412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Амлинский » Ожидание (сборник) » Текст книги (страница 12)
Ожидание (сборник)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:34

Текст книги "Ожидание (сборник)"


Автор книги: Владимир Амлинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Игорь появился с опозданием, шел не торопясь, чуть враскачку. На озабоченном лице блуждала деланная полуулыбка… Так бывало всегда, когда он ожидал чего-то.

– Пойдем? – спросил отец. – У тебя никаких классных собраний?

– Нет, – ответил мальчик.

Они шли по проспекту, шли не домой, не в сторону дома, а от него, вот что было странно и ново.

– Ну, как же дела? – спросил он мальчика.

– Нормально, – сказал тот.

– Ничего себе нормально, когда меня в школу вызывают.

– А они всегда вызывают.

– Ну, почему же всегда? Не надо преувеличивать.

– А у них работа такая.

– Нет, не согласен. У них работа – учить. А вызывают только в самых из ряда вон выходящих случаях. Понимаешь?

Мальчик не ответил. Они шли теперь по парку, мимо огромного носорога, и он вспомнил, как однажды они пришли сюда с сыном, несколько лет назад, и мальчик стал ползти и карабкаться к вершине, широкой бронзовой спине, карабкался, радуясь собственной смелости, и тем не менее все время оглядывался на отца – боялся. Сначала добрался до рога и там застыл на некоторое время, боясь спуститься вниз и не решаясь продолжить путь наверх, и самому было страшновато, что мальчик лез, и вместе с тем ему хотелось, чтобы он преодолел страх, и молча, глазами, он показывал мальчику: давай, давай вперед.

Но тут выскочила какая-то девчонка-дружинница и стала на него кричать:

«Снимите немедленно своего мальчика!»

Он, может быть, и послушался бы, если б это говорилось другим тоном, но голос девчонки, визгливый и истерично-повелительный, был так неприятен, что он не шелохнулся, а мальчик видел все это сверху, и лицо его болезненно кривилось – дети не любят, когда на их отцов кричат. И быстро и легко, как муравей, полез вверх и вскоре оказался на взгребке огромной бронзовой спины.

«Молодец, Игорь! – сказал он сыну. – Теперь осторожненько вниз».

Другие дети лазали здесь ежедневно, носорог был ими обжит, как стоящая рядом беседка, сооруженная в честь восьмисотлетия Москвы, а Игорь впервые рискнул. И вот так они смотрели друг на друга. Ему хотелось, чтобы сын лез сам, без его помощи, и он глазами показывал надежный и кратчайший путь, и мальчик стал спускаться неуверенно, боязливо, но все же по-звериному цепко, а голос дружинницы все звенел рядом, но уже не был слышен.

Почему-то вдруг вспомнилось это.

Они часто бывали в этом парке именно вдвоем и знали здесь все – от полузабытых, заброшенных каруселей до шашлычной на взгорке, к которой вечером было не пробиться, а сейчас там сидело несколько посетителей в одном углу, а в другом белела стайка оживленно о чем-то беседующих официанток.

Парк существовал в его сознании еще с довоенных времен. «Пойти в парк Горького»… Выходной отца и парк где-то далеко от дома, почти как другой город.

«Парк Горького».

Потом парк исчез из жизни на четыре года, и осталось только сочетание этих слов в медном грохоте оркестров под деревянными раковинами.

Как только он вернулся из эвакуации, весной сорок четвертого года, отец повел его в парк Горького. Они жили тогда в квартире, стекла окон и рамы которой были выбиты воздушной волной после немецкой бомбежки. С пятого этажа виднелся двор с огромным ржавым холмом. Бесформенное месиво, железные балки, на которых, как на адских шампурах, чудом держались обгоревшие куски плит, а рядом – мелкий битый кирпич, повисшие над землей оборванные лестницы и страшные какие-то куски ткани, одежды, что ли, или одеял.

«Прямое попадание», – сказал отец.

До войны это был нарядный, почти кукольный дом латвийского постпредства. Окна выходили в их двор, и Сергей видел, как гуляли по ярко-зеленому, аккуратно стриженному газону две беленькие близняшки в клетчатых юбках, как они чинно вышагивали в сопровождении высокой очкастой старухи, две удивительные девочки, как бы с первой страницы нерусского букваря; было интересно, когда вдруг они убегали от старухи, начинали носиться, прыгать и, казалось, верещать, точно две пчелки.

Отец хромал после ранения. Они шли медленно по внезапно остановившемуся эскалатору, а когда вышли из метро, мальчику вдруг открылся Крымский мост и поразил его, и надолго запомнилось это ощущение гигантского, сверкающего на солнце моста, похожего на арфу с железными натянутыми струнами, лебедино и мощно выгнутого над студеной, в темных скорлупах льда водой. Мост этот возник из полузабытой младенческой довоенной жизни, где они втроем – он, отец и мать – гуляли по парку и внезапно наткнулись на серый полотняный шатер. Кто-то громко, зазывно кричал: «Граждане, граждане, поторопитесь, сегодня последний день, рекордный номер – мотогонки по вертикальной стене!» И странная пугающая закопченность вертикальной стены, натужное гудение бешено кашляющего и как бы на последнем усилии взбирающегося мотоцикла, белое лицо под красным шлемом, и другой мотоцикл, вслед за ним, – с девушкой в серебряном скафандре, удивительная краткость этих мгновений, рев, рык, рывок вверх, затем вниз и снова вверх, а потом вниз, и тишина – и все. И надо уходить от краткого волшебства в потемневший, похолодевший парк с зажигающимися ромбиками довоенного неона. И пока ты ешь мороженое в павильончике, и когда, уже сонный, идешь домой, все вспоминаешь этот нарастающий грохот и неожиданную тишину. И вспоминаешь парк в целом и ту его часть, по которой гуляли, с дневным кино, чебуреками, мороженым, с шахматными досками на улице, с гигантской цифрой «1941», выложенной желтыми цветами на зеленой клумбе, и гигантский портрет Сталина и Ворошилова на фанерном щите, в длинных, до пят, шинелях, идущих под руку по двору Кремля. Но еще помнишь, что начинается за Зеленым театром эта парковая чащоба с ее гротами и холмами, со множеством павильончиков, сильно источающих бараний шашлычный запах.

Туда детей почему-то не любят водить. Там парни и девушки сидят не на скамейках, а просто на земле в обнимку, сидят так часами неподвижно на траве, забросанной картонными стаканчиками и смятыми листами газет.

И почему-то он вспомнил свою мать, как она тогда выглядела и в чем была одета.

Но когда весной 44-го года они шли туда с отцом, парк буквально потряс его тем, что почти не изменился. Только людей в нем маловато, нет театра шапито и шатра с мотогонками, но зато уже продают мороженое, брикет стоит двадцать четыре рубля, мороженщица разрубает его на три части, и отец покупает ему треть за восемь рублей. Это первое мороженое после эвакуации. А у каменной решетки парка стоят гигантские танки, зеленоватые, с желтыми крестами, с тупыми подковами кабин, с пупырчатой, ящерного вида, чуть потертой броней, иногда с вмятинами – это немецкие трофейные танки. Они стоят, как звери в зоопарке, и так и видятся сквозь решетки ограды – обезвреженные незнакомые звери как бы доисторических времен, с огромными хоботами и маленькими головками, вызывающие опасливую брезгливость и острое любопытство. Запомнился человек в ватнике, который обстоятельно рассказывал, как осколок танкового снаряда его контузил под Наро-Фоминском. Ему было приказано атаковать танки, и он бежал с бутылкой с зажигательной смесью; его бросило наземь взрывной волной, а бутылка разбилась рядом с ним и не разорвалась. Рассказывал он, все время посмеиваясь, но слушать его было как-то страшно и боязно, и, хотя он рассказывал все по порядку, казалось, что в мыслях его какой-то разрыв, преодолеть этот разрыв он не в силах. Рядом сидели инвалиды в гимнастерках, пили пиво и детально обсуждали технические данные этих танков.

Война уже отступила, она была далеко отсюда, уже кончалась, и потому казалось, что никто уже погибнуть не должен, что все вражеские танки такие же бездействующие, музейные, как эти. И было ясно, что победа не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра. И поэтому все должны вернуться назад живыми…

– Скажи, а где ты был вчера утром? – спросил он у мальчика.

– Как – где? В школе.

– Зачем ты строишь из себя дурачка? Ведь ты же понимаешь, раз меня вызвали в школу, значит, сказали.

Мальчик не ответил ничего.

– У нас же с тобой так заведено; все как есть… даже если…

– Было.

– Ну и что?

– А ничего. Мало ли что было. – Мальчик замолчал, шел распрямясь, глядя вперед, выправка была нарочито строевая.

– Ну, хочешь, пойдем в кино? – сказал он и взял мальчика за руку.

Мальчик не отнимал руку, но чуть прижал ее к бедру, и отец физически чувствовал деревянное отчуждение худенькой: опущенной вдоль тела руки.

– Давай сходим в кино, а потом поговорим. Ты мне все расскажешь, что, как и почему.

– А чего рассказывать?

– Ну, знаешь, – уже начиная раздражаться, сказал отец, – ты эти штучки брось!

– А чего бросать?

– Ты два дня не был в школе. Ты знаешь, кто ты?

– Откуда же?

– Так вот, ты – прогульщик. Так только дезертиры поступают… Тебя выгонят отсюда и не примут ни в одну школу. Придется устраивать тебя в интернат.

– Пожалуйста. Мне как раз эта школа надоела.

– Игорь!

– А что Игорь… Делов-то! – И, подняв глаза на отца, вдруг добавил: – Все нормально, капитан.

Это была их фраза, они любили это говорить друг другу, и неизвестно было, откуда она взялась, то ли из книги, то ли из фильма, а может, из радиопередачи: «Все нормально, капитан, все нормально». Даже не фраза, а код: мол, так уж принято у нас, у мужчин, не сюсюкать, не говорить о чувствах и разном прочем. Нас воспитывали не сдаваться, стоять до конца и улыбаться в лицо неприятелю… «Все нормально, капитан, все нормально».

Мальчик действительно улыбался или старался улыбнуться, но глаза под напряженным лбом смотрели на него беспомощно, с ожиданием. Его вдруг поразила взрослость и печаль этого выражения. Три этих дня украденной опасной свободы и появление после этих дней в школе, беспокойство, страх вызова родителей, угрозы об исключении – все это показалось малой малостью в сравнении с тем, как они теперь шли, как они гуляли, не зная, куда пойдут, слово «домой» существовало лишь для одного из них, и отец вдруг подумал о комнате, в которой, может быть, так же как и раньше, лежат таблицы с профилями стенного раскопа, фрагментами стеклянных сосудов из Любече. Он даже не знал, что думает о нем мальчик… Вранье с командировками устарело, а правда была неопределенна. «Там», – говорилось матерью. «Там» – значит в этом городе, не в командировке с тревожными, будившими мальчика ночью, но приятными своей неожиданностью звонками из городов, в которых мальчик мысленно был тоже, а здесь, рядом, может быть даже совсем близко, «там», за чертой, которую мальчик боялся и не мог понять.

– Ну ладно, ладно, – сказал отец, и тон показался ему чужим и фальшивым. – Можем сейчас зайти в «Шоколадницу».

В этом кафе они бывали порой в воскресные дни, в мужские свои дни, что проводили вдвоем, сюда они приходили после Третьяковки или после кино, после долгих лыжных прогулок.

В Третьяковку, в Музей изобразительных искусств он затаскивал мальчика вначале с некоторым усилием, а потом тот еще за несколько дней сам напоминал ему:

«Так что, в воскресенье в Третьяковку? Железно?»

«Да, железно».

И, откладывая проект, работу, он шел с сыном в Третьяковку. Шел с радостью, потому что, хотя все это знал наизусть, смотрел теперь наново, е г о  глазами. А потом возвращались пешком по набережной, по улице Димитрова и заглядывали в кафе «Шоколадница», заказывали вкусные блинчики в шоколадном креме. Обсуждалось множество вопросов: от вооружения японской армии до индийских изумрудов, от знаменитого боксера Джо Луиса до невыдержанного, но очень обоим симпатичного хоккеиста Александра Мальцева.

Не сразу это пришло. И даже чувство необходимости быть рядом с мальчиком – тоже не сразу. Если не врать самому себе, то первые лет пять – семь мальчик как бы лишь присутствовал в его жизни. Да, он любил сына и потому, что так полагалось, и потому, что действительно иногда любил, испытывал чувства какой-то физической, может быть, даже животной нежности к маленькому незащищенному, неопределенно напоминающему тебя существу.

Но он мог жить и без мальчика – месяцами в командировках, в экспедициях, почти год в Средней Азии, в Таджикистане, под Курган-Тюбе, мог так жить подолгу, испытывая лишь потребность знать, что все существуют, здоровы, что они есть, что мальчик растет и все нормально, порядок, заведенный в мире, не нарушен. И первые болезни мальчика, и его первые разговоры – все это прошло в отдалении от него, он не обо всем даже знал. Да, он интересовался и испытывал даже волнение, беспокойство, но в глубине души всегда был уверен, что и без него все уладится. И, приезжая, он не знал, как разговаривать с мальчиком и о чем. И говорил то слишком взросло, то слишком сюсюкая, и все время как бы переводил свою мысль на какой-то другой, искусственный язык, на псевдоязык детей, на котором, думал он, говорит сын. А иногда он вдруг ощущал, что мальчик понимает гораздо больше, чем ему представлялось, он думает и говорит как большой человек, а не как ребенок, и удивлялся, и не был к этому готов.

Он приучал его не бояться драк, отучал жаловаться, плакать, скулить – всю эту немудреную мужскую школу он осваивал с мальчиком, но никогда не знал, отчего тот плачет и чего тот боится…

Только позднее он научился в этом разбираться. Теперь, когда его сын приходил домой или когда он сам встречал его, он всегда безошибочно определял его настроение, а значит, и отметку, которую тот получил. Однажды только он ничего не мог понять, что́ там произошло между мальчиком и его другом Антоном, и сын долго запирался и ничего не говорил. Вообще-то он не умел скрывать свои чувства, на его лице, особенно в случае двойки по какому-нибудь важному предмету, выражался глубокий траур, истинная скорбь и полный неинтерес ко всей дальнейшей жизни. Это было свойство его больших, очень выразительных карих глаз.

Впрочем, через пять минут скорбь исчезала бесследно: двойка, конечно же, несправедливая, «ни за что», казалась чем-то не бывшим на самом деле, но зато вся жизнь виделась теперь безгрешной и усердной, с вовремя заполненными графами дневника, с домашними заданиями, которые выполнялись тут же, по приходе домой, что называется «с пылу, с жару».

И наоборот, велико было мгновение, когда после любой пятерки – даже по пению – глаза светились победно и дерзко, путь был устлан лаврами, похвальными грамотами, все уроки были пустячны и легки настолько, что их и вовсе можно было не делать.

Вся эта гамма, хорошо изученная, была нарушена на этот раз, когда мальчик пришел вялый, неразговорчивый, но и без скорбных нот, обещавших двойку по важным дисциплинам.

И ничего из него нельзя было выудить, кроме:

«Да там… ребята, команда… Антон… Каток дома номер два».

Мальчик сел тогда за уроки, но отец чувствовал по неподвижной худенькой спине, что это все фикция, что он просто сидит, а думает о другом. Все выяснилось потом… Оказалось, что они с ребятами давно готовились к какому-то матчу с командой соседнего двора. Игорь специально купил рижские клюшки, какая-то Дашка Гурьина, то ли из их класса, то ли из их двора, должна была болеть за них, а он в нападении был самым главным и собирался надеть желтый пластмассовый шлем, на котором тушью было написано «АМ» (Александр Мальцев): у них теперь была такая мода – писать на клюшках и на шлемах имена знаменитых хоккеистов… Словом, ждал и готовился. А пошли без него. Не предупредили. Антон обманул и не позвонил.

«Ты же понимаешь – договорились. Я ведь два вечера специально тренировался на удар… А что получилось?..»

Каковы были мотивы поведения Антона, неясно. Дашка ли тому была виной, или Антон решил взять всю тяжесть борьбы на себя, или забить все голы, или еще что… Очевидно было лишь одно: жгучее и впервые испытанное предательство товарища.

Тогда он посадил мальчика на диван и стал рассказывать ему о тех маленьких и больших предательствах, которые ему пришлось узнать… Хотелось поговорить здесь и о женщинах, об этой части рода человеческого, об их маленьких и больших способностях в этой области, может быть, даже предупредить, но опасности эти были еще в отдалении, и он ограничился только темой: кодекс мужской дружбы и нарушение его.

И так хорошо сидели они в зимних полусумерках до прихода матери, не делая уроков и не выучив наизусть стихотворения «Мы пионеры счастливой страны…»

Многое, что он увидел в поездках своих, он как бы рассортировывал и кое-что оставлял специально для сына. Это было самое экзотическое: Хива, Бухара, мавзолей Султан-Санджара в Туркмении. Он запоминал и мысленно фотографировал. Но фотографии казались ему неживым слепком, фиксацией, они были лишены движения, пластики, человеческих голосов. И когда впервые он побывал в Риме, Париже, там тоже запоминал, смотрел – для него.

Мир, увиденный детскими глазами, был более просторным и неожиданным.

– Ну, так в «Шоколадницу» не пойдем? – спросил отец.

– Нет… Домой пора. Мама звонит, беспокоится.

Они сели в троллейбус, молча поехали. Потом перешли проспект, как всегда, когда он встречал мальчика из школы, и вновь мелькнули знакомые проулки, перегороженные стройкой, серая подковка метро вдали и арка двора со сделанным от руки красным знаком, запрещающим въезд машин.

Они вошли во двор, дошли до подъезда и остановились… Вот он его и проводил, теперь надо было попрощаться и уйти.

Мальчик стоял и ждал.

Это был странный обман слуха и обоняния.

Он слышал звуки этой квартиры и ее запахи. Он проходил прихожую, вешал пальто, бросал пиджак на стул, рассеянно читал газету, что-то там жарилось, кипело на кухне, происходила какая-то домашняя возня, приготовление к еде… Всего две лестничные площадки вверх, такие же бывшие, как лестница вымершего городища, обломок, повисший между этажами.

Мальчик стоял, ждал.

II

Когда учительница произнесла это слово «прогул», протяжное, окаянно звонкое слово, он вспомнил, что у них тогда, как говорится между своими, это называлось «нырять». Неизвестно, кто первый пустил это словцо по кругу, но оно прочно прижилось. Люди исчезали на время, терялись в большом городе, тонули в его глубинах, н ы р я л и, кто сколько выдержит, чтобы вновь потом появиться на водной глади.

«Нырять» было интересно, выныривать на поверхность – страшно.

Прогулы бывали разовые, несистематические, с перепугу перед контрольной или из-за невыученного урока, а бывали периодические, по нескольку дней, запойно опасные, были целевые походы в кино или в библиотеку (таким образом, в исключительных случаях они способствовали самоуглублению и культурному самоусовершенствованию учащихся, чего нельзя было сказать о бессмысленных нецелевых, лишенных цели болтаниях по городу). Прогульщики классифицировались как «случайные» и «злостные». Он был «случайным».

Иной раз встанешь зимой, за окном тусклый, зябкий, не сулящий радости день, а в начале этого дня, в самые мглистые его часы, – испытание нервов, суета и неуверенность, ибо урок не выучен, а тебя наверняка спросят. И, муторно представляя себе это состояние ожидания, эти странички, бессмысленно, торопливо шелестящие в потных руках, эти не переваренные мозгом и памятью непонятные формулы, ты решаешь вдруг: не пойду. Слабый голосок внутри тебя, голос порядка, тихо, неразборчиво шепчет что-то, пугает последствиями, лепечет и вскорости замолкает, обессиленный. И ты энергично встаешь, и мята зубного порошка на рассвете (в те годы еще не были распространены все эти вязкие «Поморины», леденцово-сладковатые «Мери») не кажется тебе такой отвратительной. Не допив чай, прихватив необработанный, бугристый, как порода, кусок сахару, ты кидаешь деловито: «Ну, я помчался» – и выскакиваешь из подъезда минут на пять позже, чем все, выбегаешь в пустую, очистившуюся улицу, где не снуют твои школьные братья, назойливо болтая портфелями, где уже стихает поток торопящихся на работу взрослых людей, и ты один тихо плывешь, чуть потупив глаза, в сторону от красного кирпичного здания, в окнах которого недремлюще горит жидковатое утреннее электричество, немеркнущий свет знаний.

Да – в другую сторону и скорее, к Чистым прудам, к кинотеатру «Колизей»… Там в пустом фойе, отраженные в узких золоченых зеркалах, бесстыдно разглядывают тебя еще десять таких же посетителей утренних сеансов, поклонников этого величайшего из искусств, бездельников и мудрецов. Сколько фильмов было пересмотрено таким образом, начиная от «Тарзана» и «Индийской гробницы» до «Падения Берлина» и «Смелых людей»! Было не совсем приятно, что они сидят рядом, такие же, как ты, хотелось одиночества, а также некоторой конспирации, скромного душевного покоя, чтобы, глядя на их физиономии, подавленный и уже забытый голос совести и порядка не возникал и не тревожил. Прогульщики, однако, не оставляли тебя одного: какой-нибудь второгодник вроде известного всем в районе Витьки Корягина (по кличке «Купец») тут же после сеанса подлетал к тебе и предлагал меняться. Он любил меняться неважно чем и неважно на что. Трофейные немецкие пробочники в виде рыцарских фигурок с копьями и мечами он менял, к примеру, на теннисные мячики; впрочем, по назначению их не использовали, ими гоняли в футбол на пустырях. Футбольный мяч был редкостью, стоил дорого, настоящий мяч гоняли какие-нибудь разрядники, которые, понятно, «мастерились» перед дворовыми и разрешали разве что подбросить улетевший за пределы поля мяч. Само прикосновение к настоящему футбольному мячу было счастьем. Теннисный мячик тоже был неплох для игры в футбол, в основном гоняли свернутое в тугой комок тряпье. Когда у тебя не было обменного фонда, Витька наглел и просил денег, и тогда приходилось проявлять твердость. Тут начиналось «нельзя»… Да и не было денег, отец давал два рубля на завтрак, и все. Сколько раз приходилось отворачиваться от буфетного ацидофилина, пирожков, не говоря уж о мороженом на улицах. Так что же, теперь расставаться с этим накопленным недоеданием и волей скромным богатством? Нет, лучше было употребить его на несколько походов в кино, или на буклет с полным составом московского «Динамо», или в крайнем случае на бутерброд в магазине «Рыба» на Покровке во взрослом обществе пьющих пиво мужчин, прекрасный бутерброд с розовыми крабами, туго обвитыми сливочными гирляндами майонеза.

«Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы!» – такой плакат висел на Покровке. Крабы были еще не популярны, но уже вкусны. Ценилось же что-то более простое и сытное: щи, пирожки с рисом и требухой, котлеты с рожками. Еще хорошо помнился эвакуационный вкус жмыха, черных сухарей с черемшой, чай с сахарином. А здесь продавались бутерброды с килькой, шпротами, крабами и частиком.

Напротив, на первом этаже углового дома, был кинотеатр «Аврора», где шли по преимуществу старые фильмы вторым экраном. Иногда он позволял себе и второй просмотр; чаще всего проходил мимо, останавливаясь на минутку лишь у стенда с цветными кадриками.

В тот раз на бульваре против глухого казарменного здания со стрельчатыми узенькими, как бойницы, окошечками сидела на лавке странная компания, двое ребят из его школы: один второгодник по кличке «Горб», сутулый, всегда с красным, воспаленным лицом, с плутоватыми белесыми глазами, мелкий оголец, который изо всех сил «приблатнялся», но все знали, что он на побегушках у старших, второй – Мясник, Юрка Филимонов, чернявый, широкий, с длинными, не по возрасту мощными руками, молчаливый, дравшийся со всеми, кто нарывался, в том числе и со взрослыми. Отец его погиб уже на их школьном веку в Японии. А третий, совершенно неожиданный в этой компании, был щупленький, с цыплячьими ручками и ножками, бледненький Юлик Катин, учившийся в соседнем классе. Он был отличник, причем не из зубрил, не из таких, что протирают штаны целыми днями над тетрадями. Учился он без усилия, пятерки получал необычайно легко, с шикарной небрежностью, пугая других, темных, умением решать в уме почти любые задачи… Естественно, без записи условий и прочей ерунды. Писал он тоже с врожденной абсолютной грамотностью, не вызубривая, как другие «исключения» и «отклонения» по учебнику русского устного.

Только с уроков физкультуры он всегда уходил. Он был освобожденный – одна нога у него была суше и тоньше другой; где-то в Казани в эвакуации заболел он полиомиелитом и долго вообще не мог ходить, первые три класса занимался дома.

Странно было видеть Юлика в этой компании. Впрочем, был уже случай, когда он встретил Юлика вечером в подъезде, и, кажется, именно с этими; они тесной группой стояли в углу подъезда у батареи, сумрачно поглядывая на проходивших мимо них, и, видимо, дожидаясь кого-то. А сейчас они сидели, развалясь на лавке, и на коленях у Мясника стояла шахматная доска, пустая, без фигур. Он шел быстро, мгновенно оставив позади себя скамейку с ними, и уже спиной услышал свист, а потом голос:

– Эй ты, Ковалевский, ты что, без ушей? Куда спешишь?

Он приостановился. И тут же пожалел об этом, надо было рвать дальше, будто их и нет.

– Эй ты, подойди, чего разбежался, не на катке! – высоким голосом возбужденно кричал Горб.

– У него небось имя есть, что ты его тыкаешь, – баском проговорил Юрка Филимонов.

– Ковалевский его зовут, – пояснил Горб.

– Я ведь не тебя, а его спрашиваю.

– Сергей меня зовут.

– А я – Юра. Вот и познакомились. Иди сюда поближе. Да не таращь фары, здесь никто не кусается.

Горб уже вертел перед его глазами шахматную доску.

– Фишки умеешь двигать? – подмигивая, говорил он.

– Умею немного.

– Тогда со мной, – сказал Горб. – Я тоже немного. Только на что будем?

– Как на что?

– Мы же не Смыслов с Ботвинником просто так играть… Дебюты, гамбиты. Мы не на интерес играем.

– А на что?

– На то, что есть.

– А если ничего нет?

– Тогда американку.

– Это… как же так?

– Запросто… Выполнение желаний. Продул партию, откупа нет, давай выполняй без балды.

– А что… например?

– А то, что в данный момент потребуется. Например, вот в это окошко влезть по пожарке. – Он показал рукой на серый, казарменного вида дом, в котором, кажется, находилось управление пожарной охраны.

– Ладно, ставьте фишки, хватит балаболить, – сказал Юрка Филимонов. И странный тик дернул маленький карий глаз под светлой рассеченной бровью.

Они начали играть, и неожиданно быстро Сергей «заделал» Горбу мат.

– Вот так, – сказал он и поднялся, чтобы идти.

– Нет, так не пойдет, – тянул Горб. – Американка, все по-честному. Говори – чего.

– А мне ничего не надо, и вообще я тороплюсь.

– Нет, так не пойдет. Ты выиграл – ты и заказывай. Ну, хочешь, ударь меня. – Он тянул шею, подставлял лицо, показывая руками. – Давай, давай.

– Нужен ты мне!

– Тогда с ним сыграй, – сказал Горб, указывая на Юлика.

Юлик молча, без интереса кивнул, как бы приглашая.

Сели… Юлик обмотал его довольно быстро… Начали третью. Он играл теперь внимательно, думал подолгу над каждым ходом и проиграл снова. Тогда вступил Горб:

– Теперь раскалывайся, плати.

– Как же… а первую-то я выиграл.

– По сумме тебе засчитывается поражение. Теперь – откуп.

– У меня ничего нет.

– Тогда под лед полезешь.

– Пошел ты!

– Юр, – с показным удивлением подняв брови, сказал Горб, – ты слышал, чего он пищит?

Филимонов посмотрел сумрачно, но без интереса. Горб его подогревал, а он не заводился. Глаза у него были отсутствующие, он смотрел куда-то мимо Сергея и мимо Горба блестящими, чуть близорукими глазами, один из них время от времени подмигивал, точно Филимонов кривлялся. Но он не кривлялся… Это был тик. Он скучал. Но еще было неизвестно, чем все это кончится.

– Действительно бабок нет? Ты что, бедный, что ли? – спросил он. – Сирота?

– Ничего у меня нет, – упрямо твердил Сергей.

– Ну что ж, придется пошмонать немного, – выпендривался Горб. – Доверяй, но проверяй.

Единственный, кто не проронил ни слова, был Юлик. Он молчал, подавленно, настороженно. И вдруг Сергей услышал его спокойный тоненький голос. Горб и Филимонов оба сразу уважительно повернулись к нему.

– Не надо его трогать, он и играет ничего. Соображает… Может, возьмем его в капеллу?

Горб выжидающе посмотрел на Мясника. Тот словно резолюцию поставил:

– Годится.

Так Сергей попал в капеллу.

Теперь он шатался с ними, когда прогуливал, а иногда вечерами, и они выискивали себе партнеров, некоторые охотно соглашались, других приходилось заставлять, играли на деньги – по договору или на американку. Филимонов любил на деньги. Американку он считал баловством, а руки пускал в ход в редких случаях, когда его злили откровенным неповиновением.

Было одновременно противно и приятно. Приятно было ощущение силы, чужой силы, стоявшей за твоими плечами. И еще иногда постыдно приятно подчинять себе людей.

Но однажды они нарвались на мальчика из Лялиного переулка – Тоника Гукасяна, испанца. Его привезли из Испании двухлетним, жил он сначала в специальном интернате для испанских детей, а потом его усыновила пожилая армянская женщина, врач-отоларинголог, с базедово-выпуклыми черными глазами и седой головой, сама чем-то похожая на старую испанку.

К нему обычно никто не приставал, но тут он им попался, они стали уговаривать его сыграть, он согласился, Юлик, как всегда, легко одержал победу. Горб, который был в этот вечер «под банкой» (с ним это случалось в последнее время все чаще), стал приставать к Тонику, требуя денег. Тоник возмутился и послал Горба куда подальше.

Горб протянул руку, провел ею по лицу Тоника, дразня его, показывая ему, что он, дескать, хорошего удара не достоин, а так только, мазнуть по губам растопыркой. Он протянул грязную, в чернильных подтеках свою руку, лениво шевелил пальцами перед лицом Тоника, а того, что произошло дальше, не ожидал никто. Маленький Тоник, пружинно сжавшись, всей тяжестью небольшого стройного, крепкого тела бросился вперед, метя головой в лицо Горбу, бледным пятном ненавистно качавшееся перед ним. Он промахнулся; сила рывка была так стремительна, что он не удержался на ногах, упал, больно обдирая локти и колени. И в этот момент Юрка Филимонов подошел к нему, схватил за шею, легко приподнял и слева быстро, по-бандитски, несколько раз ударил в живот. Тоник задохнулся от боли, но все-таки успел один раз метнуть быстрый маленький кулачок в Мясника, и тогда тот, ярясь, уже начал молотить его так, что Сергею, безучастно стоявшему в стороне, стало страшно. Мясник сбил Тоника на асфальт, тот закрывал лицо, увертываясь от крупной ноги в рваной, подшитой грубыми нитками сандалии, и вдруг Юлик, тоже стоявший поодаль, крикнул и, хромая, с белым, страшным лицом побежал на Мясника.

– Оставь его, – кричал Юлик, – оставь, а то убью тебя!

Мясник презрительно сплюнул и пробормотал:

– Ну что, шахматисты локшовые, распищались… Кыш по домам!

Юлик схватил камень и косолапо, медленно шел на Юрку Филимонова. Сбить его ничего не стоило простым толчком в грудь. Он так бы и полетел на асфальт со своим камнем. Но Филимонов выругался и, с отвращением глядя на Юлика и на Сергея, сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю