В восемьдесят, девяносто, сто лет эти старички и старушки, облаченные в выбранные однажды и на всю жизнь рясы и платья, так же исправно, как и полвека назад, произносили слова молитв, читали священные книги, вышивали, клеили, строгали, выписывали нужные тексты, пели в хоре, готовили кушанья – инерция духа и действий побеждала материю. И доктор Лйбниц старался жить по-монастырски. Однообразие дней, их распорядка и наполнения не томило – радовало его.
Еще доктор Лейбниц знал, что жизнь, чем дальше, тем больше отнимает будущее и взамен надставляет прошлое. С годами она всё более оказывается заполнена прошлым – человек оказывается обречен строить настоящее, захватывая в него не из будущего, не из книги, которую пишет мечта, а из отработанного материала воспоминаний. Доктор Лейбниц знал, что нужно учиться жить освобожденно от прошлого, в потоке времени, обращенном лишь в одну сторону. Однажды он услышал от одного пациента, старика-богослова, что Бог каждый день как бы заново творит мир. Эта мысль показалась доктору необыкновенно привлекательной. Именно так! Каждый день заново рождаться, начинать жить в только что сотворенном или, может быть, им самим творимом мире, – как еще можно спасти свое будущее?..
Доктор Лейбниц знал поэтому, что однажды и этот городок, ставший временным его пристанищем, навсегда исчезнет из его жизни, исчезнет вместе со стариковским домом и всеми его обитателями, с просчитанным до каждого шага маршрутом ежедневной пробежки, с верной Ильзе по вторникам и пятницам. Он никогда не будет вспоминать о нем, разве что увидев его во сне, как не вспоминает другие города, где пришлось жить прежде, как не вспоминает жену и сына, многих и разных людей, встреченных на пути, многие события, которые, казалось ему когда-то, сильно волновали его. Он будет сидеть в высоком кресле за письменным столом, весь отдавшись своему назначению, каждый новый день станет для него новым сотворением мира, а перед ним за огромным во всю стену стеклом будет только море.
Глава восьмая
1
По вторникам и пятницам, собираясь к доктору, Ильзе надевала черное белье. «Женщины с такой белой кожей, как у тебя, должны носить черное белье – мужики от такого с ума сходят», – говорил Петер. Этот Петер был тот самый парень – ее первая любовь, – вдвоем с которым она, совсем молоденькая, как только разрушили стену, драпанула с Востока, из бывшей ГДР, на Запад, чтобы начать новую жизнь, и который, как только началась новая жизнь, ее бросил. Петер был шофером такси и здесь, на Западе, пару месяцев спустя, еще в поисках работы, обкрутил одну богатую старуху, владелицу автопредприятия, и женился на ней. Он предлагал Ильзе жизнь втроем и ловко доказывал многие преимущества такого решения, но она отказалась наотрез, тем более когда увидела эту старуху с острыми, злыми глазками на большом розовом лице и выкрашенными хной ярко-рыжими волосами, и, понимая все ожидавшие одинокую девушку трудности, отправилась дальше одна на поиски своего счастья.
Внешне Ильзе казалась холодной и бесчувственной. Ее большие холодные глаза были похожи на театральные зеркала, сделанные из серебряной фольги, которые ничего не отражают, никого и ничего не пропускают внутрь. На службе Ильзе была исполнительна, как хорошо отлаженный механизм, никому из обитателей Дома и персонала не оказывала ни малейшего предпочтения, с точностью исполняла всё, что требовалось, и не делала ничего лишнего. Добрая фрау Бус потихоньку называла ее аптекарскими весами. Но при этом Ильзе была влюбчива, или, может быть, постоянно нуждалась в любви. И тот, кто оказывался ее избранником, вдруг видел, как распускаются ее яркие, зовущие в себя зрачки, узнавал жадность и бесстыдство ее ласки.
Мужчин в городе, тех, кто мог привлечь внимание Ильзе, было не так-то много, да и, чтобы отыскать таковых, нужны были способствующие обстоятельства, так что после некоторых попыток, частью, относительно удачных, она, не затрудняя себя дальнейшими поисками, как-то само собой начала влюбляться во врачей, опекавших ее богоугодное заведение. Один раз, правда, она чуть не изменила принятому правилу, почувствовав неодолимое влечение к электрику, приходившему в случае необходимости разного рода починок. Электрик был похож на Петера, такой же веселый и наглый, но Ильзе, может быть, именно поэтому, преодолев себя, позвонила в фирму и без всяких объяснений попросила присылать другого мастера.
Сначала был доктор Беккер, невысокий, по плечо ей, полный, с женским тазом и маленькими руками. На голове доктора, из-под редких, старательно уложенных волос глянцево сквозила лысина. Доктор носил очки в тяжелой, как тогда было принято, роговой оправе. За толстыми стеклами очков темнели добрые, грустные глаза. Некоторые утверждали, что доктор Беккер – еврей. В любви доктор был пылок и замечательно нежен, хотя и не изобретателен. Но Ильзе хватало того, что он предлагал и того, что она умела от него добиться. Доктор непременно желал познакомить Ильзе со своим семейством: жену его звали Дагмар, у них было четверо детей. Дагмар взяла обе руки Ильзе в свои и пригласила заходить, когда доктора нет дома: «У двух женщин всегда найдется, о чем посекретничать».
Дагмар была тоже маленькая, с игривой челкой-пони и в таких же, как у доктора больших очках. Дагмар умела варить особенный кофе, очень крепкий и душистый; она и печенье пекла сама, легкие вкусные завитушки, ни в одной кондитерской таких не найдешь. Дагмар окончила университет, изучала там историю и литературу, заодно еще какие-то науки, и, о чем бы ни заходил разговор, непременно рассказывала что-нибудь необыкновенно интересное. Со временем так повелось, что Ильзе заходила к Дагмар чаще, нежели доктору удавалось вырваться к ней самой; при встречах с нежданно обретенной приятельницей угрызения совести совершенно не томили Ильзе: когда они встречались, ей казалось, что всё происходящее с доктором происходит во сне или на другой планете, или даже вовсе не происходит. Точно так же, оставаясь вдвоем с доктором, она без малейшего усилия воли забывала о существовании Дагмар. Лишь изредка, заглядывая в темневшие за стеклами очков глаза Дагмар, она спохватывалась: догадывается или нет? А та улыбалась и гладила легкими пальцами ее руку: «Когда мы расстанемся, мне будет очень тебя не хватать»... Иногда Дагмар подносила ее руку к губам, чтобы поцеловать. Впрочем, дальше дело не шло. Доктор Беккер вдруг получил выгодное предложение и уехал с семьей куда-то в Баварию. Дагмар прислала Ильзе несколько густо исписанных красивым острым почерком открыток, но Ильзе не умела отвечать на письма...
Ненадолго в Доме и, соответственно, в жизни Ильзе появился юный – недавно из университета – доктор Финк. Ильзе, ничем внешне не нарушая субординацию, четко руководила им, юный доктор, постоянно путавшийся в том, что ему надлежит делать, без ненужной заносчивости принимал ее руководство. Быстро выяснилось, что и в личной жизни доктору Финку, лишь недавно вырвавшемуся из-под родительского крова, не хватает доброй наставницы. Подчас он задерживался, дожидаясь, пока Ильзе кончит работу, чтобы проводить ее, поведать о своих сомнениях, выслушать ее советы. А когда они приближались к двери Ильзе, доктор как-то само собой принимал приглашение войти, тем более, что на улице порой бывало и холодно, и дождливо, а у Ильзе всегда царил уют – в вазе на столе свежие цветы, по дивану разбросаны цветастые подушки, и, когда ни придешь, для гостя находится бокал прохладного белого вина. «Что им делать вдвоем? – сокрушалась добрая фрау Бус. – Он совсем молоденький, еще вихрастый петушок, а она такая уверенная, и глаза у нее такие холодные». (Фрау Бус, увы, и вправду, плохо представляла себе, что они делают вдвоем, поскольку, дожив до преклонных лет, не обрела собственного опыта и имела представления о предмете только из разговоров, учебных пособий, а также кинофильмов, которые ныне редко обходятся без откровенных сцен.)
2
Доктор Лейбниц не был похож на прежних ее возлюбленных, хотя вроде бы мужчина как мужчина – это чувствовалось по первому же нетерпеливому объятию, едва она переступала порог (сам доктор к ней никогда не приходил). Даже в минуты полной телесной близости Ильзе не в силах была понять, что же он такое этот доктор Лейбниц. Даже в эти минуты ей казалось, что их разделяет темный глубокий ров, который не перейдешь, не переступишь, и поэтому даже при воспоминании об этих минутах возникало ощущение какой-то томящей неполноты. А ведь доктор не держался скрытно, охотно отвечал на вопросы, сам кое-что рассказывал о себе и, не боясь пересудов, подчас приглашал ее вечером в итальянский ресторан поболтать на свободе.
В глубине полутемного зала красновато пылал очаг. Тощий, подвижный, как паяц, пекарь в высоком белом колпаке у всех на глазах выпекал нежнейшую пиццу. Они занимали место в уголке и, сидя друг против друга, пили терпкое вино и в самом деле болтали весь вечер. Доктор щедро оделял ее какими-то занимательными историями, у Ильзе расцветали зрачки, своей большой прохладной рукой она накрывала его руку, но, позже, дома, ей отчего-то никогда не удавалось припомнить толком, о чем был разговор и что говорил доктор.
Однажды летним воскресным утром они отправились на велосипедах за город. Лесная дорога вывела их к большому озеру с заросшими травой и кустарником почти до самой воды берегами. Доктор, едва слез с велосипеда, тотчас разделся и бросился в воду, а Ильзе, расстелив одеяло, подставила спину набиравшим зной лучам солнца. Она закрыла глаза, и уже через несколько минут тонкая дремота опутала ее, воздух в ушах зазвенел кузнечиком, стало казаться, что всплески воды и веселые крики купальщиков доносятся откуда-то совсем издалека. Доктор, наплававшись, выбрался из воды, сел рядом; капли, падавшие с его рук и волос, приятно обжигали кожу Ильзе, она тихонько ахала. Он принялся писать что-то мокрым пальцем на ее горячей спине.
«Что ты пишешь?»
«Отгадай».
Нажимая посильнее, он снова начертил несколько букв.
«Это имя?»
«Географическое название».
Он провел влажной ладонью по ее коже, как проводят влажной тряпкой по доске, стирая написанное.
«Читай еще раз».
Ильзе чувствовала, что это почему-то очень важно, прочитать сейчас то, что он пишет, но, кроме начального S никак не получалось схватить остальные буквы, тем более связать их в целое.
«Ты хочешь туда уехать?» – спросила она, стараясь не выдать голосом тотчас нахлынувшую тоску.
«Сейчас я напишу, чего я хочу», – он засмеялся и легонько пощекотал ей пальцем между лопатками.
Она повернулась к нему:
«Можно, я поеду с тобой?»
«И что ты там будешь делать со стариком?»
Он по-прежнему смеялся.
«Там ты будешь не старше, чем здесь».
Он весело вскочил на ноги:
«Тогда вперед!»
Ильзе взглянула снизу на его мускулистые ноги, живот, на всю его ухоженную фигуру, вспомнила его уверенную силу, когда они лежат в постели, подумала сердито: «Он бодро протянет еще десять лет, и двадцать, а то и все двадцать пять...» Встала неторопливо, заколола покрепче волосы и побрела за ним к воде...
3
Этот паршивец Петер говорил ей когда-то: «Любящая женщина, как собака: даже если любимый выбежал за сигаретами, ей тотчас начинает казаться, что он ушел навсегда». Всякий раз, по вторникам и пятницам, подходя к дому доктора, Ильзе тайно опасалась, что ей отворит какой-нибудь незнакомый человек или что на двери будет повешено объявление «Сдается». Но отворял доктор, всегда уже наготове, в купальном халате, нетерпеливо обнимал ее, и она, не вспоминая недавних сомнений, тотчас воспламенялась от его желания. Как-то раз, в момент острой ласки она вдруг хрипло засмеялась: «Знали бы они там, в Доме, какая я на самом деле!»
Доктор хмыкнул и освободил ее из объятий.
«Знаешь, эта толстуха фрау Бус называет меня аптекарскими весами».
«Что ж, она права. Ты на самом деле – аптекарские весы, точно так же, как сейчас, со мной, ты тоже – на самом деле. Человек постоянно меняет маски, но в любой маске играет самого себя. Если роль не его, он такую маску не наденет».
Ильзе снова засмеялась:
«Не боишься, что я с тобой только изображаю страсть, а на самом деле подсчитываю в уме, сколько стоит новый диван?»
Доктор тоже засмеялся:
«Значит, и это – ты, и опять же – на самом деле».
Прижал ее к себе:
«Ну, что же – изображай... Изображай...»
Они вместе принимали душ (доктор любил, чтобы вместе) и под чуть теплым его дождем продолжали любовную игру. Пока она одевалась, доктор, быстро натянув белую майку и красные трусы, варил кофе. И всякий вторник и всякую пятницу, прежде чем расстаться с доктором, Ильзе ждала, что в этот день произойдет что-нибудь необычное, какое-то важное слово будет сказано, рука потянется удержать ее, но мелькали страницы календаря, всё шло по-заведенному: в восемь доктор включал телевизор, быстро целовал ее на прощанье. Она не спеша, какая бы ни была погода, пешком, чтобы отойти и прогуляться, направлялась на другой конец города в сторону своего жилища; по дороге заходила в супермаркет и покупала бутылку белого вина и сыр рокфор, который очень любила.