412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Амлинский » Ожидание (сборник) » Текст книги (страница 5)
Ожидание (сборник)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:34

Текст книги "Ожидание (сборник)"


Автор книги: Владимир Амлинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Однажды девица из их компании по кличке «Машка-татарка», которая все время вертелась на площади трех вокзалов, прибежала к нему и сказала:

– Какой-то чудной командировочный, видно, с башлями, прет на меня буром.

– Так что ты зенки таращишь, веди его в Сокольники, в шашлычную, а мы придем.

Через полчаса все были в Сокольниках и наблюдали, как Машка в стеклянной шашлычной умело спаивала приземистого мужичка. Потом она повела его в зону отдыха, и примерно через час, когда милиционеры прочесали массив, Иван с тремя хлопцами вышли на полянку.

Машка с мужиком сидели на траве в укромном месте, хорошо известном Ивану и его друзьям. Машка кудахтала и хохотала, а мужичок что-то оживленно лепетал ей на ухо.

– Все в елочку! – воскликнул Ликанин, вышел из засады и заорал не своим голосом: – Вставайте, гражданин! Здесь не положено после двенадцати!

– А вы кто такие? – щуря и без того узкие, недоумевающие глаза, ничего не соображая, весь еще в плену ухаживаний, смеха, недосказанных анекдотов, растерянно, стараясь не казаться напуганным и пьяным, сказал человек.

– Мы из обехеэса! – захохотал Ликанин, который никогда не переходил к делу сразу, который обожал тянуть и издеваться.

– Не бери на характер. Давай быстренько, – крикнул на него Иван.

Человек приподнялся, и трое кинулись на него. Двое заломили руки, третий снял пиджак, сразу вытащил и кинул Ивану, стоящему в стороне, бумаги, мелочь – все, что было в нижних и боковых карманах. Потом этот третий полез в брючный карман.

– Что вы делаете, товарищи? Я из области, в командировке, зачем вы это делаете?!

Ивана аж передернуло от этого жалкого, молящего «товарищи», и он сказал:

– Не голоси, молчи в тряпку. Тогда живым уйдешь.

Иван знал, что надо обещать жизнь, надо, чтобы у человека была уверенность хотя бы в этом, и тогда он отдаст все легко, сам и без крика.

Хлопцы сняли с мужика пиджак и рубашку, почти предупредительно, как швейцары, помогающие раздеться. Но Иван видел, заводясь, они стали снимать с него ботинки и брюки.

– Все оставить, – крикнул Иван. – Окно[1] посмотрите получше, лопухи!

Ребята, осмотрев «окно», деловито снимали часы.

– Вроде рыжие, – сказал Ликанин, рассматривая часы.

– Потом разберешься, – сказал Иван.

Мужичок зашевелился и заплакал.

– Сиди не двигайся. – Ликанин ударил его ногой. Ему хотелось, как видно, избить этого сидящего на земле, раздетого, в одной нижней рубашке мужчину. Но Иван зашипел на него:

– Грабки свои убери. Пригодятся еще.

– А ведь он оклемается и поканает, как миленький, в отделение, – сказал Ликанин.

– Не поканает… Пока он тут найдет… – Иван подошел поближе. – Ты сиди, мужик, тихо, – наставительно и строго, как ребенку, сказал Иван. – Ты живой, здоровый, брюки я тебе оставил, сиди, не трепыхайся!

Человек кивнул. Он, видно, сейчас плохо соображал, что к чему. Иван заметил, что он сидит в одних носках, поджав под себя ноги.

– Верните ему, крохоборы, корки эти грошовые. Их ни один барыга не возьмет.

«Жирный» с неохотой кинул ботинки сидящему. Сначала один, затем второй, норовя попасть в него…

Теперь надо было быстро уходить. Они кратчайшим ходом вышли к ограде, перескочили, прошли переулок, зашли в темный подъезд, осмотрели бумажник. Там было двести семьдесят рублей. Иван достал из кармана пиджака удостоверение в синей коленкоровой обложке: «Силкин – начальник цеха молочного завода».

Работа была грязная, противная. Иван не любил иметь дело с людьми. Он предпочитал чистить кассы, грабить магазины. Там было больше денег и меньше слез.

…Дня через три Иван стоял в одном из арбатских переулков, от нечего делать грел на солнышке затылок и читал объявления. «Требуется домработница к ребенку семи лет». «Требуется репетитор для подготовки в вуз технического профиля». «Требуются слесаря-сантехники».

«Хорошая работа, да только не для меня, – думал Иван, – разве что репетитором». Впрочем, внизу на доске Иван заметил: «Требуется слесарь-электромонтажник для работы в СУ-3».

На электромонтаже Иван одно время работал, когда проводили линию в тайге, лазал Иван в этих самых когтях на столбы, один раз чуть даже не свалился.

«А что, это я мог бы, наверное», – подумал Иван, с одной стороны, не без гордости, с другой – с сознанием полной нереальности всего этого для него… Куда он мог сейчас податься?

И все-таки он стоял, не отходил от витрины.

– Работу ищете? – спросили его сзади.

И он вполоборота скосил глаз на говорившего.

Говоривший был рослый парень в плаще-болонье не по погоде.

«На кого-то он похож… На кого же? На кого же?..» – лихорадочно перебирал Иван, сравнивая это широкое, как бы равнодушное лицо с другими лицами, которые время от времени в том или ином месте выплывали в его жизни.

И прежде чем к этому, как бы равнодушно ждущему ответа человеку подошли еще двое почти таких же рослых, в плащах-болоньях, в серых кепках, Иван узнал и понял, кто это.

Он круто повернулся и побежал, затем нырнул в первый проходной подъезд, но в проходном его встретили еще двое – таких же.

«Да они тут все оцепили. Их тут взвод, не меньше», – с острой тоской подумал Иван. Он тут же полез в карман, хотя там не было ничего, кроме бумажника этого командированного из области, но полез с таким видом, будто там было  к о е-ч т о.

– А ну, Лаврухин, не баловать! Руки, Лаврухин, руки!

Не убежать и не уползти, не взлететь на небо, не провалиться сквозь землю, не выстрелить и не застрелиться, не устроиться на работу по объявлению, не кончить ее и не начать.

– Давайте, Лаврухин, спокойненько, по-хорошему. Это все бесполезно, нас тут много.

И уже в машине, по рации – куда-то, еще одному такому же, своему, в болонье:

– Третий, Третий, говорит Седьмой, Третий свободен. «Лавр» – взят, «Лавр» – взят.

Взят!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Секретарша расписалась за телеграмму и, открыв одну за другой две двери, обитые дерматином под кожу, вошла в кабинет.

– Телеграмма вам, Николай Александрович.

Судья Малин сказал:

– Давайте.

И она почувствовала машинальность в его интонации. Он механически распечатал, механически пробежал глазами.

Текст телеграммы был такой:

«Николай Александрович сообщаю что все нормально и я нахожусь дома если сможете приехать как обещали то жду с приветом до свидания Иван».

В первое мгновение Малин даже не понял, в чем дело, какой Иван. Все, что было с этой телеграммой связано, было отодвинуто куда-то вдаль, а точнее сказать, не вдаль, а глубоко внутрь, в тот внутренний полузаглохший слой переживаний, воспоминаний, что живет в нас как бы в полузабытьи, затаясь… Но и секунды хватило, чтобы Николай Александрович все вспомнил… «Вот и пришел Ванькин час», – подумал он, и нутро его согрелось теплом, будто он тихо и счастливо пригрелся где-нибудь у речки на весеннем солнце. Этот самый Ванькин час был отчасти и его часом, но грянул он как-то больно, неожиданно, как все, чего ждешь долго… И потому Малин еще не был подготовлен к этому и не знал, что дальше делать.

А делать можно было только лишь одно – без промедления ехать к Ивану. Раньше он и сделал бы это сразу же, без колебаний, едва получив телеграмму. Теперь такая поездка представлялась мероприятием не простым, довольно громоздким, которое надо было обдумать, подготовить и решить… Даром, что ли, Николай Александрович неделю назад отметил свою пятьдесят третью годовщину?

И он дал себе небольшую отсрочку на решение, скажем, до конца рабочего дня… А сейчас рабочий день только начинается.

Но уже был разговор – и разговор важный. И не только важный, но и неприятный, трудный для судьи Малина – секретарша за пять лет достаточно изучила своего начальника, председателя нарсуда, и знала, что, когда он сидит вот так пряменько, подобранно, с чуть побледневшими скулами, когда говорит вот так тихо и раздельно, как бы безличным, без всякого нажима, голосом, – значит, разговор нехороший.

Она узнала и того, кто сидел напротив Малина, хотя видела его в первый раз. Он пришел не в приемное время, рано утром, и сидел, видимо, уже долго.

А разговор между тем не начинался. Впрочем, Николай Александрович и его собеседник помаленьку говорили, да только не на ту тему. Говорили они поначалу о летнем отдыхе, об отпусках, кто куда поедет, потом о детях, поговорили немного и о футболе, о любимой своей команде «Динамо», о том, что в этом году она, может быть… наконец… тьфу, тьфу, чтоб не сглазить…

Темы были нейтральные и даже вполне светские, однако чутье секретаршу не обмануло: Николай Александрович весь внутренне подобрался и, говоря ни к чему не обязывающие вещи, думал о другом, о том разговоре, к которому рано или поздно надо было переходить, иначе зачем в его кабинете этот человек?

Человек этот еще с юности был знаком Николаю Александровичу, как и многим другим людям в стране: когда-то Николай Александрович встречал его на Садовом кольце и смотрел в толпе сквозь сотни голов, когда мелькнет в открытой, блестящей лаком машине загорелое, с резким профилем лицо летчика, неоднократно совершавшего сложнейшие испытательные полеты на новых машинах, в том числе и на тех, что сейчас стали музейными, а в тридцатые годы будоражили умы и воображение необычностью и дерзкой новизной.

И лицо это, которое потом встречал он и в газетах и кинохронике, а после войны и на телеэкране, воспринималось как очень знакомое, может быть, даже как лицо родственника или давнего приятеля, как что-то принадлежащее и его собственной биографии и судьбе… Оно вроде бы и не старело и не менялось, а может, изменения бросились бы в глаза тому, кто не так привычно и даже родственно его воспринимал.

Ведь известно, что близкие знакомые или родные меньше замечают перемены у рядом живущих. К тому же этот порядком немолодой уже человек выглядел отлично, и, как это ни странно, с возрастом лицо его стало интереснее, так как раньше оно бросалось в глаза резким очерком профиля, голубыми глазами, постоянным загаром, но, если приглядеться, было простовато, а теперь же, с годами, с различными жизненными перипетиями и переживаниями приобрело новые черты – большей интеллигентности, что ли…

И в последние годы этот человек не раз удивлял многих своей зрелой, спокойной отвагой, заключавшей в себе теперь уже не только порыв и непризнание смерти, но и опыт и профессиональное мастерство… Когда-то он легко и юношески бездумно презирал смерть и опасность. Теперь он относился ко всему этому иначе, с годами больше дорожа жизнью, чем прежде. Это не значит, что он стал трусливее, просто понял немудреную истину: тщательность порой спасает от гибели. Вот эта тщательность и помогла ему обманывать, переигрывать, на одно мгновение опережать смерть.

В последние годы Николай Александрович лично познакомился с летчиком: они регулярно встречались на районных партактивах, на торжественных собраниях в ноябрьские и майские дни, нередко сидели вместе в президиуме, чувствуя обоюдную симпатию и приязнь. Обменивались вполголоса краткими репликами почти всегда с полным пониманием друг друга, с близостью в оценках того или иного выступавшего, а это очень важно, чтобы в официальной и несколько напряженной обстановке президиума сидел человек, с которым можно доверчиво и легко перемолвиться, а то и просто переглянуться.

Николай Александрович тонко чувствовал, как к нему относятся люди, испытанный, профессиональный локатор его редко ошибался, и при встречах с летчиком он неизменно фиксировал, что голубые, холодные глаза летчика теплеют и улыбаются с той особой, искренней доброжелательностью, что бывает у людей, не часто видящихся, друг от друга не зависящих и в чем-то друг на друга (по крайней мере в их представлении) похожих.

Но сегодня странная ситуация столкнула их в этом кабинете, ситуация повседневная для Малина и единственная в своем роде для летчика – бывшая для одного вопросом службы и профессии, а для другого – вопросом жизни и смерти. Ну, может, «смерть» и сильно сказано, но вопросом глубоко личным и необыкновенно важным, от которого многое в будущем зависело, – это уж наверняка.

Надо сказать, что Малин дела такого рода терпеть не мог и не по своей воле он вынужден был объясняться с летчиком. Малин давно пришел к выводу, что эти дела в подавляющем большинстве своем не должны рассматриваться и решаться в суде, что закон здесь в ряде случаев бессилен. Ему казалось, что вторжение посторонних людей в эту сферу, никому до конца не понятную, чаще всего бесполезно, а порой и безнравственно. Конечно, не в тех случаях, когда попирались нормы права или морали.

Бракоразводные дела граждан.

Профессия приучила его «мирить» чужих и даже ненавидящих друг друга людей, задавать им порой самые интимные вопросы. Приучила, но не убедила в необходимости этого. И он делал это, не глядя в глаза людям, настолько бесстрастно, почти механически, что они воспринимали его как особого рода рентген, который просвечивает «для порядка». Не для здоровья, а для справки.

У Николая Александровича была странная и мешающая ему в ряде дел привычка: ставить себя в положение тех, кто пришел к нему. Вот и его просвечивают таким же образом, его интимную жизнь тщательно изучают, ему советуют, как дальше быть и жить, и его передергивало от одной мысли об этом. Он надеялся, что когда-нибудь это изменится, но, видно, не сейчас, потому что все-таки были еще люди, которые сами напрашивались на то, чтоб кто-то третий решал, изменял или устраивал их жизнь. А значит, ему надо было делать то, что положено… И сейчас ему положено было улаживать или даже в известном смысле решать семейные дела летчика…

История эта была не нова для Малина, да и вообще не нова. Если она и была нова для кого-нибудь, то только лишь для тех, кто принимал в ней непосредственное участие. Летчик ушел из дому, оставив жену и уже взрослых детей, ушел к молодой женщине, впрочем, тоже матери. Жена летчика, однако, не согласилась с таким неожиданным жизненным поворотом и обратилась в ту организацию, где служил муж, с призывом и требованием «призвать его к порядку». С ним действительно поговорили, вежливо и тактично, посоветовали не поддаваться эмоциям и, если возможно, вернуться и сохранить семью. Он отказался, ссылаясь на любовь…

Люди, работавшие с ним, знали его не первый день и не первый год и понимали отчетливо, что если он решил – увещевать и уговаривать его дальше бесполезно. «Ну, что ж, – сказали ему в соответствующем месте и пожали плечами, – раз так, то оформляйте все законным путем». Он подал на развод. И вот тут жена его не только решительно воспротивилась этому, не только не дала развода, но развила невероятную активность во всех районных организациях… Немало телефонных разговоров с разными людьми имел по этому поводу Малин.

Была она и у Николая Александровича.

Он еще и перед разговором знал, кажется, все возможные ее доводы: как же так… тридцать лет вместе, дом, дети – и вдруг… какая-то…

– Сколько лет вашим детям? – спросил Николай Александрович.

– Мальчику двадцать пять, девочке семнадцать… Самый трудный, переходный возраст.

– Ну, не такой уж и переходный, – сказал Николай Александрович. – Уже взрослые. Да и потом, ведь он, насколько я знаю, не отказывается от родительских обязательств.

Это подлило только масла в огонь.

– Ах, так… Вы что же, все сговорились?! Только я так просто не отступлюсь, черта с два он получит развод! Если надо, я пойду и повыше!

– Куда же? – спросил Малин.

– Найдем, – сказала женщина.

– Если только к самому господу, – усмехнулся Малин.

– Вам смешно, – с тихой яростью сказала женщина. – Но ему не будет смешно. Я надеюсь, он забудет надолго, что такое смех.

Ненависть клокотала в ней, как пар в котле, готовый вырваться и обжечь, ошпарить все, что находится рядом…

Было странно, что речь идет о человеке, с которым она растила детей и прожила около тридцати лет.

– Вот вы хотите вернуть мужа, – тихо сказал Малин. – Ну, а вы не думаете, что после такого, ну… скажем… давления извне вернуться к прежней жизни будет трудно, если не невозможно?

– Ну и пусть, – тихо сказала женщина… – Что же вы хотите, чтобы я щеки подставляла: ударил справа – на левую… лупи… Нет уж!

– Ну ладно. Вызову, договорю, – сказал Малин, давая понять, что прием окончен.

Но она не уходила. Она молча сидела, как бы собираясь с мыслями, чтобы высказать главный свой довод.

Но так и не собралась. И, кивнув Малину, поднялась с места.

Выражение ярости, молодившее ее лицо, незаметно ушло, и лицо вдруг потускнело, выражая лишь безмерную усталость.

Видно было, как быстро за последние два-три месяца она проделала тот путь, который женщины всячески стараются удлинить, которому так искусно противятся, – путь от немолодости к старости, от женщины к старухе.

Она взяла граненый стакан, стоящий на столе у Малина, налила из казенного высокого графина воды, попила и вдруг сказала, чуть улыбнувшись:

– А помните, как вы заезжали к нам на Первое мая?.. Да, лет пять назад это было. – Она вдруг подалась вперед и сказала с мольбой: – Поговорите с ним… Ведь столько всего… Как же можно?..

Она сделала глотательное движение, Малин взял стакан, поднялся с места, но она справилась с собой и ушла достойным, твердым шагом, чуть поклонившись Малину напоследок.

А теперь перед ним сидел летчик.

Уже обо всем, казалось, поговорили: и о детях, и об отпуске, и о футболе, бесконечно оттягивая разговор, необходимость которого в разной степени угнетала обоих. Наконец Малин начал. Ему по должности было положено начинать.

– Так что же будем делать, Виктор Иванович?

– Это в каком смысле? – сказал летчик.

– Ну, в том самом… в смысле возвращения домой, – сказал Малин, сам чувствуя неуклюжую фальшь этих слов.

– Это отчего же я должен возвращаться? – сказал летчик.

– Виктор Иванович, я не хочу ни уговаривать, ни советовать. Но после разговора с вашей женой я понял: развода она не даст ни за что.

– Буду жить так… На черта мне эта бумажка…

– Вам  т а к  жить нельзя. У вас должна быть официальная определенность.

– Что вы предлагаете в таком случае?..

– Если бы я мог что-нибудь предложить… Но тут есть только два варианта. Или возвращение, или, если это невозможно, вы сами берете огонь на себя… Уж не знаю как, но находите средства, чтобы убедить ее дать развод.

– Дорогой Николай Александрович, первое неприемлемо. Я не в том возрасте, когда решение принимают после поступков. Я лично это делаю  д о. Я сначала решил, а потом ушел… Никакого возвращения не будет  н и к о г д а. Что же касается второго вашего предложения, то и оно вряд ли возможно. Прожив с человеком тридцать лет, все же не знаешь его до конца. Когда я ушел после долгих и не больно веселых размышлений, ушел, все оставив и сказав ей правду, я ожидал всего: горя, обиды, боли. Я не ожидал только одного: писем в парторганизацию. И поверьте, как это ни странно, стало легче, намного легче, ей-богу. Трагедия обернулась фарсом. Вы понимаете, что это такое?

Малин кивнул. Он понимал. Он видел это ежедневно.

Но рядом с этим, таким убийственным в своей очевидности, существовало как бы отдельно постаревшее женское лицо с застывшим выражением растерянности, именно растерянности, внезапной и непроходящей, почти шоковой… Растерянности, которая требует действия… А какого и зачем, этого растерянность не знает…

– Ваша жена не показалась мне таким зловредным и мелким человеком, – сказал Малин. – Просто она потеряла ориентировку.

Летчик не ответил, но глаза его похолодели, а лицо ожесточилось, напряглось. Видно, немало он натерпелся от этой женщины в последние месяцы…

«Что ж, за все радости приходится платить… – подумал Малин. – Впрочем, какой ценой?»

Малину было знакомо это выражение отчужденности и неприязни. Он видел такие лица каждый день.

И оттого, что у летчика стало вдруг  т а к о е  лицо, Малину сделалось вдруг тускло и тоскливо. «Да, какой ценой», – подумал он еще раз, и мысль эта связалась вдруг с возвращением Ивана Лаврухина, с теми годами, что заплатил Иван за недолгую радость своей свободы.

– Развод, конечно, мне нужен, – говорил летчик. – Он нужен моему начальству, дабы я не выглядел в их глазах старым беспутным козлом, и он нужен моей новой жене. Она ни в чем не виновата, кроме того, что любит меня. И ничего не требует. В этой ситуации ей нужна ясность. Но она у меня терпеливая… Так что мы оба с ней подождем.

Он встал и протянул Малину руку. Малину стало вдруг больно, что вот так они вынуждены проститься.

И Малин сказал, неожиданно для самого себя обратившись к летчику на «ты»:

– Виктор Иванович, ты знаешь, чего я хочу?

Летчик не ответил, выжидательно глядя на Малина.

– Я хочу одного: чтобы все уладилось… Но только так ведь не бывает, когда рушится… Тут, как на качелях один вверх взлетает, парит, другой камнем пошел вниз. Что ж тут посоветуешь, Виктор Иванович?

– А я посоветую не вам лично, Николай Александрович, а вообще суду… не лезть в такие вещи, не трогать этого, незачем. Судите воров, мошенников, хулиганов… Мало ли у вас работы? А сюда зачем же?

– Я согласен с вами, – сказал Малин. – Можно сказать, полностью согласен и не раз заявлял, как говорится, во всеуслышание. Но только вот какая хитрость: жена ваша, да и не только она, идет с этим к нам и у нас просит помощи… Выходит, так просто не отмахнешься.

– Очень может быть, – сказал летчик, видно не желая свою частную проблему видеть на общем фоне. – Это уж вам виднее.

Он кивнул и вышел. Человеческой концовки не получилось.

Малин пожевал «беломорину», не закуривая, поморщился. Взял телефонную трубку, набрал номер, чтобы перебить смутное, безрадостное ощущение звонком, делом.

Вошла секретарша, спросила:

– Будем начинать прием?

Малин мотнул головой: мол подожди минутку.

Это все не впервой было. Люди не терпят вмешательства… Даже самого осторожного. Как бы, интересно, заговорил летчик, если бы его вызвал не Малин, а какой-нибудь дуболом… Верно, не стал бы разговаривать. Ну, а не стал бы – вызвали бы еще раз… А если подумать, зачем он от нее ушел? Ведь все, как говорится, в конце концов одно и то же. Пойдет быт, семейная текучка, и все, что было у них вначале, пойдет прахом… А может, и нет? Человек не знает того, что сам не испытал. Многое испытал Малин, но не это. Один раз было уже совсем собрался, что называется, навострил лыжи, уже приготовился сказать жене, уже примерялся к новой жизни, да не смог.

Ближайший его друг, свидетель всех житейских бурь с малолетства по сей день, говорил ему: «Странный ты мужик, Коля, в сложнейших ситуациях держался безукоризненно, бесстрашно… Фронт прошел и окружение. Что же ты, милый, маешься в личной жизни, не можешь один раз решиться?.. Ведь жизнь-то твоя коротенькая – одна, что же ты, все прикидки делаешь?»

Оба они в тот вечер захмелели, приятель – возбужденно, он – мрачно и тяжело. И он кивал головой и соглашался с другом, соглашался с его приговором.

Он был влюблен тогда, но это не делало его счастливым, ему было только хуже. Он отлично знал, что ничего не выйдет, что он не уйдет, хотя дома давно и бесповоротно все сложилось не так. И этого уже не преодолеть, не разрушить, не начать сначала. А чего не преодолеть? Жалости, а может быть, проще… инерции. Друг был вежлив с ним, оберегал: «Нерешительный ты, Коля…» Какое уж нерешительный! Сам себе он мог бы сказать и покрепче…

Только недавно, обдумывая все это уже ушедшее, уже ничем не грозящее прошлое, он понял, что не в том дело, что был он нерешителен. Он был бы и решителен, если бы только  р е ш и л. Тут был другой диагноз. У него, пожалуй, было слишком развито чувство ответственности. К самому решению относился слишком ответственно, стараясь максимально не задеть всех, кто от него зависел: и жену, и приемного сына, и ту женщину… Слишком тяжеловесно он относился к этому самому единственному, последнему решению. Слишком всерьез, никогда не умея позволить себе шага в никуда, в счастье, в неожиданность, в безответственность, бездумного и, может быть, рокового, а может быть, единственно нужного шага.

Не от хорошей жизни возникали перед ним такие проблемы. Не от самой счастливой, цельной, слаженной, одухотворенной, общей семейной жизни…

Когда летчик сказал: «Возвращения не будет никогда!» – Малин ему позавидовал. Раз уйдя, он сам бы уже, наверно, не вернулся к прежнему, но он не мог бы сказать заранее с такой выверенной, железной легкостью, с такой беспросветной, не знающей сомнения уверенностью: «Н и к о г д а».

Впрочем, может, поэтому тот – летчик, а он – судья.

И он завидовал этой решимости, которая не выясняет, не спрашивает, не мучит себя сознанием тяжких душевных травм, наносимых другим, непоправимых последствий. Кто знает, может быть, только она и бывает права, ибо, как любят теперь говорить – «по большому счету», так вот по этому самому счету: лучше, чтобы один был счастлив, а другая несчастлива, чем тихо, не признаваясь себе в этом, будут несчастливы оба.

Впрочем, была ли несчастна в прежней своей жизни жена летчика? Наверное, нет… Возможно, она и не задумывалась над тем: любит – не любит; возможно, как хозяйка, как мать, она оставляла подобные проблемы тем, у кого забот мало, и занималась домом, детьми, им. А несчастлива она сейчас.

От разговора все-таки остался нехороший осадок… Летчик был, конечно, отличный мужик, но то ли его в последнее время дрязги доконали, то ли все-таки ему чуть-чуть не хватало уже вполне возможной в его весьма зрелом возрасте высоты… Малин стал перебирать личную почту – ту, что принесла секретарша. Письмо из клуба автомобилистов, членом которого он вот уже пятнадцать лет состоял, запоздавшее письмецо с поздравлениями ко дню рождения (ему недавно исполнилось пятьдесят три), приглашение на встречу с журналистами в ЦДЖ. Он снова перечитал телеграмму от Ивана…

Пора было начинать прием.

– Давай следующего, – сказал он секретарше.

Следующим был коренастый мужчина с розовой блестящей головой, с которой он в преувеличенной почтительности сдергивал голубую, из синтетической соломки шляпу.

– Почтеньице, почтеньице, Николай Александрович. Как влажность такую переносите? – быстро и приветливо говорил этот человек. – Весной в нашем с вами возрасте в городе тяжеловато… Весной с нами всякие такие штучки и происходят.

– Вот и решили опять садовничать на воздухе? – прервал его Малин. – И опять сутяжничать с хозяевами?

Лицо вошедшего не изменило приветливого, родственного выражения. Но глаза блеснули стальным непреклонным блеском, который, как давно уже заметил Николай Александрович, был особенно грозен у мелких, трудно выводимых на чистую воду жуликов.

– Это почему ж сутяжничать? Кто вам сказал, что сутяжничать?.. Я свой законный интерес соблюдаю, свою справедливую долю от четырехсот высаженных мною тюльпанов.

– Слушайте, Моксеев, вы в который раз судитесь с хозяевами участка из-за этих самых ваших цветов?

– Что ж, Николай Александрович, – смиренно сказал Моксеев. – Приходится… Сам за себя не постоишь, кто постоит?

– А скажите, Моксеев, зачем вы ходили на работу к Аникиной?

– А затем, чтобы коллектив знал об ее антиобщественных поступках.

– Какие же это поступки?

– А такие! – оживившись, сказал Моксеев. – Мужа своего бывшего бросила, нового из семьи увела – это во-первых, во-вторых, на даче и на садовом участке какие-то египетские ночи устраивают, в-третьих…

– Почему ж египетские? – перебил его Малин. – Вы в суде, выражайтесь поточнее.

– Именно египетские… Но это, конечно, только так говорится, образный оборот, и в том смысле особенно, что весь данный садовый участок не под полезные насаждения занят, а, извините, бутылками загажен.

– Вы что же, но всему участку лазили? – спросил Малин.

– Не лазил, а ходил, – с достоинством сказал Моксеев.

– И после этого написали письмо в организацию, где работает Аникина?

– Написал. Ничего другого не оставалось, чтобы пресечь…

– Так вы ведь не только к ней, но и к мужу в организацию тоже ходили и тоже письмо написали.

– Написал, не отрекаюсь. И точно указал номера машин, которые к ним на дачу фанеру привозили.

– Когда же вы успели записать номера машин?

– А когда только нанялся к ним. Мы сидели, обедали на терраске, ну, немножечко выпивали, как раз те машины и подъехали. Ну, я на салфеточку и записал.

– А для чего вы записывали-то? Что, уже тогда собирались с ними судиться?

– Тогда не собирался… Но на всякий случай материалы иметь надо. Теперь народ такой, ко всему готовым быть приходится.

– А с чего вы решили, что машины «левые»?

– А «правые» по воскресеньям фанеру не возят.

– Логично рассуждаете, Моксеев. Так вот, хотим вас привлекать за клевету.

– Это в каком же смысле клевета?

– В самом обыкновенном. Лезете не в свои дела, копаетесь в чужой личной жизни, слоняетесь по учреждениям и распространяете различные ложные слухи о людях.

– Эти слухи легко проверить. Тогда убедитесь, ложные или не ложные.

– А кто вам дал право проверять? Вы судитесь из-за тюльпанов, бог с вами, судитесь, мы уже вас знаем. Вы не первый раз отнимаете время у суда, но что вы людей-то изводите своими кляузами?

– Я, Николай Александрович, не торопился бы с выводами. У Аникина в парткоме уже работает комиссия по поводу машин.

Малин знал, что комиссия действительно работает по «сигналу» Моксеева. Аникин, фронтовик, подполковник инженерных войск, действительно попросил подвезти ему фанеру на дачу. Шоферы и машины были из его ведомства. Злоупотребление было пустяковое, но было… Ну, нужно было человеку – подвезли ему материал, причем материал, им законно купленный. Но этот Моксеев сумел-таки маленькую искорку раздуть в огонек. Комиссия работала.

Сумел использовать он и личную ситуацию Аникиных, людей немолодых, недавно поженившихся (она ушла от мужа, с которым фактически не жила уже много лет; Моксеев сумел вовлечь в это дело и ее бывшего мужа).

Однако Малин хорошо знал, что прижать по-настоящему Моксеева трудно. Дело о клевете, которое Аникины хотели возбудить, было в достаточной степени щекотливым, так как здесь уже в законном порядке должны были бы перемываться все косточки, чтобы установить ложность моксеевских наветов и наказать проходимца. А такое перемывание вряд ли было нужно двум уже немолодым и достаточно битым жизнью людям. Дела о клевете порой имели свойство бумеранга, обратный удар которого трудно было предусмотреть.

Малин посмотрел личное дело Моксеева. Во время войны по справке об эпилепсии возвращен с фронта в тыл… Эпилепсия фигурирует еще несколько лет в виде справок и медицинских свидетельств, затем эпилепсия исчезает, и по дальнейшим справкам Моксеев здоров и работает «культурником» в доме отдыха. По неизвестным причинам он расстается с домом отдыха и устраивается в общество охраны природы. Он становится профессиональным садовником. Нанимается к дачевладельцам. Как правило, нигде не удерживается больше одного сезона. Аграрная деятельность Моксеева сопровождается судами с хозяевами дач… Дела возбуждает Моксеев, неизменно обвиняя хозяев в нарушении трудового договора. Дела копеечные, пустяковые. Сутяжничество Моксеева мелкое, рублевое, но не всегда можно отказать ему в иске, кое-где он находит уязвимые места в договоре, умело их использует, высуживает деньги. Закон знает, скользит рядом с законом, отклоняясь минимально, так что простым глазом не разглядишь. Такие, как Моксеев, тягостно распространены в нарсудах. Дает сигналы, ходит по учреждениям с видом обиженного, оскорбленного, обманутого в лучших чувствах человека, трудяги. Очень любит сочетания слов: «моральный облик», «поведение в быту», «нарушение норм», «разложение семьи» и прочее. И всегда он чуть-чуть прав, так как что-то вынюхал из действительной жизни, но раздул и придал другой оттенок всему, и вот уже люди становятся в позицию защищающихся и объясняют, оправдываются. И те, кто слушает их объяснения, думают, верно: все так, конечно, Моксеев – мерзавец, но ведь нет дыма без огня… В суде и в учреждениях, где он бывает, знают, что он тип судебного графомана, то, что журналисты называют «чайник». Но… все-таки… однако… чуть-чуть… нет дыма без этого самого…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю