355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Десятерик » Павленков » Текст книги (страница 8)
Павленков
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:28

Текст книги "Павленков"


Автор книги: Владимир Десятерик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)

Писарев всегда отличался качествами, поставившими иезуитов на высокий пьедестал мирового значения: он был умен, имел характер, любил до безумия свои идеи, не отказывался от своих убеждений, он работал постоянно и неутомимо, он везде и всегда помнил и думал о своих нравственных обязанностях к обществу, – вот в каком смысле я заговорил с ним о теории иезуитизма, то есть о качествах, возведенных иезуитами в теорию. Я не без намерения сказал ваша, то есть его, теория; всякий понимает вещи по-своему, и он в отношении к иезуитизму восхищался не их последними гадостями, а теми их первоначальными качествами, которые, строго говоря, необходимы для всякого общественного деятеля, рассчитывающего на какое-нибудь прочное влияние.

Иезуитом в том смысле, в каком понимает это слово делопроизводитель г. Городков (как это он заявил 20 сентября44
  Примечание рукою, очевидно, Городкова: «Чистая ложь!»


[Закрыть]
), Писарев никогда не был и не мог быть. В семье Писарева обыкновенно называли стеклянной коробочкой, через которую всякий может его видеть в какое угодно время. Смею спросить, насколько идет такое прозванье к иезуиту в том смысле, в каком его понимает г. Городков? Можно ли было обращаться к “стеклянной коробочке” с теорией иезуитизма в обыкновенном, ходячем, одностороннем смысле этого слова? Это было бы не только смешно. Это было бы просто бессмысленно. И между тем я написал. Значит, я очень хорошо знал, что он поймет меня, что на нашем языке слово иезуитизм значит не то, что на языке толпы, массы».

После этого рассуждения Павленков передает содержание своей беседы с Писаревым после возвращения из Москвы, которая уже приводилась выше. Именно тогда выяснились причины перемен в настроении критика, о которых он откровенно поведал другу. И после изложения содержания той беседы Павленков добавляет: «Писарев последнее время был болен психически, и на него находили частые затмения. Он лечился, но лечение мало шло впрок. Доктор Полотеб-нов предсказал ему близкую смерть. Он говорил, что теперь для этого умственного организма должен начаться ряд пертурбаций. Так и вышло.

Куда же девался тот грязный и недостойный иезуитизм, спрашивают в конце этого пункта? Я защищался перед судом так, как защищался бы сам Писарев после его свидания со мной. Все недоразумение здесь произошло оттого, что конфисковать бумаги и письма возможно, но конфисковать разговоры еще не изобретено средство, и я в настоящем случае могу только об этом жалеть».

Павленков, находясь в тюрьме, отстаивал свою честь всеми средствами, которые имелись в его распоряжении. Во время коротких посещений друзей в крепости он обсуждал с ними, какой должна быть судьба его издательства и книжного магазина.

Сохранились записи дежурных офицеров Петропавловской крепости о свидании Ф. Ф. Павленкова с М. П. Надеиным. «1 декабря 1868 г. Дано свидание арестованному Павленкову с Надеиным. Дежурный по крепости капитан (подпись)». «Сего числа дано свидание Павленкову с Надеиным. Дежурный (подпись). 29 декабря 1868 г.».

О том же, как развивались обстоятельства слушания его дела в Сенате, Флорентию Федоровичу было неизвестно. А там скрипели перья вовсю! 28 октября 1868 года Министерство юстиции отвечало на письмо министра внутренних дел. В ответе нетрудно уловить полемику с утверждением министра внутренних дел, будто приговор судебной палаты по делу Павленкова – это следствие пассивной роли, которую играл на процессе прокурор. Да, согласились в Министерстве юстиции, он не поддержал в своей заключительной речи одного пункта обвинительного акта, но ведь решение зависело не от него, а от усмотрения судебной палаты! Министерство юстиции соглашалось и с тем, что вопрос о привлечении Павленкова к ответственности за издание писаревских статей в Москве будет зависеть от содержания обвинительного приговора Сената. И, наконец, в письме давалось разъяснение, что поскольку Сенат рассматривает протест прокурора судебной палаты, то обер-прокурор «ходатайствует о разрешении ему не поддерживать обвинения Павленкова по статье “Русский Дон-Кихот”, предоставив продолжать обвинение в Правительствующем Сенате лишь относительно нарушения подсудимым ст. 1001 Уложения о наказаниях в статье “Бедная русская мысль”».

Итак, Сенату предстояло обсуждать нарушение Павленковым действующего законодательства лишь по одной статье.

Когда министр внутренних дел Тимашев прочитал ответ министра юстиции, он свое отношение к изложенному содержанию в нем выразил на полях документа: «Из этого длинного отношения я вижу лишь одно: невозможность судебного преследования по делам печати».

19 ноября 1868 года совет Главного управления по делам печати на своем заседании заслушивал вопросы: «1) отношение г. министра юстиции к г. министру внутренних дел по перенесению дела о Павленкове в кассационный департамент Правительствующего Сената; 2) отзыв члена совета Фукса по этому предмету».

Обнаружилось, что обер-прокурор также «встречает препятствия» к тому, чтобы прислушаться к мнению Фукса. На основании того, что прокурор судебной палаты не выдвигал тех обвинений против статей, на которых настаивал Фукс, то и в кассационном рассмотрении эти обвинения, по мнению обер-прокурора, не должны затрагиваться.

Это возмутило Фукса. В протоколе его гнев нашел такое выражение: «Этот недостаток энергии и внимания со стороны прокурорского надзора обусловил неудовлетворительность исхода большей части судебных преследований по делам печати». Член совета полагал бы необходимым представить вышеизложенное на благоусмотрение министра внутренних дел, на тот конец, не признает ли удобным его высокопревосходительство, независимо от изъявления согласия на оставление без дальнейшего преследования статьи «Русский

Дон-Кихот», сообщить министру юстиции и некоторые из упомянутых общих соображений. «Совет полагал исполнить согласно отзыву члена совета Фукса».

Роль, которую Павленков сыграл в организации похорон и увековечении памяти Д. И. Писарева, не давала покоя охранительным органам. Они рассчитывали, что Сенат вынесет суровый приговор издателю, а уж тогда они позаботятся о том, чтобы наказание вольнодумный друг Писарева получил самое что ни на есть тяжелое. Однако надежды на «юридически обоснованную» расправу не сбылись. 14 марта 1869 года Сенат заслушал обстоятельства дела в своем заседании и в принятом постановлении признал необходимым Павленкова от наказания освободить. Правда, этим постановлением на многие десятилетия печально решалась судьба писаревской статьи «Бедная русская мысль». Ее предложено было изъять из второго тома собрания сочинений Д. И. Писарева и уничтожить. Лишь после революции 1905 года душеприказчики Ф. Ф. Павленкова смогли восстановить справедливость. Они напечатали в 1907 году дополнительный выпуск к собранию сочинений Д. И. Писарева, где опубликовали и эту статью и материалы самого литературного процесса.

Поскольку Сенат вынес не столь суровую кару Павленкову, властям пришлось прибегать к испытанным приемам расправы над неугодными им деятелями. Они готовили этот запасной вариант заблаговременно. Еще в октябре 1868 года министр внутренних дел Тимашев направил представление Александру II, и тот «соблаговолил» выслать строптивого издателя административным порядком в Вятку, охарактеризовав его как личность с зловредным направлением. В решении властей особо оговаривалось, что Павленкову воспрещалось заниматься издательской деятельностью. Въезд в столицу перед ним был также закрыт.

10 июля 1869 года Ф. Ф. Павленкова выпустили из Петропавловской крепости, а уже на следующий день он был отправлен к месту ссылки.

В общественном мнении это выдворение воспринималось однозначно как расправа над несговорчивым, непокорным молодым человеком, дерзнувшим посягнуть на святая святых. В дневнике А. В. Никитенко за 19 мая 1869 года находим запись, в которой своеобразно высказывается отношение этого, далеко не радикально настроенного служителя самодержавной монархии к факту административной высылки Павленкова в Вятку. Интересен сам ход рассуждений современника той эпохи. В понедельник, 19 мая, он заносит в дневник такие мысли: «Над людьми должны господствовать закон и страх, охраняющий закон. Все должны, хоть немного, чего-нибудь бояться: правители – революций, вельможи – немилостей, чиновник – своего начальства, богатый – воров, бедные – богатых, злоумышленники – судов и проч. Многие еще боятся черта и, наконец, всякий человек боится Бога и смерти. Только под влиянием и прикрытием страха спасается небольшое количество человеческих добродетелей, и люди не погружаются совсем с головою в омут безнравственности.

Сердце мое преисполнено любви к людям, но мой рассудок внушает мне к ним частое презрение, а всегда сожаление.

А отечество? Я люблю его, и как горячо люблю, хотя рассудок мой изобличает в нем, с одной стороны, глубокое варварство, а с другой, пожалуй, цивилизацию, но какую шаткую, фальшивую, чисто показную!

На днях суд оправдал какого-то Павленкова по делам печати и, говорят, совершенно с законами; его выслали из С.-Петербурга административным порядком…»

Такова была реальность времени.

Оказаться в оппозиции Павленкова вынудили сами власти. Честный, всесторонне одаренный, обладающий обширными познаниями молодой человек вступал в самостоятельную жизнь полный решимости принести посильную пользу Отечеству, своему народу. Попрание этих идеалов в Киеве и Брянске, когда он убедился в том, что в реальной действительности правят бал те, кто вообще погряз в коррупции, себялюбивом эгоизме, что наказать порок не представляется возможным, – все это и побудило молодого офицера к поиску такой области деятельности, где бы он смог с пользой приложить свои силы и талант. Судьба П. Л. Лаврова – блестящего педагога, наставника в академии, послужила ему примером. Он решил преподавать в военных гимназиях, чтобы, как это делал Петр Лаврович, нести в юные сердца свет знаний, самые передовые идеи времени. Но и здесь молодого человека поджидало разочарование. Несомненно, что причина отказа Павленкову занять место в военной гимназии была не в формальном опоздании с подачей заявления. Беспокойного радикально настроенного офицера не хотели допускать до занятий с молодежью. И наконец, в окончательном переходе Павленкова на путь борьбы с существующими самодержавными порядками решающую роль сыграл литературный процесс по делу второй части «Сочинений Д. И. Писарева». «Судебный процесс и другие столкновения с властями, – писал Н. А. Рубакин, – можно сказать, на всю жизнь зарядили Павленкова самыми враждебными эмоциями к существующим принципам самодержавного строя. Будучи добрейшим человеком по натуре, относясь ко всем людям с поразительным добродушием, доброжелательностью и даже с любовью, Флорентий Федорович через всю свою жизнь пронес в душе злобу и негодование к режиму, который не давал простора для проявления творческих возможностей каждой личности».


ССЫЛКА В ВЯТКУ

16 июля 1869 года поручик Флорентий Федорович Павленков по Высочайшему повелению доставляется в Вятку. Это повеление запечатлено в решении «Высочайше учрежденной следственной комиссии».

«Государь император, – писал председатель комиссии Ланской, – по всеподданнейшему моему докладу обстоятельств дела, произведенного состоящею под моим председательством следственною комиссиею, Высочайше соизволил повелеть: здешнего книгопродавца-издателя Флорентия Павленкова выслать административным порядком, по соглашению шефа жандармов с министром внутренних дел, в одну из отдаленных губерний с учреждением за ним строгого полицейского надзора и воспрещением ему на будущее время заниматься издательской деятельностью и въезда в столицу».

Что означало – «воспрещение на будущее время» заниматься издательской деятельностью? Навсегда? Или – на срок ссылки? Кстати сказать, срок тоже не оговаривался. А, следовательно, при желании его можно было толковать и как пожизненный…

Так или иначе тридцатилетнему Павленкову предстояло самому решать свою судьбу. Выбор путей был для него крайне ограниченным. Побег? Нелегальный отъезд за границу? Флорентий Федорович не исключал и такой путь. Как свидетельствуют многочисленные друзья Павленкова той поры, он обсуждал с ними возможность побега из Вятки с чужим паспортом. «Пойду к реке, оставлю на берегу всю свою одежду, а сам – марш на волю», – говорил он с огромным воодушевлением и приводил мельчайшие подробности хорошо обдуманного способа освобождения.

В. Д. Черкасов также писал, что в первые дни ссылки, когда воображение невольно рисовало безотрадную картину будущего, Павленков не только подумывал о нелегальном освобождении, но даже в порядке подготовки совершал самовольную пробную поездку в Казань.

Почему же Павленков не воспользовался такой возможностью, как побег из ссылки? Несмотря на то, что железные дороги в Вятском крае в то время отсутствовали, выбраться из этих мест тайно можно было. За период с 1860 по 1870 год, как видно из списков канцелярии губернатора, семь ссыльных успешно осуществили побег. Из воспоминаний В. Г. Короленко, который ссылается на рассказ самого Флорентия Федоровича, известно, что и Павленков нелегально выбирался из Вятки в Петербург. Однако покинуть Родину насовсем, отправиться в эмиграцию – для Павленкова было неприемлемым, противоречило его внутренним убеждениям. Он хотел работать и жить вместе со своим народом, нести ему знания, культуру.

«Павленков все более и более приходил к сознанию, – писал В. Д. Черкасов, – что жизнь за границей (а ведь только туда ему и можно было переселиться) далеко не удовлетворит его, что там у него не будет и не может быть дела, которому он себя посвятил в России и которое для него представляется возможным только на Родине…Это соображение удерживало его на месте ссылки… Для него не представлялось возможности изменить своему делу, и более, чем когда-либо, он чувствовал себя связанным с Родиной». Это же подтверждает и Н. А. Рубакин, рассказавший о своих беседах с Флорентием Федоровичем. Несмотря на все гнусности, какие над издателем проделывали разные власти, он не пожелал бежать за границу и стать эмигрантом, а предпочитал «поражать врага изнутри».

Был отвергнут Флорентием Павленковым, за его нереальностью и наивностью, и другой план освобождения. Через кого-то предполагалось условиться с какой-нибудь красавицей из третьестепенных актрис, убедить ее за более или менее внушительный куш явиться не то к министру внутренних дел, не то к шефу жандармов, броситься перед ним на колени, умолять его, рыдая, об освобождении из ссылки ее жениха Павленкова…

Флорентий Федорович избрал третий путь – путь борьбы за собственное освобождение. Просьбами, слезами не проймешь тех, кто стоит у власти. Только работой, продолжением начатого дела, многократной демонстрацией того, что ты не сломлен, а по-прежнему полон энергии, действуешь и еще раз действуешь, можно заставить своего противника отменить столь жесткие, бесчеловечные меры подавления личности…

А меры против Павленкова с первых дней прибытия в Вятку были применены самые что ни на есть драконовские.

Семинарист Н. М. Кувшинский, который снимал комнату у той же хозяйки, куда поселили и ссыльного издателя, взволнованно передавал своим друзьям, что солдат ни на минуту не отходит от Павленкова.

– Как это ни на минуту, – даже в комнатах? – изумлялись слушавшие его.

– И в комнатах, – подтвердил Кувшинский. – Павленков и ест, и пьет, и спит при солдате. И на минуту в сени не может выйти один.

– Это ужасно! – возмущались собеседники. – Так можно совершенно извести человека. Как он выносит?

– Иногда слышу, как он страдальческим голосом просит солдата идти на кухню, – от хозяйки я знаю, что у него жесточайшие головные боли, – но тот отвечает, что оставить его одного ему не приказано, и остается.

Первые прогулки по Вятке Флорентий Федорович совершал тоже в сопровождении конвоирующего его солдата. Скорее всего, это был тщательно продуманный ритуал попрания человеческого достоинства. Павленков был обязан регулярно являться в канцелярию губернатора. «Трудным временем была для Флорентия Федоровича ссылка, – свидетельствовал В. Д. Черкасов. – Недавно еще, почти накануне свершившейся катастрофы, жизнь его кипела деятельностью, голова работала над проектами смелыми, все его существо стремилось к осуществлению заветной мечты и вдруг – один росчерк пера опрокидывает все его существование, связывает его волю, заставляя подчиниться прихоти сатрапа отдаленной провинции, на которого нет ни суда, ни расправы».

Когда стало проходить первое оцепенение перед мраком общего провинциального захолустья, Флорентий Федорович стал постепенно включаться в жизнь губернского города, куда забросила его судьба.

Здесь были две гимназии – мужская и женская, два уездных училища и два приходских, публичная библиотека. Дважды в неделю выходят «Губернские ведомости» и два раза в месяц – «Епархиальные ведомости». В городе действуют несколько духовных учебных заведений. Оказалось, что в городе обитают не только жандармы, канцеляристы и делопроизводители. Есть тут и учителя, и журналисты, и местная интеллигенция. У них, несомненно, собраны свои библиотеки. Еще в крепости кто-то рассказывал, будто в Вятке насчитывается ссыльных-поселенцев свыше ста человек. Эти края, из-за их отдаленности от центров, издавна были избраны местом, куда отправляли всех неблагонадежных. Именно здесь «горе мыкал» перед эмиграцией сам Александр Иванович Герцен. Сюда ссылали М. Е. Салтыкова-Щедрина. Выдержали же они испытание этим захолустьем, не сломились. «А почему я должен проявлять слабость? – думал Флорентий Федорович. – Возможно, что мне суждено встретить здесь еще отзывчивую душу друга, товарища, гражданина, с которым, не таясь, можно будет делиться сокровенными думами, разделить радость единомыслия, помогать коротать нелегкую судьбину?»

Постепенно созревало твердое решение: все, что не о деле, все, что навевает тоску, следует безжалостно отгонять от себя. Еще в первые дни осознал: от панической хандры недалеко и до беды. Вот на клочке бумаги запись, в которой отразился весь сумбур раздумий той поры: «…Не всегда можно принимать за легковерие и наивность веру в догмат: “Настойчиво и неуклонно делать – значит мочь”. А я делаю сильно, непоколебимо и бесповоротно, я делаю сильнее, чем Герард, пролезавший для спасения своего клиента через форточку в виду публики, суда и присяжных. Он достиг, чего хотел, отчего не достигну и я? Конечно, за меня никто не полезет не только в форточку, но даже, пожалуй, и в дверь, и потому лезть мне приходится самому, что не так убедительно, но… я надеюсь».

В первые дни своего пребывания в Вятке «Павленков, – как вспоминал Н. А. Чарушин, – вел довольно уединенный образ жизни, и мы, молодежь, знали о нем очень мало». Замкнутый, малообщительный, расположенный к усидчивой работе, он и в бытность в Петербурге не очень стремился бывать в свете, обзаводиться знакомствами, здесь же, подавленный гнетущей неопределенностью своего унизительного положения, в которое был поставлен, вообще не был склонен ни с кем общаться.

Справедливо мнение: время – лучший врачеватель. Прошел небольшой срок, и на смену одиночеству и унынию пришла жажда деятельности. Порой конвоирующий на первых порах солдат едва поспевал за быстро шагающим ссыльным, склонившим голову и о чем-то мучительно размышлявшим.

А думы Флорентия Федоровича были о ней, о Вере Ивановне. Он получил из Вологды письмо от Д. К. Гирса. Тот сообщал радостную весть: счастье улыбнулось ему, в ссылке встретилась женщина, которую полюбил. Павленков радовался за товарища и все же не мог скрыть собственной горечи. В ответном письме он откровенно признавался в своих чувствах: «Мог ли я знать, что из всех, кого я знал, я буду самым несчастливым?.. Каждый из вас за последнее время среди различных невзгод испытывал и много радостей; у каждого из вас есть под рукой живые люди, которые любят вас, любимы вами… У меня – никого… Чувство отдаленной дружбы меня удовлетворить не может; мне нужно осязать свою привязанность, видеть ее, чувствовать ее присутствие…»

Давно уже собирался Флорентий Федорович предпринять какой-либо шаг, да все не мог сообразить, что можно сделать. Судьба Веры Писаревой тревожила. Можно было понять: Д. К. Гирсу и ему власти поставили в вину то, что они, как об этом написано было в «Отечественных записках», сказали несколько слов на Волковом кладбище, у свежей могилы Д. И. Писарева. А вот при чем тут Вера Ивановна, которую тоже выдворили из столицы? За что?

Флорентий Федорович вспоминал эту обаятельную девушку, которая пробуждала в нем самые нежные чувства. Она сотрудничала в петербургских газетах и журналах. Помнится, как вместе с Черкасовым они втроем обсуждали защитную речь на процессе по второму тому сочинений Д. И. Писарева… Трудно определить то состояние блаженства, которое охватывало Флорентия Федоровича даже при мысли об этом дорогом ему существе. Одно лишь угнетало: Веру Ивановну выслали после его ареста. Не могло зародиться у нее каких-либо недобрых предположений? Убежден, что нет. И все же…

Что же предпринять? Этот вопрос все чаще задавал себе Флорентий Федорович. И вот в газете прочитал, что 17 апреля 1870 года будет отмечаться день рождения Александра II. И подумал он тогда – а не написать ли прошение императору об освобождении Веры Ивановны? Гляди, по случаю дня рождения смогут и облегчить участь близкой души! Вера Ивановна вернется в Петербург, продолжит занятие любимым делом. И вот принялся он за сочинение письма. Обдумывал каждое слово не один день. Нельзя было допустить ни одного неточного выражения. Переписывал дважды. Старательно, каллиграфически выводил каждую букву.

«Ваше Императорское Высочество! В июле 1868 года русское общество лишилось в лице утонувшего Д. И. Писарева одного из известнейших и талантливейших своих писателей. Что бы ни говорили о незрелости и поспешности некоторых взглядов, мыслей и выводов этого критика (напр., по вопросу об искусстве, по оценке значения таких деятелей, как Грановский, и др.), но его частные недостатки вполне искупаются той всепоглощающей мировою любовью к человеку, которую он постоянно носил в своем честном молодом сердце и которая брызжет из каждой строки его многочисленных статей.

Будучи издателем сочинений Д. И. Писарева, я не мог не знать его более или менее близко, а зная таких людей, невозможно не любить их, и я действительно горячо был привязан к этому писателю, хотя совершенно по-своему. При таких обстоятельствах с моей стороны было совершенно естественным желанием отдать ему последний долг, то есть открыть подписку на сооружение ему могильного памятника в форме бронзовой статуи. Я полагал, что администрация не может иметь ничего против такого способа чествования памяти покойного, во-первых, потому, что все статьи Д. И. Писарева были разрешены и одобрены цензурою и, во-вторых, потому, что в нашем Своде законов нет постановлений, запрещающих подписки, а по известным юридическим основаниям – “что не запрещено – то дозволено” (Guod lege non prohibetur – licet). Однако действительность не оправдала моих предположений: вслед за рассылкой мною 200 пригласительных писем, не заключавших в себе ничего особенного, я был арестован и после 10-ти месячного заключения в Петропавловской крепости отправлен в Вятку.

Из этой-то непроглядной дали я и осмеливаюсь беспокоить Ваше Императорское Высочество просьбой, но просьбой не о себе, а о лице, разделяющем одну со мною участь, именно о сестре покойного В. И. Писаревой, высланной в Новгород по подозрению в том, что открытая мною в 68-м году подписка производилась будто бы с ее ведома и согласия. Таким образом, я оказываюсь в глазах других, а может быть, и в ее собственных, как бы некоторым виновником тяготеющей над нею кары, что, без сомнения, не может не тревожить меня. Каждому известно, что в подобных случаях родственники покойных устраняются безусловно – этого требует самое элементарное житейское приличие – и я не знаю, как свидетельствовать перед Вашим Императорским Высочеством, что сестра Писарева не принимала никакого участия в приглашениях к подписке на памятник ее брату. Признаюсь, мне было бы несравненно легче жить на острове Сахалине, чем знать, что ее удалили из-за меня хотя на один месяц из Петербурга, где она имела постоянные переводные работы в редакции “Петербургских ведомостях” и, следовательно, могла жить своим собственным личным трудом. Теперь ее жизнь повернута вверх дном, она лишена возможности работать, а есть люди (и она из их числа), для которых разумная осмысленная работа так же необходима, как воздух и пища. Вот уже полтора года, как она стоически и покорно выносит свою печальную участь, но надолго ли хватит ее слабых женских сил?..

Благородное отзывчивое и энергически-жизненное сердце Вашего Высочества может представить себе и без траурных описаний всю тяжесть положения молодой образованной девушки, обреченной на житье в провинциальной глуши, на умственное голодание и экономическую зависимость от родственников, которые сами не имеют никаких средств. Оно живо и ярко представит себе, насколько должна увеличиваться эта тяжесть от сознания бедной девушки своей невиновности, от свежих еще воспоминаний о внезапно прерванной, быть может, только начинавшейся полной жизни, от положительной неизвестности будущего – и потому ему будет доступна моя горячая коленопреклоненная просьба о возвращении В. И. Писаревой к свету, труду, здоровой умственной атмосфере, о даровании ей возможности жить прежней, тихой, разумной жизнью…

Из самого места, назначенного для жительства сестры Д. И. Писарева, Ваше Императорское Высочество, уже можете видеть, что граф Шувалов (шеф жандармов и главный начальник Третьего отделения. – В. Д.) не признает ее сколько-нибудь серьезно виноватой, иначе она была бы выслана гораздо дальше. Если же ее вина считается незначительной, то для возвращения ее в Петербург, после полуторагодового изгнания, достаточно одного только… не слова, а мановения Вашего Высочества, и я умоляю Вас не отказывать в нем уже достаточно потерпевшей изгнаннице. Не без сомнения я осмелился обратиться с моей горячей просьбой к Вашему Императорскому Высочеству не потому только, что исполнение ее должно быть для Вас слишком легко, а, главное, потому что, как мне кажется, Ваше Высочество, движимое просвещенным великодушием, способны были бы, в случае необходимости, на всепобеждающую настойчивость Гренвиля, Шарпа и львиное заступничество Ремсдена, то есть сумели бы найти в своей груди соединенные силы тех двух гражданских героев гуманизма и справедливости.

Считаю за величайшую для себя честь свидетельствовать мое чувство глубочайшего безграничного уважения и беспредельной преданности к особе Вашего Императорского и Человеческого Высочества».

Прочитал еще раз текст письма – и тон прошения, и приведенные в нем аргументы представлялись уместными и убедительными.

С надежной оказией переслал Павленков прошение В. Д. Черкасову.

Флорентий Федорович был убежден, что если письмо попадет в руки адресата к годовщине императора, то неужели поднимется рука отказать в такой просьбе? Сейчас все будет зависеть от Черкасова. «Я ведь в сопроводительной записке просил его постараться доставить это письмо по назначению до 17 апреля» и добавлял: «…Это возможно только в таком случае, если Вы не будете терять ни одной минуты. Дорожите же временем, дорожите особенно благоприятным моментом. Поймите, что в виде его свежесть впечатления может сделать вдвое-втрое больше, чем при обыкновенных обстоятельствах. Поймите же, заглушите на минуту Ваши чувства к В. И. и… действуйте».

Зная нерешительность и интеллигентскую слабохарактерность своего друга, Флорентий Федорович засомневался вскоре в том, попадет ли письмо вообще «по назначению». Кажется, предусмотрено все до мелочей. «Конверт надпишите сами, – рекомендовал В. Д. Черкасову, – по возможности сходно с моей рукой. Это для Вас не будет трудно: когда я пишу старательно, то мой почерк теряет свою характерность и делается до известной степени аморфным, а аморфному чистописанию подражать может почти каждый…»

К сожалению, и эта павленковская попытка не увенчалась успехом. Вера Ивановна решила посвятить себя матери, она обещала после смерти брата поступить именно так, и слово свое сдержала. А Павленкову суждено было в одиночестве коротать свои жизненные дороги.

Один из бывших членов павленковского молодежного кружка в Вятке Н. А. Чарушин впоследствии так объяснял причины павленковского затворничества и одиночества. «Проведя лучшие молодые годы в затворничестве, ссылке и в неустанной борьбе за возможность деятельности, – писал он, – Флорентий Федорович так и не успел устроить себе своей личной жизни, а когда деятельность наладилась, было уже поздно. Вероятно, была здесь подлинная душевная драма, пережитая благополучно лишь под спасительной сенью все того же чувства нравственного долга, призывающего к ответственной службе».

В положении ссыльного Павленкова наступило первое послабление – конвоир больше не сопровождал Флорентия Федоровича. Полицмейстер соизволил разрешить ему общаться с соседями. Итак, можно наносить визиты. Но кому? Не обернется ли его посещение нежелательными последствиями для добрых людей? Осмотрись, не торопись, дружище… Поспешность – не всегда лучший помощник в деле. Все больше убеждаюсь в том, что верно поступил, не отправив написанного под минутным настроением письма Александру Константиновичу Шеллер-Михайлову. Как же меня обидел Надеин! Тогда, во время свидания в крепости, обещал ведь, что и писать будет регулярно, и снабжать средствами… Однако слова не держит. А я возьми и ни с того, ни с сего и вылей целый ушат собственных огорчений, неурядиц на ни в чем неповинного писателя, человека очень мне дорогого. К тому же – он ко мне с добром, написал письмо, а в ответ…

Вот оно это неотправленное послание:

«Вятка. 20 октября 1869 года. Я получил Ваше письмо недели две тому назад, и если не отвечал на него тотчас же, то только потому, что ждал “Пролетариата”, о котором Вы писали, что он выйдет через два-три дня. Мне казалось, что если книга выйдет через 3 дня, то дней через пять она уже будет лежать на моем столе. Но как видно, мне следует меньше верить в аккуратность магазина чем кому-либо другому, потому что относительно других он действует несколько или даже значительно лучше, чем в отношении ко мне. Так, 2-я часть сочинений Писарева вышла 8—9-го сентября, а я ее еще не получал. Как Вам это нравится! Между тем, уезжая, я просил послать ее мне в тот же день, как она выглянет на свет Божий из 3-летнего заточения. Я жил этой книгой, я два с лишним года бился с ней в один пульс, я утешал себя в последние скверные месяцы приближением минуты, когда я получу возможность видеть, чувствовать, осязать дорогой для меня совершившийся факт – и вдруг такая коммерческая глухота… Отправь я от имени какого-нибудь Сидорова 1 р. с просьбой выслать книгу немедленно с обещанием при исправной доставке выписать из магазина постоянно на будущее время – я уверен, что 2-я часть уже давно была бы в моих руках. К сожалению, в последнее время я не мог выслать и рубля, потому что его у меня не было, потому что последние деньги посланы мне были 20 августа (50 р.) и только по моему резкому вызову. На новом месте, где приходится в первое время делать много различных единовременных расходов, прожить за 25 р. в месяц невозможно. Все это меня не может радовать: я уже наслышался различных красивых, теплых, лестных и возвышенных фраз, излияний, сочувствий и мне все это, наконец, сделалось тошным и противным, потому что факты-то противоречат всем этим словесным перлам, а они одни только и дают цену различным теплоизвержениям. Вам, может быть, покажется странным такой общий вывод из предшествующего ему частного случая. Но он кажется одиноким скорее потому, что сорвался у меня с языка, а не потому что, чтобы не находить себе опоры в достаточном изобилии фактических доказательств. Мне самому досадно, что я заставил Вас читать эти строки, – их не следовало бы писать: мы не так коротки с Вами, чтобы я имел право вызывать Вас хотя бы даже на минутные размышления о моем личном положении и отношении ко мне тех или иных лиц. Я понимаю это весьма отчетливо, как понимаю также и то, что Вы не будете ко мне строги – ведь с моей стороны не будет лестью, если я скажу, что считаю Вас за очень-очень хорошего человека… Да, это так было и так есть. Потому-то мне так и дорого было прочесть в Вашем письме “до свидания”, хотя я и до сих пор задаю себе вопрос: как понимать его? Было ли это сказано в рассеянности подобно размену всяческих пожеланий, иногда как-то машинально сбегающих с нашего языка при встрече или прощанье, или же Вы действительно приглашаете меня хоть изредка обмениваться с Вами письмами? В моем положении думать о последнем было бы особенно приятно; причем, однако, прошу Вас не принимать этих последних строк за мое желание ловить Вас на слове. Совсем нет. При той усидчивой работе, которая не может не участвовать в Вашей плодовитости (хоть один из составных элементов), Вам весьма часто должно быть некогда заниматься эпистолярными упражнениями. Вот почему, даже оставляя в стороне другие не менее уважительные причины, я прошу Вас не стесняться: есть время – пишите, нет – я пойму так, как сказал, не толкуя его ни вкривь ни вкось…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю