Текст книги "Прелесть (Повесть о Hовом Человеке)"
Автор книги: Владимир Хлумов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
– Да ладно, – Доктор попытался смахнуть прилипший с наружной стороны листок.
Потом наклонился и прочел:
– "Уголовный кодекс Российской Федерации".
– Судить его надо, – зло выдавил Воропаев.
– Чем именно судить? Уж не этим ли? – доктор опять тыкнул в листок.
Или ты к званию еще и должность прибавишь: Верховный Судья Всея Руси. А по какой статье? По статье Бахтина, "К философии поступка"?
– Есть один вариант.
– Ну?
– Чистосердечное признание.
Доктор рассмеялся и потом, подражая отцу Серафиму, изрек:
– Покайся сын мой! Да, господин майор, ты, оказывается, либерал, то есть романтик, неужто, думаешь падет на колени и землю целовать будет.
Вряд ли.
– Да ведь мужик вроде умный, – не сдавался Воропаев.
– Слушай, умный, это точно, только пока он до главных вопросов доберется, мы тут все передохнем.
– Не знаю. Ничего не знаю. Дел по горло. Из зрячих в комитете один Заруков, вот и мечемся между солнцевскими и люберецкими. Кстати, парни попадаются ничего, как-то на фоне всего остального даже интеллигентные.
– А чего же ты поскромничал, назначил бы сразу себя генералиссимусом.
Воропаев тяжело посмотрел на пролетающие мимо джипы.
– Ты прав. Что майор, что генералисимус, один хрен. Ведь все одна видимость, а фактически у меня нет никакой власти, понимаешь? Все висит на одной неизвестности. Народ в недоумении, братва еще до конца не разобралась, что в натуре никакой власти нет, ведь она привыкла быть вне закона, и сходу так и поверить не может, что и закона никакого нет, да может и знает чего, но и сам подумай, куда ей двигаться, если все дозволено. Вот мы и играемся в прятки – никак друг дружку найти не можем... Но и мне, кроме блефа, ничего не остается, иначе – кранты нам всем.
– Ты его то видел?
– Да.
– И что думаешь, псих?
– Конечно псих. Говорит, управляет миром. Так, знаешь, как бы в шутку, а губы-то подрагивают. Следовательно, верит.
– Да не Кашпировский ли его фамилия?
– По манере очень напоминает. Та же железная уверенность, фразы строит безо всяких неопределенностей, без этой, понимаешь, нашей дребедени – будто, кажется, словно – безо всяких там сослагательных наклонений, просто от спинного мозга, как в гипнозе, четким, уверенным голосом, ну точно Кашпировский, только, на интеллектуальном уровне.
Доктор беспокойно теребил воропаевский рукав.
– Погоди, значит не слухи это, я думал – так, анекдот на фоне всеобщей разрухи. Ах ты, господи, то есть он сам себя считает режиссером, а мы как бы актеришки, в его спектакле, погоди, погоди, да остановись ты.
Воропаев притормозил у очередной Демидовской конструкции.
– Значит, система Станиславского.
– Бери выше.
– Автором?! – воскликнул доктор и уперся в Самокопателя невидящим взглядом.
Потом, похлопав себя по внутреннему карману, уже с ожесточением, прошептал:
– Ничего, сдюжим.
– Эээ, чего там у тебя запрятано? Михаил Антонович, ну-ка покажи, не хочешь? Знаю, гиперболоид там у тебя, ты мне даже думать не смей, погляди нас всего-ничего на целую страну, а глубинка проснется, знаешь чего по утру бывает-то, с перепою в очень нехорошем настроении русский человек, с перепою просыпается, страшен бывает во гневе.
– Страшен мир, может быть, и вправду все это выдумка, фантазия, больной сон, я тебе говорил – давай проснемся.
– Плевать, сон не сон, это все философия, нужно свое дело делать. Вон Андрей вытравляет гиперболоид из паутины... Эх, жаль парня.
– Тьфу, ты, – в сердцах сплюнул доктор, – Чего ты прикидываешься простачком? Ну, а если он прав? Если он, этот Новый Человек, прав?
Воропаев серьезно посмотрел на доктора:
– А если даже и прав! Да пусть так, пусть мы не люди, а только персонажи, что же, свинством жить? Что же нам, остается одна логика да философия? Нет, Михаил Антонович, не только, чувствую должно быть что-то еще. Да и не наша эта философия. Самые подленькие открытия вовсе не в науке и технике с ихними бомбами, самые страшные открытия происходят в философии, потому что нельзя открыть новой морали для человека.
То есть открыть-то можно, и уж понаоткрывали, не приведи Господи...
как только не боятся, черти? Нет, не наша эта философия. Слышь, доктор, не русская.
– Неужели ж думаешь, есть русская?
– Обязательно, верю и знаю, только не эта математика, с Кантом, и Декартом, из А вытекает Вэ, а из Вэ вытекает Сэ. Нет уж, бросьте, господа, хрена, если человеку неудобно, то пусть никуда не вытекает, пусть уж лучше так совсем, остается, пусть вытекает, если не подло, а если подло – хрена! – Воропаев почти кричал, как доктор тогда в ординаторской.
– А кто же будет определять, хреново или так себе? – увлекся Михаил Антонович?
– Господь Бог! – выдал Воропаев и сам удивился своим словам.
– Ну право... – доктор замолчал.
– Иначе пустота, – уже более уверенно сказал Воропаев.
Доктор наконец заметил железного человека.
– Самокопатель, твоя идея?
– Нет, сам пожелал.
– Сам? Странно.
– Да, усмехнулся так, даже весело, и говорит: я знаю, у вас модель есть, я модели очень люблю, пусть по Москве стоят. Будет как сожжение статуи Будды.
– Понятно, на контрапунктах работает. А Лао Цзы кто такой?
– Китаец обрусевший, я с ним на почве изобретательской деятельности сошелся. Хороший мужик, сейчас очень мне помогает.
Доктор впервые за много дней весело улыбнулся:
– Ну, вот это ты хорошо ему впендюрил! Потом достал серебрянную луковицу и присвистнул:
– Майор, давай жми в больницу, у меня обход.
Еще на подъезде к первой градской стало ясно, что стряслась беда.
Сначала, правда, казалось, что это зарево от Боровицких ворот, но если бы оно было оттуда, то оно так и бы и стояло на месте, а тут от Гагаринской до Академии наук оно вылезло на полнеба. Воропаев все понял, и гнал что есть мочи по средней полосе. Машин, правда, кроме редких джипов, не было никаких.
Горело как раз его отделение. Какие-то люди, словно мелкие домашние паразиты, шныряли в округе, кажется, разбегались.
– Наркоманы с трех вокзалов, – догадался Воропаев и автоматически потянулся к радиотелефону, но потом спохватился и выматерился.
Когда они подъехали, здание уже догорало. Сухо, как праздничная пиротехника, хлопали последние стекла и с веселым звоном падали на асфальт. Те, кто мог, выбрался наружу и наблюдал, как из окон прыгают больные.
– Михаил Антонович, – обратилась старушонка, одетая в серый байковый халат, – в хирургическом отделении остался один.
Заметив какую-то кричащую фигуру на третьем этаже, доктор рванулся, но Воропаев его придержал.
– Погоди, Михаил Антонович, не твое это дело. Пойди лучше к больным.
Воропаев скрылся в клубах дыма.
Доктор смотрел на охваченное пламенем окно. Человек расставил руки, упершись в раму. Кажется, сейчас прыгнет. Михаил Антонович, как техник палубной авиации, замахал руками. Впрочем, что он делает, сам о себе подумал доктор. Что мы все делаем, все это мелкая воропаевская суета, разве вылечишься анальгином, если в душе раковая опухоль? Надо резать, резать и резать. В ушах, сквозь грохот и звон, неистово гудел ветер.
Надо резать, опять сказал себе доктор, и заметил, как человек в окне отпустил одну руку и повернулся назад. Неужели добрался, нет, это все пожарные меры, чего тушить пожары, надо спички отобрать. Родители, не давайте детям играть с огнем! Спички детям – не игрушка!
Вскоре появился Воропаев, героически неся на руках ополоумевшего от страха пациента.
– Ну-ка погляди, а я смотаюсь, привезу людей.
Доктор неопределенно махнул рукой и пошел в сквер. На этой скамейке он часто сиживал между операциями, обдумывая какую-нибудь пьесу, или просто так подставлял лицо под ласковое летнее солнце и не думал ни о чем. Его коллеги и пациенты в такие минуты не беспокоили, говоря друг дружке: Михаил Антонович отдыхает.
Доктор полез во внутренний карман и достал тоненькую книжку в строгой черной обложке с грифом одного известного издательства. Развернул и принялся читать.
30
Университет скорее угадывался по отсутствию ветра, которому приходилось огибать главное здание, и здесь как раз было относительное затишье. На улице Лебедева он постоял, пытаясь разглядеть яблоневую аллею. Но и тут ничего не получилось, и он вспомнил картину Ван Гога с очень похожими деревьями, как будто писалась она не на юге Франции, а прямо здесь, на Ленинских горах.
Потом он думал о голландце, о его письмах, и о том, что зря тот поехал в Париж, потому что лучше, чем "Едоки Картофеля", нет картины. Во всяком случае красивее. Он в последнее время все чаще вспоминал именно эту картину. В особенности вечерами, когда они зажигали керосиновую лампу и ужинали картошкой. Картошку копали втроем с Серегой и Ленкой Гавриной у биофака на экспериментальных грядках. И потому она каждый вечер была новая и вкусная. Ему показалось, что пахнет печеным, и он, глотая слюну, пошел к Ломоносову.
У догоравшего костра стояла только Даша. На ней было все то же старенькое взрослое пальто. Казалось, она его ждала, и только для теплоты ворошила едва тлеющую золу.
– С кем это ты на лошади катался? – сухо спросила Даша, подворачивая нетронутый еще переплет красочного издания "Эзотерические сны ближнего зарубежья."
Андрей смущенно пожал плечами:
– С Катериной.
– Красивая.
Даша смахнула испачканной рукой жиденькую прядь, и теперь Андрею показалось, что перед ним золушка.
– Когда я ее увидел в первый раз, мне показалось... впрочем мне всегда кажется что-то еще, кроме того, что я вижу. Вот я смотрю на твое перепачканное лицо и мне кажется перед мной Золушка. Я никак не могу увидеть то, что есть на самом деле, а все время что-нибудь представляю, и получается как бы из головы... Даша по взрослому усмехнулась.
– И что же ты в ней увидел?
– Мне показалось, что она не просто красавица, а символ.
– Символ? – удивилась Даша.
– Да, так смешно, наверное. Символ будущей России, то есть, может быть, не конкретно, а вообще в смысле надежды. И мне вдруг захотелось быть с этим будущим, то есть, жить и смотреть – как оно все получается, – Андрей смутился,
– Впрочем, теперь понятно, что все мы для чего то созданы и что-нибудь символизируем...
– И что же я символизирую? – Даша вызывающе посмотрела на Андрея.
– Мне кажется, я тебя уже раньше встречал, только это было во сне.
– В саду камней? – подсказала Даша и поежилась.
– Да, и в японской электричке. – Андрей теперь точно вспомнил свой сон, -Ты была с Петей. Видишь, как все устроено хитро, я уверен, что и все остальные видели этот сон, наверное мы все снимся эНЧе.
– эНЧе? – переспросила Даша.
– Можно просто Че, – Андрей как-то болезненно улыбнулся, – Новому Человеку мы снимся, ты снишься и моя мама, и Вениамин Семенович, и Петька, и даже тот старик в коляске, который считает его своим сыном. Мы играем все в одном спектакле.
– Нет, я не играю, вот в школьном спектакле я играла Соню Мармеладову. Правда, он догадался. Эн Че на кладбище подошел ко мне и сказал: вы мне Соню проститутку напоминаете. Мне так стало стыдно.
Он такой с виду мягкий, вначале соболезнования выражал, а потом прямо так и сказал. И еще попросил за отцом поухаживать. Я, конечно, отказалась, а когда все это случилось, пришлось. Даша, помолчала и добавила:
– А Пете подарил конфету шоколадную. Петька любит сладкое и взял с радостью, расслабился, развернул красивую обертку, а там пусто.
Понимаешь, как в одном старом черно-белом фильме, плохой дядька дарит ребенку обманку. Дарит и смеется, мол, шутка, и там еще паренек в фильме сказал, я запомнила на всю жизнь: "Дядя, вы дурак?". Я именно это "вы" запомнила.
– Нет, он "ты" сказал, – поправил Андрей, – Странно, где ты могла видеть такой старый фильм, я думал их, теперь считают ненужными, эти фильмы шестидесятых.
– Нет, показывают в неудобное время. Ну так вот, эНЧе точно так, как в том фильме, улыбается, а говорит совсем другое.
– Я знаю, – перебил Андрей, – про пустоту я знаю...
– Да, говорит пустота – это лучшее, что можно подарить ребенку.
– А что Петька? – заволновался Андрей. Даша улыбнулась.
– Петька сказал, что в пустоте летает топор, купленный на чертовы деньги. А астрономы наблюдают в телескопы восход и заход топора. У Петьки каша в голове, он перепутал Карамазовский топор с Раскольниковским. Но есть еще один, мы купили в качестве реквизита за пятьдесят тысяч, только не обычный наш топор, а новый – похож на индейский томагавк.
– Это не у Петьки в голове каша, а у эНЧе. – Андрей задумался и ему пришла в голову новая мысль, – Наверное, Новому Человеку в детстве тоже такую конфету подарили и, чтобы исправить положение вещей, он решил пустоту внутри красивой обертки превратить в золото мира.
Даша пошурудила в золе и выкатила из кострища фигуристую, как спутник Марса, картофелину.
– Хочешь есть?
Андрей кивнул головой и поднял с земли аналог небесного тела. Тело было горячим и он стал перебрасывать его из ладони в ладонь и шумно пыхтеть на него морозным паром.
– Да погоди же, пусть остынет, – смеясь, посоветовала Даша, доставая второй спутник.
– Я в детстве астрономией увлекался, – Андрей протянул картошку и так и держал ее, несмотря на боль, – Смотри, картошка похожа на планету.
Еще горячую, новенькую, а мы, как боги, дышим на нее, чтобы на ней пробудилась жизнь.
– Да нет, чтобы съесть, – опять засмеялась Даша.
– Значит Ван Гог рисовал богов, а я-то думаю, почему эти бедные люди кажутся мне такими прекрасными. А мы убили этих людей...
– Не мы, а он.
– Не знаю, ничего не знаю, я сыграл свою роль отменно.
– Перестань, ты единственный, кто сейчас пытается что-то исправить.
– Я, Даша, трус, и от этого все и произошло.
– Это ты про арку?
– Рассказал... – Андрей попытался сковырнуть черную хрустящую корку.
– Но ты ведь на Ленинском... это же подвиг...
– Именно, понимаешь, подвиги люди совершают из трусости. От неумения помочь. – Андрей, сказал это просто, глядя в Дашины глаза. – Если не можешь помочь – сойди с ума. А я даже с ума не сошел, не смог. Не было сил, не знаю, я не мог ни с кем разговаривать, матери два месяца не отвечал на письма, стыдно было. Ведь я у нее один.
– Эх, Умка, Умка... – только и сказала Даша.
В этот момент из-за спины Ломоносова, где была такая же темень, как на картинах Рембрандта, таинственно поскрипывая, появился старик.
Пожалуй, он был единственным человеком в этом городе, кого не огорчало отсутствие снега. В своей спортивной шапочке с буквой "С" в ромбике он напоминал участника специальных гонок для инвалидов.
Андрей удивился, что не заметил его раньше, следовательно, инвалид все время был здесь рядом. Тот быстро подрулил прямо к молодому человеку и внимательно посмотрел в его лицо. Так историк пытается найти в настоящем отблеск минувшего времени. Он смотрел еще несколько мгновений и потом тихо, но уверено прошептал:
– Умка.
Тогда старик подъехал еще ближе, неожиданно крепко схватил Андрееву руку, испачканную в золе, и поцеловал ее. Андрей как-то брезгливо отскочил, но старик пододвинулся опять:
– Прости меня.
– За что? – наконец обрел голос Андрей.
– Он мучил меня, специально, – захрипел старик, – он специально все подстроил, чтобы я каждый день, каждую минутку видел того человека.
– Да кто он? Кто подстроил? Какого человека? – Андрей абсолютно ничего не понимал.
– Простите, я плохо говорю, я давненько не говорил, да если честно признаться, никогда еще и не говорил нормально, поэтому-то я и путаюсь, но чувствую все очень точно, понимаете?
– Нет, – честно признался Андрей.
– Ах, действительно, точно пес, все понимаю, да сказать не могу, вот именно что пес, все дело в этой собаке, скажите, зачем он ее притащил?
Андрей посмотрел на Дашу, пытаясь понять, что стоит за этим нервным потоком. Он только видел, что старик чем-то болеет, но отчего такая путаница, в которой и ему, Умке, находится место.
– Эту собаку, но дело-то, конечно, не в ней, дело, конечно, совсем в другом, в страшном липком потоке, который захватил нас всех, тогда, там, но, ей-Богу, не ведали, не понимали, думали, так проскочим, пили, жрали, но, и то сказать, ведь все ж для вас думали, для нового человека, то есть не то, нет ...
– Старик начал испуганно отмахиваться от чего-то руками, – нет, не нового человека, для кровинушки, для ребеночка, они малые совсем, ничего не знают о будущем, и как же не постараться... ведь оно же твое, родное, а он... – старик прервался махнув кудато в сторону Лужников, – до сих пор там под стеклом, впрочем, конечно дело-то не в нем, а в нас, во мне, да и что он теперь? Да и что он тогда? Ведь были и другие, с Богом, но знаешь, Умка, вы уж простите, что я на ты, мы все-таки, ах, опять не то, не надо бы это "мы" вовсе употреблять, потому что именно из-за этого "мы" все и происходит, но отчего же я не боялся Бога-то, да очень понятно, – теперь старик как-то обрадовался, будто наконец обрел нежные слова, – потому что не было Его, понимаешь, какая подлость, не было Бога, его и нет совсем!
Старик замолчал или остановился, но вовсе не для эффекта, а казалось, именно сейчас до него самого доходит смысл своих слов.
– Если не веришь, что он есть, то нет, ей-богу, нет!
Даша подошла к плачущему старику и обняла его голову:
– Ничего, ничего, Георгий Афанасьевич, все уже прошло, успокойтесь.
Мы теперь на Ленинских Горах, вы же так хотели здесь побывать.
– Нет, нет, Дашенька, ничего не прошло, все только начинается, я не думал, что так скоро, то есть я забыл уже, и вдруг, вы, молодой человек, не обижайтесь на меня, я так рад, что вы мне позволили...
Андрей ничего не понимал.
– Ведь, я не у вас руку поцеловал, у него...
– У кого?
– У вашего отца, – выдохнул старик.
31
Доктор прочел первый абзац и ничего страшного не произошло. Впрочем, именно это его и насторожило. И еще, рассказ был набран предательски крупным шрифтом, и конец его казался далеким. Он оторвался от смертельного рассказа и, подышав на шариковую ручку, записал на листках "Для заметок": "Текст чем-то напоминает популярную статью, когда автор заведомо знает больше, чем читатель, во всяком случае, он так думает, и это его знание предполагается настолько сложным, что его следует упростить, расцветить и как-то донести читателю. Но главное, умный популяризатор знает, что результатом прочтения должно стать не понимание предмета, а такое радостное впечатление, будто предмет стал понятен. Пишет монологически, то есть безо всяких лишних словоблудий и борьбы идей, короткими, уверенными фразами. Держит дистанцию и долбит в одно место. Кроме того, персонифицирован.
Читающий чувствует, что обращаются именно к нему. Здесь применяются так называемые места общего пользования, успешно эксплуатируемые экстрасенсами, астрологами и обычными психоаналитиками. Например, если сказать, что вы "человек не злой, а просто вспыльчивый", или "общительный, но в сущности одинокий", или "у вас так много дел, и только занятость мешает вам иногда прийти на помощь", и читатель сразу поймет, что речь идет лично о нем." Доктор специально писал подробно, не заботясь о стиле, стараясь точно передать свои впечатления. Потом опять начал читать. Теперь его мнение укрепилось.
Стали появляться имена философов, мыслителей, перемежаемые элементарной похабщиной, психологически точно вкрапленной в единственно нужные места. Это было страшно и дико, и еще его охватила твердая уверенность, что где-то он уже это видел, что-то до боли знакомое, но нет, не из литературы, но тоже где-то прочитанное, то есть испытанное при прочтении, и ему стало не по себе.
Он хотел тут же об этом записать на пустых листках. Кстати, наличие этих пустых листов в книге, предназначенной убить читателя, произвели на доктора какое-то особое гнетущее его душу впечатление и, так и не записав очередных мыслей, он решил сначала дочитать до конца и этот абзац, но увлекшись, проскочил красную строку...
Его поразило не то, что писавший обращается именно к нему, а то, что тот использует его собственные мысли, причем некоторые из них были даже еще не продуманы до конца, а здесь уже блистали как новенькие жигули, сошедшие с конвейера. Как ездят жигули – известно, но это было уже и неважно. Доктор увлекся. Так увлекаются горением сухие сосновые щепки, когда их поджигают для развода. Мысль о щепках, и тем более о костре, рядом с дымящимся еще зданием его родной клиники, вполне была объяснима, тем более что как раз именно благодаря пожару он и мог читать. Но странно было другое, отчего это Михаил Антонович свободной рукой будто искал в кармане спичечный коробок. Да вот же он, подумал доктор и чиркнул серной головкой.
Вокруг стало совсем не то. Поликлиника стояла цела целехонькая, и даже лучше, чем до пожара. И щепок никаких не было, правда, спичка еще горела. Он поднес ее к обгорелому и когда-то затушенному бычку.
Хм, усмехнулся доктор, а ведь я бросил курить. Впрочем, он часто бросал курить. Он оглянулся опять, не понимая, почему вокруг свет и тепло. И зелень, свежая, сочная, такая бывает только в мае, с клейкими листочками, с прелыми запахами, с тревогами и надеждами.
– Да точно май, – вскрикнул доктор обнаружив веселый птичий щебет. Или все-таки снова сон? Он стал внимательнее присматриваться, будто искал какую-нибудь мелкую деталь, какую писатели обычно добавляют для наивного читателя, что-то вроде бутылочного осколка, блеснувшего в грязи. Мол, если будет какая бумажка грязная на газоне или, на худой конец, монетка стертая... Ах ты черт, – доктор заметил изогнутое пивное стеклышко прямо рядом со скамейкой. Да нет, разве ж это критерий, ведь кажется именно это стеклышко всегда и лежало здесь в прошлой реальной жизни. Господи, да ведь не заграница, чтоб удивляться мусору. Здесь Россия, и деталей этих пруд пруди на каждом углу – никаких дворников убирать не хватит.
Да, уж доктор успокоился и теперь радовался вновь. Ни костров, ни ветра, ни самокопателей. Господи помилуй, неужели ж осталась жизнь ни с чем не сравненная прекрасная дребедень! Он от удовольствия хлопнул себя по колену. Вокруг полным ходом шла реабилитация. Мужики стучали по столу косточками. Женщины эти косточки перемалывали, и все было как и положено. И его никто не трогает, понимают, хирургу мешать нельзя, пусть посидит, отдохнет. Ведь, это наше дело в домино стучать, а у него работа серьезная – спасти и сохранить.
Да, он любил свою работу, потому что лечить – это дело с результатом. Конечно, не всегда успешно – ведь не Бог, да кое-что умеет. Он поиграл тонкими красивыми пальцами и испытал удовлетворение.
Доктору не сиделось. Ему хотелось с кем-нибудь обязательно поделиться своим знанием. Как раз по аллее шел сухой, как заключение о смерти, мужчина. То был профессор-физик с тяжелым, третьим инфарктом. Уж он-то должен понять меня.
– Здравствуйте, Владимир Михайлович, как самочувствие?
– Отлично доктор, добрый день! Профессор очень приятно улыбнулся.
Вообще, надо сказать, он больше был похож не на профессора, а на студента, только не молодого. Да и было ему лет сорок пять.
– Знаете, профессор, я тут на скамеечке заснул и приснилась мне какая-то философская чепуха, но не просто метафизика, а конкретная довольно неприятная комбинация, впрочем, даже жуткая и страшная.
– Бывает. А что конкретно, извините, если вторгаюсь?
– Да конкретно долго рассказывать... Я в этой связи хотел спросить.
В чем все-таки состоит единство картины мира?
– Физической? – профессионально уточнил профессор.
– Ну, например, да.
– Единство физической картины мира состоит в том, что разные студенты, решая одинаковые задачки, часто получают один и тот же ответ. – Владимир Михайлович улыбнулся.
– А без шуток? – доктор еще не совсем отошел от сна, а чувство юмора по-видимому просыпается в человеке последним.
– Знаете, доктор, без шуток, можно много чего наговорить, и про критерий истины, и про копенгагенскую школу, но, лично для меня, по самому большому счету именно это и является доказательством существования мира. Во всяком случае, меня это очень радует. Радует и в тоже время настораживает.
– Поясните вашу мысль.
– Ну, возьмем, например сердце человека.
– А, это ближе.
Доктор вначале обрадовался, но потом насторожился.
– Сердце человека, с физической точки зрения – это насос, сокращаясь, оно создает перепад давления в полном соответствии с законом Бойля-Мариота... – профессор с сомнением посмотрел на врача, и даже как-то извинительно улыбнулся, будто он грязно выругался.
– Да, да, – понимающе кивнул доктор, – фамилию припоминаю.
– ...под действием которого кровь гонится по сосудам, кстати, и в голову, – продолжил Владимир Михайлович. – Так вы знаете, что замечательно – хотя сердец столько же, сколько людей, и у каждого из этих людей свой взгляд на мир, зачастую весьма далекий от крайнего материализма, несмотря на все это сердца бьются в точном соответствии с законами Бойля-Мариотта. Меня этот факт просто настораживает.
– Настораживает? То есть вас как физика?
– Как человека! – профессор улыбнулся, – Ну и как физика, конечно, впрочем, я не могу вам точно сказать, где эта физическая часть у меня конкретно расположена, знаете ли, все эти границы весьма условны.
– И что...
– Так вот, представьте на минуту, такой странный мир, в котором у каждого человека, внутри свой личный закон Бойля-Мариота.
– Тяжеловато лечить в таком мире.
– Не то слово, но гораздо хуже то, что так и должно было быть, если бы мир действительно был дикой неодушевленной природой.
– Ну, это как-то странно слышать из уст естественника.
– Отнюдь, – уверенно возразил Владимир Михайлович, – А ели бы я вам сказал, что это не мои слова, а слова Альберта Эйнштейна...
– Право не знаю.
– Да не важно, Эйнштейн тоже ошибался, но, правда, не всегда.
– То есть, вы хотите сказать, что закон этих Бойля с Мариоттом потому существует, что кто-то специально его настроил?
– У вас светлая голова, доктор, очень рад за нашу медицину. Только курите вы зря.
Михаил Антонович виновато улыбнулся.
– Да, странно мир устроен, – вдруг профессор переменился, Мы вот говорим о философии, спорим, весело пикируемся, бренчим на гитарах, поругиваемся, а меня все один студент мой мучает, то есть теперь уж бывший мой студент. – Профессор помрачнел,
– Я почему-то все время думаю о нем.
– А что, интересный студент?
– Да, необычайно интересный человек, талантливый, умница, но очень, как бы это сказать вам, без кожи, что ли, казалось бы, чего теперь в тоску впадать, живи, работай, а он, знаете ли, начитался Кастанеды, и стал миром управлять.
– То есть как управлять, – опять насторожился доктор.
– Ну как, не знаю уж точно, не силен я в этом, да ведь я и не знал толком ничего, вот только уж потом... – профессор будто оправдывался.
– Потом ? После чего?
– Он, представьте, с закрытыми глазами поперек Ленинского проспекта пошел...
– И что?
Доктор замер, а профессор прямо поглядел ему в глаза и выдохнул:
– Погиб.
– Но может быть, он был предрасположен? Знаете ли, бывают такие впечатлительные натуры.
– Бывают, и нередко, ведь их было на самом деле двое таких у меня...
– Как? А что, второй тоже?
– Нет, пока нет...
– Я, кажется, знаю, о ком идет речь...
Они не говоря ни слова с пониманием посмотрели друг на друга.
– Что же делать? – доктор задал вечный вопрос.
– А я уже сделал, – профессор хитро улыбнулся, – Конечно, все зависит от него самого, но кое-что я предпринял, нет не спрашивайте, то есть не поверите, если скажу, да вот и скажу, я в книгу написал.
– То есть вы оговорились? – доктор опять насторожился, когда услышал про книгу.
– Нет, именно не книгу, хотя я книгу тоже написал и не одну, а на этот раз написал точно в книгу. Представляете профессора московского университета, воровато пробирающегося в ночи к одной из монументальных чугунных скульптур, вы наверное знаете, у высотного здания, в таком очень социалистическом духе исполнены.
Доктор живо представил чугунных студентов, расставленных вокруг университета с высочайшего благословения Иосифа Виссарионовича.
– Кстати, понимаете, какая хитрая штука, ведь он и нас спасти бы мог...
– Нас-то зачем? – удивился доктор.
Теперь он заметил как по зеленеющему газону спешит сестричка. Девушка в стерильно-белых одеждах еще издалека крикнула ему:
– Доктор, с Михаил Антоновичем, кажется инфаркт, – протянула свиток, почему-то пергаментный, с красной изрезанной линией, – Вот кардиограмма.
Он внимательно посмотрел на зазубрины, черканул вокруг некоторых большой прописное "О" и уверенно скомандовал:
– Готовьте к операции, – и, обратившись к профессору, развел руками.
– Извините, работа.
– Понимаю, – как-то странно улыбнулся Владимир Михайлович, точно как при упоминании Бойля-Мариота.
– Не скажу, что вы меня успокоили, но все равно спасибо.
– Не стоит, – коротко отрезал профессор и пошел дальше по аллее, которая теперь казалось бесконечной.
Доктор посмотрел в московское небо цвета берлинской лазури и подумал, а хорошо бы махнуть с сестричкой на Оку, там он знал отличные места, с золотистыми песчаными отмелями, с рыбалкой, с отдельными домиками санатория "Заречный". В операционной все уже было готово. Больной был накрыт по грудь белой простыней. Зачем они белое-то постелили, подумал доктор и как можно уверенней посмотрел в глаза пациенту. Тот был бледен. Беспокойно следил за всяким движением хирурга.
– Ну что, братец, сердечко пошаливает? – он похлопал Михаила Антоновича по плечу и оптимистически улыбнулся.
Доктор действовал смело и решительно, то есть автоматически, сам же все продолжал обдумывать диалог у скамейки. Наверняка физик пошутил.
– Ну-ка сейчас поглядим, что у нас с законом Бойля-Мариотта.
Он одним движением резанул больного и вскрикнул от боли.
– Черт, что же они без наркоза режут? – Подумал Михаил Антонович. А впрочем, некогда, ситуация критическая. В глазах пошли разноцветные круги, из которых постепенно возникли кадры Бондарчука "Война и Мир", но не батальная сцена, а именно взгляд из телеги смертельно ранеными глазами Андрея Волконского. Доктор не любил Толстого, и ему было обидно смотреть эту картину именно сейчас. Впрочем, небо стало как-то тяжело крениться, и появился кусок Бородинского поля. Оно было видно сквозь тонкие сухие стебли овса, подложенного для мягкости в телегу. Полки наступали, конница обходила флангом, на пригорке в белых обтягивающих толстенные икры панталонах сидел император. Но все это было скорее в его голове, а на самом деле сражение уже покрывалось дымкой, будто его телега была аэропланом. Вскоре в сиреневом тумане покрытый показался город. Отсюда он напоминал Москву.
– Пристегните ремни, – послышался голос с неба. – Через несколько минут наша телега совершит посадку в городе Париже.