355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Хлумов » Прелесть (Повесть о Hовом Человеке) » Текст книги (страница 9)
Прелесть (Повесть о Hовом Человеке)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:04

Текст книги "Прелесть (Повесть о Hовом Человеке)"


Автор книги: Владимир Хлумов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

– Но как же Париж? – удивился доктор, – Там Эйфелева, а здесь Останкинская! В небе кто-то засмеялся и пояснил:

– Ах, Михаил Антонович, право, как же так, всю жизнь мечтали, а когда мечта замаячила, не признали. Да ведь это и есть, доктор, наш Будущий Париж!

– Но отчего он так пульсирует.

Доктор видел, как вся панорама стала подергиваться, будто их телега попала в турбулентный слой.

– Так ведь Париж этот в вашем сердце, Михаил Антонович.

– Отлично, – быстро вспомнил доктор и уверенно щелкнул ремнем, – Я знал что, так и будет.

32

Куда идти? Без разницы, все и так при нем. Слепые московские окна и их негасимая квадратная чернота. Сейчас Москва ему представлялась геометрической проекцией прошлого на плоскость настоящего, подвешенную в неведомой пустоте перпендикулярно линии времени.

Неоспоримым доказательством этого были названия московских улиц. Его всегда забавляли московские улицы. Где еще, в каком мире или в каких временах могли бы пересечься Ломоносов с Ганди или Ленин с Лобачевским? Уж конечно, не в Нью-Йорке, и даже не в Париже, хотя, хотя, вот, например, во Флоренции есть улица Гагарина, и пересекает ее какая-нибудь виа Гарибальди. Но здесь столпотворение характеров и лиц похлеще. Интересно, понимает ли еще кто-нибудь, сколько красивых мыслей возникает на московских перекрестках?

Куда не пойди, везде есть над чем задуматься. Да он и в самом деле уже не стоял, а шел, и как-то даже слишком быстро. Во всяком случае, пес не плелся, а бежал трусцой за хозяином. Впрочем, что значит быстро? Сколько лет можно пройти за пять минут? Да и зачем считать, если времени нет. Да и не помнит он ничего, забыл, стер, убил, нет, впрочем, если он и забыл, то ноги-то помнят! Вот удивительно, что в сию минуту он посмотрел на себя со стороны, и увидел две бодро шагающие конечности. Где у них располагается память? Слышишь, Умка, ноги сами шлепают, не признавая головного мозга. Пес почему-то заскулил, как-то очень тревожно. Уже далеко позади осталась Манежная площадь, как и все остальное, сильно опустевшая. Даже из ночных работниц было раз два и обчелся. Все-таки не зря всеобщее образование народа происходило.

Старая площадь тоже была позади, а с ней Маросейка, и все-все Бульварное кольцо, как странно, когда все позади, а что же тогда впереди? Что может быть там, ТАМ, впереди, если ВСЕ позади? Пустота.

Он присмотрелся, задумался, остановился, то есть не задумался, а наоборот, перестал думать, впрочем, черт с ним, все слова, от которых только суета и несварение мозгов. Он оглянулся. Вокруг теперь было совсем не то, что раньше. Оно было огромным, нежным, сладким, и одновременно тревожным и даже страшным. Он попытался припомнить нечто подобное, найти какую-то остроумную метафору, как обычно это и делал, стараясь расчленить на более простые и понятные части, но оно не хотело ни на что и ни с кем делиться. Оно желало быть только самим собой, и в то же время поглощало все остальное, включая и пса, и особенно его хозяина. Нет, нет, кажется, и в нем есть прорехи, сейчас мелькнуло что-то и в нем свое... Вадим похлопал по карманам, будто что-то искал. Да нет, стихи не могли быть в карманах. Они могли быть только в голове, в памяти, а там все позади. Оно, кажется, насторожилось и слегка отодвинулось, освободив небольшой проем или, лучше сказать, промежуток, куда сразу устремилась его фантазия.

Наверное, так же в неизлечимых палатах на минуту отступает раковая опухоль, когда кто-нибудь расскажет анекдот. Дурацкая и мерзкая аналогия. Я вовсе не болен, во всяком случае не безнадежно, вот он мой проемчик, вот щель, вот промежуток, подпол, стена , уступ, холодный серый камень, как много в этом звуке для сердца, в сердце пламень едва горел подобно детским ищущим в ночи ребро седьмое цифра семь трамвайным счастьем движется к мостам Санкт-Петербурга кренясь, ломая вертикаль и освещая черный медленный буксир, кричащий о душе, что помнит смену караула у главного поста, где ночь и день передают судьбу, как палочку, атлеты... жизнь, жизнь прошла, остановите, стойте, раз сомкните разъединенные черты, пусть будет все ОНО, без швов и узелков, я с ним хочу лицом к лицу без страха и расчета, как есть стоять в ночи, сомкнись же надо мной, высокая река, я рыба для тебя, ты мне – рука, запястье и плечо, ах, плечико какое и ключица, но плечико прекрасней, ведь оно – ОНО, тоскует по устам, тепла ли в них еще моя граница, моя поверхность, под которой бьется кровь всех раненых в сердца...

Нет, не то, стихи не то, рифма убивает жизнь, хотя в ней так много пустоты... В ком? В чем? Неважно, важно не поддаваться, но как же хочется рабства, приди, приди, заполни все не занятое пустотой, без тебя она не слишком пуста. Так исчезают звезды, когда является солнце, что я несу, подумал Вадим, пусть просто встанет рядом, и я скажу, моя девочка, посмотри вокруг – здесь только мы, я и этот ободранный пес, и эта Москва, все притихло и ждет твоего слова, впрочем, ветер, но ветер принесет что-нибудь, другое, забытое, и желанное, как первый снег.

Проем исчез, сошел на нет, и Вадим слился с серой холодной поверхностью. Он чувствовал себя теперь не властелином мира, ни гуру, а просто архитектурным излишеством на китайской стене советского реализма. Конечно, здесь минутная слабость, уговаривал он себя, но как сладко длится эта прелестная минутка, он так и назвал ее про себя прелестной минуткой, в безлунном мраке московской ночи, в тени теней, в нижнем правом углу черного проема парадной двери. Прыгая с обрыва, не забудь захватить кого-нибудь с собой, – хотелось написать на стене рядышком с мемориальной доской. Послышались шаги. Цок. Цок. Цок.

Темно. Неясная фигура на коне замаячила на спуске, приостановилась, наверное, заметила. Щелкнул затвор, как маленький карабинчик, на дамской сумочке. Двинулась к нему. Характер известный, с пути не свернет.

– Ты? – донеслось до него.

Почему, злился на себя Вадим, именно в ее присутствии становлюсь безвольным мальчишкой? С этим надо кончать.

– Я, моя ласточка. – Бодренько, сказал он и самому стало противно.

В чем ему теперь сомневаться, когда все свершилось, и он сам руководит всем. Катерина рассмеялась.

– Я ждал тебя, а ты все не приходила, отчего? Неужели тебе еще нужны какие-то доказательства моей любви? Посмотри, – он показал на серый бордюр, – Видишь здесь нарисована ласточка и стоит моя подпись.

На шершавой поверхности виднелся только перевернутый птичий хвост, напоминавший логотип московского метрополитена. Рядом стояли инициалы В.Н.

– Ты все исполнил, чего же еще не достает?

Вадим усмехнулся. Наверное, даже приторно, и от этого стал ерничать и лебезить.

– Поговори со мной.

– Как, и все? Неужто одним разговором удовлетворишься?

– Им, им одним, моя девочка, несравненная, на что же еще мне, негодяю, рассчитывать? Ведь я тогда от самой дачи шел, видел, как ты падала в грязь, поднималась, хваталась испачканными руками за свои прекрасные волосы, вот, кстати, и заколочка твоя, смотри, – он разжал ладонь, – видишь, запотела, а вообще, как новая. Блеснул платиновый полумесяц в брильянтовых искорках.

– Ах, почему я промахнулась тогда, подло промахнулась, пьяна была, да не настолько, побоялась все-таки. А надо было бы...

– В чем же проблема, – Вадим шагнул на встречу, – Ружье при вас, мадам, на взводе, и я здесь, и никто не пьян, тьфу, не иначе как стихами заговорил, впрочем, у меня есть слабое головокружение, но это ничего, целиться не мне, хотя, если все это только мой дурной сон...

нет, сны надо смотреть на трезвую голову, давай, теперь не промахнись.

– Стой там, – твердо сказала Катерина, – Не смей и думать, я застрелю.

Животные забеспокоились. Пес прижался к его ноге и поджал хвост. Конь гулко перетаптывался.

– Ха, забавно, как, обрати внимание, нет, правда, мне даже интересно, может ли меня уничтожить моя же собственная фантазия, право в этом что-то есть, ну-ка попробуем, – Он шагнул навстречу и Катерина вскинула ружье.

– Вот так-то лучше, черт с ним, если не убьешь, будешь моей, впрочем, ты уже мне будешь не интересна, потому что будешь как все, как этот графоман докторишка, который боится прочитать гиреболоид, знаешь, чего он боится, нет, не смерти, чего ему, атеисту, смерти боятся, боится обнаружить мой талант, понимаешь, опровергнуть боится себя, как Сальери, кстати, жаль Сальери, ведь он знал истинную цену прекрасному, а не умел-с... ну что? – Вадим еще сделал шаг.

Катерина выстрелила в пролетавшую над Садовым Кольцом изодранную тучу.

– Вижу, заряжено, да я знал, что заряжено, можешь не сомневаться, стреляй, в человека, который ради тебя сделал то, что никто еще никогда не делал в истории! Стреляй, – он подошел и взял еще дымящийся ствол, – Нарезное? Не положено-с, ну да ладно, сейчас время неположенного, как там на охоте, помнишь, под Смоленском, солнце, снег, и мы, правда, еще зайцы, здоровая такая матрена, с выводком, ах, ее ты не пожалела, а я тогда, дурак, напился, да водка дрянь была, сивуха... давай, давай я тебе помогу, – он подправил дуло к сердцу, – Что там, заела собачка или порох отсырел, ну давай, раздался щелчок, будто осечка, – Ах неудача, есть патроны еще? Ну, ну, не плачь, глупая любимая девочка, иди, иди ко мне, – Катерина безвольно соскользнула, как отвязанная попона с коня, и Вадим обнял ее.

Катерина закрыла глаза и положила голову на его плечо.

– Вот и отлично. Спор закончен, спор двух сердец. Ты же так здорово мне подыграла. В электричке взяла книжку, как у чужого человека. Я еще шел и думал, узнает или нет? Помнишь, ты мне как-то сказала: я тебя знать не хочу, а я и проверил, да не захотела.

– Почему я не погибла... – всхлипывала Катерина.

– Неужели ты еще не понимаешь?

– Я ничего не понимаю.

– Разве могут погибнуть фантомы?

– И те шестеро?

– И те особенно, конечно, ведь чтобы погибнуть, надо жить! Надо быть отдельным существом, с отдельным сознанием, а они не люди!

– И Умка?

– Умка? – Вадим улыбнулся, -Да, вот же он, смотри, -Умка!

Пес завилял хвостом и принялся тереться о ее ноги.

– Ну а со мной что? Кто я? – Катерина кажется приходила в себя.

– Ты мне смертельно необходима, как муза поэту, как смычок скрипке, как рама картине. Да черт знает как. Ты же видишь, я сам пришел, я был готов умереть... ибо ты – это я, только женщина, но в остальном... Послушай, мы достойны друг друга, мы оба бесконечно преданы истине и не кривляемся, как эти людишки.

– И что дальше?

– Давай сначала поднимемся к тебе, я чертовски устал.

33

Воропаев стоял над свежим холмиком, подставив клочковатую плешь под холодный ветер. Все молчали. Только женщины всхлипывали, и мужики посапывали носами. Андрей, упершись на лопату, смотрел в землю, как раньше на костер, пристально, будто боялся что-то пропустить. Чуть поодаль стоял Серега, пряча замерзшую культю под серое в елочку пальто. Она у него почему-то мерзла в первую очередь.

Доктора похоронили рядом с его любимой скамейкой, и теперь ждали, кто скажет речь.

Казалось, только один ветер твердо знал свое дело. Он наскакивал на людей и деревья, на их обнаженные головы и кроны, словно грубое матерное слово. Но сейчас никто не замечал ветра.

Андрей почти не знал доктора, а еле сдерживался от слез. Да и хоронили долго, земля без снега промерзла сантиметров на сорок, и они долбили ее по очереди. Было даже жарко. Когда появилась красная московская глина, стало полегче. Потом кто-то принес белую простыню, и доктора завернули на иудейский манер и кое-как опустили на дно.

– Хоть бы снег пошел, – вдруг сказал Воропаев.

Воропаев за последнее время привык хоронить, но здесь, здесь было другое, и он надолго прирос взглядом к могиле.

Что же ты, Михаил Антонович, говорил же я тебе, эх, земская твоя душа, пошел поперек сценария, думал, и вправду спектакль, ан, вишь как ломануло, полюбил я тебя, откровенный мой человек, за сердце беспокойное, верил, значит, не ведая сам, верил, ну ничего, спи спокойно, Москва не первый раз горит, отстроится, еще лучше станет, будет он, будущий Париж, погоди, – Воропаев громко скрежетал стальными коронками, – ничего, ничего, мы в Филях отсидимся, пускай Наполеон погуляет, померзнет в Русской пустоте, а потом уж держись, до самого второго Парижу гнать будем, а если куда на восток задумает, так не надейся, мы и до внутренней Монголии доберемся, нечто зря мы КВЖД проложили? Не хрен рельсам ржаветь, до самого Порт-Артура души нашей махнем, и восстановят на будущих картах – ПРОШЛИ КАЗАКИ, слышь Михаил Антонович, русский человек – широкий человек, его не загонишь в подсознание, хрена, жили без архетипов, и дальше жить будем, а если кому не в мочь без пустоты, так, Господи помилуй, мы ж ее вам открыли, летай сколько хочешь вдали от Солнц, пока провизия не кончится и обратно к мамке не потянет, так мы им всем вставим, Михаил Антонович, еще не перевелись невтоны духа... только зря, все ж таки, гиперболоид курочил, чего там было искать, сколько калашникова не разбирай, он не станет мармеладом стрелять, вся эта конверсия в душе произойти должна, не в уме, понимаешь, а в душе, ну прости, прости, я и сам много глупостей наделал, но уж лучше глупость от сердца, чем горе от ума...

Он очнулся, когда почувствовал, что кто-то дергает его за рукав. Этот Серега поворотил Воропаева от могилы. Тут появилось новое незнакомое лицо в кепке. То есть, на голове у человека был блин из кепки, перевязанный шарфом, как это делают при зубной боли. Человек сам был похож на свой головной убор, во всяком случае, казалось, он давно уже позабыл, для чего появился на свет.

– Громадянэ, вы господа чи товарыши?

– Кому как, – ответил Воропаев, опять повернувшись к могиле.

– Ты почему без очков?

– Окуляры, навищо? Що цэ на Московщини робыться? Знову ХКЧП?

– Да вроде, – ответил полковник, – Только интеллектуальное, знаешь что такое интеллект?

– А якжэ, – обиделся мужик, – У мэнэ освита высша... – и, будто извиняясь добавил, – ...нэзакинчена тильки.

– Из Украины, значит, – отстраненно проговорил Воропаев.

– Ни, я з пид Клыну, дви нэдили йшов, а що тут робыться на Московщине? Газэт нэ шлють, тэлэбачення зовсим гэпнулось, навить Лыбидынного Озэра нэ кажить.

– Лучше бы ты, мужик, там в деревне и сидел.

– Да я и сыдив, докы батько нэ вмэрлы, – мужик снял кепку и перекрестился.

Воропаев, измученный совпадениям, насторожился.

– Погоди, ты чего мужик, ты не из храму ли?

– Щоб нэ так.

– А отца Серафим зовут?

– Да, тильки хфамилия у неого нэ наша.

– Вот так встретились, отец Серафим, – Воропаев хрустнул челюстями. – как же? Да кто же знал? – Потом опомнился, посмотрел на посиневшего от холода мужика и вяло спросил:

– Что, леса рухнули?

– Та, яки там лиса! Правда, колы цэй бисов витер подув такы впалы, та батько простудылысь и помэрлы, – мужик перекрестился, – А як помырав, мэнэ простыв, я там грих одын мав, да и нэ одын, а вин казав, що прощае мэнэ и молытыся будэ за мэнэ, а щэ казав, пиды до Москвы у пэршу клинику, знайды доктора Михаила Антоновича, и пэрэдай йому вид мэнэ тэж благословение.

– Опоздал мужик, нету больше Михаил Антоновича.

– Ось тоби раз, ну дила. Мужик снял блин и перекрестился.

– Ты молитву какую знаешь? Тот пожал плечами, прижимая свой картуз к груди.

– Чого ж, я отца Сэрафыма отпував и доктора зможу.

Он перекрестился и начал на древнеславянском языке:

– Упокой Господи душу православного Михайила Антоновича...

После отпевания Воропаев сказал:

– Пойдем, помянем Михиала Антоновича, – он подошел к жигулям, достал из бардачка докторскую флягу и мерные стаканчики.

Армахгедон выпил, даже не скривившись.

– Що ж цэ робыться, кныги жгуть, ликарни жгуть, що цэ пэкло?

– Ничего, сдюжим, – сказал Воропаев.

Ему вдруг захотелось спать. Да и то сказать, летом бы уже светало.

– А щэ батько казав, якщо зустрину коррэспондэнта, наказаты йому, нэхай покаеться.

– Какого корреспондента? Корреспондентов больше нет, – сказал Воропаев.

– Да був одын, нэначэ нэзрячий...

– Понятно, – Вениамин Семенович вспомнил про звонок из Клинского района.

– Дуже гордый, аж злый, – добавил мужик, разглядывая притихшую Москву.

– Тебя как зовут-то? – спросил Воропаев.

– Армагхедон, – задумчиво сказал мужик. -Я колы йшов до Москвы чув, що збыраеться вийско з пид Тамбову.

– Ткачи? – почему-то спросил Андрей.

– Ни, кугхуты, да може и ткачи, кажуть, трэба владу у Москви

поставыты до стенки... – Армахгедон пытался воспроизвести русскую речь.

– А когда выступают? – насторожился Воропаев.

– Да кажуть, вже йдуть и завтра пид утро будуть у Москви...

– Приехали, теперь уж точно...

– А чого воны нам – мы ж нэ влада. Кажуть влада тэпэр у голови, а хто у нас у голови – интеллигенция, пысьменныки, профессора... и ийих передовой авангард пресса. Четверта влада и четвэрта революция, бо воны прыдумалы такый епирболоид, – Армахгедон перекрестился, – и друг друга як дустом травлють.

– Да нет уж никакой интеллигенции, – спорил Воропаев, будто это Армагхедон пришел из Тамбова.

– Интеллигенции николы нэ мало.

Воропаев оглянулся на могилу и прошептал:

– Прощай доктор, нам пора...

34

Он отвык от женщин, и теперь суетился как подросток. Он не ожидал, что все так быстро произойдет, он ждал сцен, уверток, обмана, презрения, Бог знает чего, но она так быстро оттаяла и теперь была прежней Катериной. Но фокус в том, что сам он уже стал забывать эту конкретную женщину, и ему хотелось, что бы все произошло как-то более возвышенно, не так мерзко, и от этой мерзости суетился еще сильнее:

– Сейчас, сейчас, черт, что за одежда на тебе, где она расстегивается? Сверху или снизу? Где же?

– Где... – она вспрыснула как девчонка и, сделав паузу, которой мог бы позавидовать Олег Янковский, добавила:

– ...сверху... – и снова рассмеялась, -...или снизу.

Чтобы успокоится, он начал говорить.

– Милая, упрямая девочка, браки совершаются на небесах, а алхимические браки происходят в пустоте. Ты видишь, как они все ошибались, они думают, что я мужлан, начитавшийся умных книг, что я только и способен на насилие, скажи, разве это похоже на изнасилование? Кстати, о нем мы еще поговорим, – он наконец расстегнул застежку и ощутил прилив нежности, – Сволочи, что они с тобой натворили, эти Каутские, Бронштены и Кропоткины, да на тебе живого места нет. Врете господа, умом Россию не взять, да и аршином, где он, ваш фаллический аршин? в палате мер и весов в парижах?

Слюнтяи интеллигенты, символисты х... , Он сделал очередной шаг и почувствовал себя мастером международного класса по спелеологии, Они оболгали тебя, называли тебя продажной тварью, сочиняли о тебе похабные анекдоты, особенно эти инженеры человеческих душ, знаешь, Катерина, что литература подобна тому, чем мы с тобой сейчас занимаемся, вопрос только в том – каким образом трахнуть читателя, здесь у каждого свой физиологический стиль и темперамент, – Вадим стал понемногу привыкать к изменившейся обстановке, – завязка, кульминация... катарсис, о катарсис, о, этот сладкий, вечно зовущий катарсис, но сейчас не об этом, сначала надо обольстить, то есть прельстить, что бы читатель хотя бы слегка задрожал от предчувствия того самого удовольствия, которого он и заслуживает. Вначале прикосновения должны быть нежными, как бы невзначай, но вполне в определенных местах, по этим легким едва заметным штрихам читатель догадывается о будущем наслаждении, это может быть всего лишь игра, поиск друг друга в складках вечности, – Вадим поднажал, и Катерина вскрикнула, закатывая глаза, – но это всего лишь намеки, они только обещание, ведь чтобы выбраться из этих складок и воспарить в свободном полете сознания, в особом взлете освобожденной мысли, нужны особые внезапные решения. Представь себе, что на концерте в зале Чайковского, после Lacrimosa Моцартовского реквиума, когда зал, затаив на два такта дыхание, ожидает нового подъема, дирижер оборачивается и громко посылает публику к такой-то матери, что на литературном языке подобно заборному слову в девяностом сонете Шекспира. Но вернемся к прозе жизни, – новая, казавшаяся теперь бесконечной итальянская кровать, глухо закачалась, подобно бывшему маятнику Фуко в Исаакиевскос соборе.

– Лучше романа ничего быть не может, стихи и рассказы, видишь ли, хороши, но они слишком мимолетны, как случайные связи, их нужно еще и еще, это болезнь юности, а настоящее чувство рождается в крупных формах, – он ощутил в руке что-то мягкое и круглое, – но и здесь злоупотреблять не стоит, меня просто мутит от трилогий, представь себе, каково спать с классиками – это ж сплошное хождение по мукам, или, положим Лев Николаевич – Война и Мир, так что на самом деле, Война или Мир? Или только Война, скажем Миров. Бесконечные длинноты, нет, тут нужен другой подход: ни Войны, ни Мира, как в Бресте. И никаких соавторов, соавторы – это натуральная групповуха, что за тусовки в интимном месте, нет, господа, это уж совсем никуда не годиться, а с модернистами, бррр.

– Да, это точно, – подтвердила Катерина. Вадиму показалось неуместным ее скороспелое согласие, но он уже был сильнее обстоятельств.

– Кстати о символистах, они похожи на советского интеллигента, который трахает жену с фигой в кармане, точно не зная чем занять руку, – Он для ясности на время сделал фигу и покрутил пред Катиными глазами, – видишь, совсем не то, поэтому и не бывает у символистов настоящего катарсиса.

– А, вспомнила теперь.

– Где застежка?

– Нет, я вспомнила, почему на самом деле я от тебя ушла.

– Почему? – Вадим затаил дыхание, хотя это было совсем не просто.

– Ты меня никогда не устраивал, никогда...

– В каком смысле, – спросил он, теряя нить литературного монолога.

– Как мужчина, прости.

Вначале он сделался как Борис Николаевич Ельцин на октябрьском пленуме столичного горкома партии. Но это даже подействовало в нужную сторону.

Какой-то период все катилось как по сценарию – автоматически. Потом его охватило неукротимое бешенство. Он почти кричал, кажется, о Борхесе, вспоминал Письмена Бога, с кем-то спорил, возражал неоплатоникам, почти трагически по Платону, взывал к мировому порядку, вот погодите, орал он в зеркальный потолок екатерининской спальни, придет новый Аристотель, он вам устроит сумрак законов... все вы критяне, пошлые мелкие лгунишки! Где вы видели человека? В бочке? В общественном сортире или в луноходе? Дудки, интеллигенты, слюнтяи, ну-ка подставьте свою левую ягодицу, пороть, пороть, всех пороть до полного изнеможения в Пустоте...

Потом запел:

– Мы вышли все из Шинели,

мы дети страны дураков

Нам сам Мармеладов не страшен,

Под мышкой у нас Пустота.

Быстрее, быстрее, ооо... – вскрикнул Вадим, – Катарсис!

35

– Так вот оно на самом деле как!? – вскрикнул доктор, выходя в здание аэровокзала через услужливо протянутый рукав к его телеге.

Ему было даже немного неудобно, что он прибыл сюда на таком допотопном транспорте. Слишком все вокруг напоминало Шереметьево-2. Но не в советском варианте, с угрюмыми пограничными рожами и воровато-суетящимися носильщиками, с тяжелым казенным недоверием и пошлой нервной веселостью отъезжающих, нет, совсем в другом, в каком-то изначальном варианте, собственно для которого все это здание и проектировалось архитектором. Фактически здесь были просто воздушные ворота нормального большого города. Впрочем, минимальный досмотр все-таки имел место. Когда он нырнул в магнитную подкову, и раздался звонок, перед ним вырос пограничник. Молодой человек в строгой униформе банковского служащего, то есть в тройке с темным неброским галстуком, доктор встречал таких в новых московских фирмах, приятным спокойным голосом попросил вывернуть карманы.

– Скальпель, – удивился пограничник, когда доктор достал из белого халата хирургический инструмент. -Зачем?

– Знаете ли, я доктор. – сильно смущаясь, пояснил Михаил Антонович.

– Вам это больше не понадобится, – таможенник навсегда отобрал скальпель и освободил проход.

Доктора поразил яркий искрящийся блик на стальной поверхности падающего в мусорное ведро скальпеля. Казалось, там на мгновение возник его больничный кабинет, с прозрачным шкафом, с мерными стаканчиками и горкой воропаевских окурков. Он чуть заколебался, даже оглянулся назад, в длинный коридор, уходящий к телеге, потом посмотрел в чистые спокойные глаза таможенника и уверенно шагнул вперед. Вот и все формальности, с волнением повторял про себя доктор, сидя в вагоне и рассматривая новый пейзаж. То есть опять же, за окном было прежнее подмосковье, но совсем другое. Электричка неслась с такой бешеной скоростью, что реальный сложный пейзаж, состоявший из когда-то нарезанных в социалистическое время соток с однообразными, как лица членов политбюро, домами, превращался в сплошной зеленовато-голубой поток. Казалось, впрочем, какое– "казалось", здесь все было точно как и должно быть. Это был икрящийся огоньками, словно ночное море за бортом океанского лайнера, бесконечный летящий мир, мир его мечты. И не только его. Он оглянулся. Приятные умные лица, скромные, в душу не лезут, вон те шестеро вообще отделились от мира дружеским задушевным кольцом, слышалась гитара и низкий уютный баритон. Играл профессор. Они узнали друг друга и обменялись легкими приветственными взглядами.

– Давайте к нам, присаживайтесь, – позвал профессор, Одна из женщин по доброму улыбнулась и, поправив собранные в пучок волосы, как это делают школьные учительницы, пододвинулась, освобождая место.

– Спасибо, мне отсюда прекрасно слышно, очень плавно движемся, вежливо отказался доктор.

Профессор, снимая естественное напряжение, пошутил:

– Мы тут вообще-то наш с вами разговор обсуждаем, а я заполняю паузы...

– Нет, Володя, это мы заполняем музыкальные паузы.

– И давно обсуждаете? – как бы между прочим спросил доктор, а сам немного обиделся, что его без него обсуждают.

– Судя по всему, минут сорок, так что через полчасика приедем. Вы обиделись зря, мы ведь только одну метафизику обсуждали. – Владимир Михайлович посмотрел как-то странно, как там, уходя по аллее, и сказал:

– А вообще хорошо ехать в поезде.

– Смотря в каком, – насторожился Доктор.

– Да в обычном нормальном поезде, который уносит тебя из юности в будущее, мы ведь из похода возвращаемся.

Доктор оглянулся и не увидел еще одного пассажира. Того, напоминающего нижегородского купечика, который ни свет ни заря соскочил, гонимый своим бизнесом, в столицу.

– Скажите, – заволновался доктор, ожидая очередного подвоха судьбы,

– А продавец книг не ходил?

– Ходил, – недоумевая переменой доктора, ответил профессор.

– И что, вы что купили что-нибудь?

– Нет, – улыбнулся профессор, – Он так дарил, говорил – искусство должно принадлежать народу бесплатно.

– Погодите, и вы прочли?

– Да, вещь оказалась очень коротенькой. -И, подумав секунду еще раз повторил,

– Очень короткой.

– И вы живы?

Владимир Михайлович удивленно посмотрел на доктора.

– Ну, и слава Богу, – вздохнул доктор.

Эх, он вспомнил события последних дней, погорячились мы, товарищ полковник. Он прав, этот Новый Человек, рожденный ползать – свободно летать не может. Это ж как дважды два. Хорошо, что я сжег свои пьесы. Правда от отчаяния, но теперь даже рад. Мы все были пленниками прошлого, все эти архетипы, они как гири тащили нас в безумный софистический водоворот. Но каково же ему было преодолеть? У доктора даже закружилась голова, когда он на секунду поставил себя на те моральные высоты. Да, страшновато с непривычки, страшно, но гений, гений превозможет страх.

Он теперь анализировал свой маршрут, свое пробуждение на скамейке в больничном дворике и полет на телеге. Да, именно так, через себя, только через себя, хирургически, через острую режущую боль, человек может стать свободным. Без наркоза.

Он присмотрелся повнимательнее к пролетающему с безумной скоростью потоку и вдруг стало ясно, что там, по ту сторону, нет ничего из того, что было важным в прошлом. И дело было не в отсутствии дурно пахнущих типографской краской костров, и потренькивающих самокопателей. Если бы только это – то была бы примитивная утопия.

Там, нет чего-то более существенного, более важного, того, что бесконечно порождает эти костры, а заодно и все остальные вечные вопросы. Поток был равнодушен. Но это было не холодное равнодушие, как, например, равнодушие санитаров в морге. Поток за окном звал, манил, притягивал. Так притягивает своим совершенством красивая музыка.

Электричка стала притормаживать. Доктор это ощутил не только по инерции – кем-то забытый одноразовый стаканчик, стоявший на откидном столике, поехал вперед, оставив коричневое кольцо пролитого кофе. Но и по тому, как несущийся мимо поток стал потихоньку меняться. В нем появились детали, вначале неопределенные, в виде разноцветных взаимопроникающих пятен с размытыми краями. Такие получаются, когда акварель наносят на сырую бумагу. Доктор сейчас вспомнил даже название техники – по сырому. Ну-ка посмотрим, что здесь на самом деле. Доктор уперся лбом в прохладное стекло.

Из пятен сначала выросли далекие кучевые облачка, далекое синее небо... казалось, еще мгновение, и возникнут ближние контуры этого нового мира. Но тут, как всегда бывает при подъезде к станции, появился аккуратный белый, как лист бумаги, забор, отделявший железную дорогу от остального мира. Как это верно, подумал доктор, безопасность должна быть выше красоты, но и она может быть обеспечена с большим эстетическим вкусом. Он попытался прочесть название станции, вертел головой, пытаясь ухватить взглядом мелькающие буквы, но они слишком быстро улетали, и ему удалось совсем немногое. Он едва прочел, или это были обрывки, что-то вроде: "Монада" или "Триада". По мере торможения слова стали отчетливее. Теперь уже не надо было дергать туда-сюда головой, как будто за окном играют в пинг-понг, а ты все следишь за белым метущимся шариком. Теперь названия просто возникали в квадрате его окна и на мгновение как бы останавливались, словно слайды на экране. Вот перед ним возникло какое-то крылатое выражение на латинском языке, потом правильно написанная фамилия Шопенгауэра на немецком, даже в готическом стиле. Да, здесь не все так просто, думал доктор. Но когда поезд встал – он побледнел и отшатнулся от окна, будто бы оттуда ему плюнули в лицо. Прямо напротив, на идеально белой стене ярко горело хамское заборное слово. И теперь он вспомнил то первое неопределенное начальное настроение, когда он еще сидел на скамейке рядом с догорающей клиникой. Он вспомнил, где это все уже было, и Шопенгауэр, и Лейбниц, и обычная площадная ругань, набранная красивым типографским шрифтом. В его просветленном сознании всплыла длинная и пустая, как математическая бесконечность, череда блистающих книжным золотом корешков с поэтически-красивым псевдонимом великого упростителя Владимира Ильича Ульянова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю