355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Соколовский » Последний сын дождя » Текст книги (страница 8)
Последний сын дождя
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:52

Текст книги "Последний сын дождя"


Автор книги: Владимир Соколовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

27

Милька лежала дома бледная, словно высохшая, дышала редко и неглубоко. Федька подошел к кровати, сел на табуретку, взял руку жены:

– Чего ты, Миль?..

– Я, наверно, сегодня помру, Федя, – тихо сказала она.

– Ой! Да что ты! – Он схватился за свой кадычок. – Не смей, Милька! Ой-ёй!..

– Помру, ага… – Голос у нее был грустный-грустный. – Ты меня хорошо схорони, Федя. По людям походи, они помогут. Ох, чтой-то я… Лежу, знаешь, теперь, а здесь, – она подтянула ладонь к груди, – ничего, ничего вот не жалко. Даже плакать не могу. не баба я, что ли?..

Федька пал на коленки возле кровати и сипло завыл, стукая лбом в Милькино плечо. Следом заревела в голос Дашка, за ней – остальные ребята. Милька с трудом подняла руку, погладила волосы на голове мужа:

– Федя… Ну-ко успокой да проводи ребят из дому. Поговорим напоследок-то.

Федька с хлипами заметался по избе, одевая пацанов. Дашка помогла ему и сама вывела их на крыльцо.

– Опять я, мужик, тебе беду принесла, – зашептала Милька. – Много я перед тобой согрешила… Он заморгал глазами, отшатнулся от нее:

– Да ты… Ты что мелешь-то, Миль? Кого ты согрешила, опомнись, бог с тобой! Ать ты!.. Может, насчет того, что Гриша Долгой здесь толковал: спуталась, дескать, то, друго… Так ведь он болтал, наверно! Или нет?..

– Это только ты не тронь. Что уж мое, то мое, мне его до конца нести охота, не обессудь, Федя…

В дверь постучали. Федька бросился на стук, но дверь уже открылась, и в избу вползла икотка Егутиха. Потупала валенками, разбрызгивая снег, и задребезжала:

– Ай хозяйка-то у тебя, Федюнь, занедужила? Бабы-то бают: и Агнюшка-фершалица. С ей отваживалась, и скора-то помочь наезжала… А я ничо не знаю. Зайду-ко спрошу, думаю…

«Да! Толкуй! – подумал Федька. – А то не знам мы тебя! Первая небось вызнала!..»

– А пошто к бабоньке Егутихе не забежал, Фе-дюня? – пела икотка. – Или бабонька когда-то чего навред вам содеяла? Прими-ко, Федюнька, мою куфаичкю, счас я тебя погляжу, Миля, мою прекрасную, такую прелесь…

Милька зло сжала рот: мало этой поганой, что таскалась неотступно по их с Ваней следу, зырила, караулила. И умереть-то спокойно не даст!

– Ну-ко гони ее, Федь!

– Выметайсь, кикимора! – взвизгнул Сурнин. – Тебя токо не хватало!

Старуха стала поворачиваться к нему задом, чтобы сделать непотребный жест и с этого начать скандал за свои права. Но, вспомнив что-то, переменилась, поправила юбки и подобострастно захихикала:

– Уй, я забыла! Уй, забыла! Окаянная я бабка! Да ведь у тебя теперь, Федюня, новый дружок позначился, любую болесь, мой желаннушко, любую хворь сымает. Ну, он тебе Мильку-ту и вылечит! Куды мне, старой колдунье, икотке необразованной!..

И она убрела, стеная. Федька сразу же после ее ухода притих и стал одеваться.

– Куда пошел? – спросила Милька.

– Сбегаю тут… до одного места! Ты только смотри, не вздумай тут… без меня-то!..

– Больно я знаю. Как приспичит… ты уж не обессудь.

Он помялся возле кровати, вздыхая. Оставлять ее одну в таком состоянии, конечно, не следовало бы. Но и шанс, нечаянно подсказанный икоткой, тоже упускать было нельзя.

28

Не сумев сговориться с егерем Авдеюшкой и потерпев тем самым неудачу, бабка-икотка Егутиха замыслила напустить на Мильку Сурнину злую хворобу. Наварила дома в чугунке сушеных ядовитых грибов, отцедила варево, бросила туда какие-то травки с корешками, снова поставила на огонь. Сама шустро кружилась по избушке, что-то наборматывая и выкликая. Так Егутиха приступила к исполнению своего нового плана.

Вареные ядовитые грибы она высушила и истолкла с хмелем. Сама поела снадобье, запила вонючей жидкостью из чугунка и осталась довольна: получилось крепко! Ссыпала ужасный порошок в старую банку из-под монпансье, заполнила варевом чекушку, заткнула ее старой тряпичкой, в наступающей темноте черной выхухолью скользнула с крыльца старой избенки – и была такова.

Возникнув на ферме, икотка никому там не показалась. Тенью, тенью она бегала среди доярок, лазила между коровами, напуская на них порчу или же, наоборот, освобождая их от страданий. Она сама иной раз не ведала, что творила. Это была ее жизнь.

Выследив Мильку, Егутиха стала описывать вокруг нее мгновенно выпадающие сухой листвой и мышиным пометом круги. Запахло фосфором. Обитающие на ферме коты вздыбили шерсть, распушили хвосты и злобно замявили. Подталкиваемая горячим икоткиным шепотом, Милька быстро оделась и вышла на улицу.

Там снег ударил в лицо, ветер чуть не сбил с ног, захолодил колени. Старуха же, окропив ее следы жидкостью из чекушки, съедавшей и снег, и траву под снегом, и плодородный слой, подкралась теперь тихохонько спереди, раскрыла жестяную коробочку, и дунула на Мильку колдовским своим порошком. Хихикнула и пропала.

Первым делом Милька почувствовала как бы налет на глазах: они тяжело открывались и закрывались, стали плохо видеть. Потом вязкость, хмельная обморочная духота отовсюду. Давленые, толченые споры ядовитых грибов проникли в кровь, ожили в ее токе и стали набухать, пуская дурман. Да будь ты проклята, злая Милькина хворь, вместе с бабкой Егутихой!

29

– Пойдем, пойдем! – тормошил Федька кентавра. – Давай ставай… ставай скорей!

Тот бессмысленно пучился на него, зевая огромным ртом. Выздоравливая, он все время хотел спать. Поняв наконец, в чем дело, энергично замотал головой.

– Ставай, говорю! – заорал Сурнин. – У меня вот здеся, здеся болит, понял ты, сатана? – Он приплясывал и бил себя кулачком по тощей груди под фуфайкой. – Баба у меня помирает, вот что!

Федька бухнулся на колени и пополз к кентавру.

– Помоги! Подыми ее! – задыхался он. – Ведь ты это знашь! Недаром Ванька-то к тебе рвется. А Егутиха дак та точно сказала, что ты, мол, один в состояньи… Ну, пойдем, Мироша! Куды я без нее, без моей-то Милечки-и?!

Кентавр снова помотал головой и отвернул лицо к стене.

– Ты пойдешь, пойде-ошь! – Сурнин сорвал с себя ружье и отвел курок. – Я тебя, собака, научу свободу любить!

Лицо Мирона еще больше подернулось страданием. Что ж, надо было ждать, что этим кончится! Он быстро подался к Федьке, оскалив зубы и свистнув из горла гнусавым зыком. Федька отскочил в угол земляночки.

– Но-о, балуй! – крикнул он, задрожав от страха.

– Нельзя идти! – хрипел Мирон. – Я не буду делать то, чего от меня хотят люди. Живу только сам.

– Ишь ты! Один, значит, хошь быть, а? Не-ет, уж ты плати! Обихаживал тут тебя кто? А хлеб тебе кто носил? Авдею-егерю кто глаза отвел? Ежли бы не я, так он тебя давно выследил бы! – захвастал Федька и вдруг заорал, понизив голос до невозможного предела: – Ставай, говорю, курва! Застрелю-у-у!..

И, напружив ноги, оттолкнувшись руками от земли, Мирон поднялся. Упершись в потолок, он снял и отбросил наружу несколько хилых жердочек. Клубом внутрь вошел мороз. Федька мигом выскочил из землянки, стал разбирать крышу.

30

Холодной ясной ночью они шли по лесу, по Федькиной лыжне. Деревья скрипели и стреляли от внезапно схватившего их мороза, и снег падал сверху на легко бежавшего впереди лыжника и тяжко бредущего за ним, проваливаясь чуть не по брюхо в глубокие сугробы, полуконя-получеловека. Кентавр, похоже, нисколько не мерз на холоде, и Федьку это удивляло. Когда оба выбрались из земляночки, он предложил Мирону свою фуфайку, но тот только легонько оттолкнул его. По виду он нисколько не злился на Сурнина за доставленное беспокойство, тот сначала был ему за это благодарен и признателен, но после, подумав по дороге, приосанился: «Ну и правильно! Ведь я твой спаситель. Долг, как говорится, платежом красен!» Ему было бы все-таки очень приятно, если бы друг-сердяга накинул на себя его фуфаечку. Сам-то Федька не заколеет на лыжах, дело привычное, ну, разве что простынет маленько – какая беда, добежал бы и в рубахе да спецовочной куртке! Это не главно! Главно – как там Милька? Дождется ли?..

Убегая недавно из дому за кентавром, Федька встретил в лесу идущего навстречу Авдеюшку. Егерь катил на лыжах, деловитый и мрачный, двустволка качалась за спиной: грозный страж! «Прибежал мне на пересменку? – крикнул он Федьке, остановясь. – М-молодец! Ружье-то в порядке? Ну и лады! Ежли, значит, встренешь тварюгу – стреляй, бей беспощадно, только и делов!..» – «А ежли она только сблазнит?» – спросил Сурнин. «Я те сблазню! – Кокарев сунул ему под нос кулак в варежке. – Мотри у меня! Пять лет тебе корячится – ты не забыл?» И, глядя на удаляющегося по лыжне егеря, Федька едва сумел преодолеть соблазн всадить ему в спину, между лопаток, тяжелый патрон. Оттащить подальше от тропы, забросать хворостом, присыпать снежком – и после этого уж делать любые свои дела без всякой помехи. Однако борьба была недолгой: убоявшись своих мыслей и в то же время проклиная трусливую окаянную натуру, Сурнин сморкнулся истерически, огляделся кругом, словно отыскивая свидетелей совершенного уже убийства, и пуще прежнего припустил к земляночке. Нет, пролить человечью кровь – это было уж свыше его сил! Но сама мысль о смерти, которую он мог учинить другому, придала ему некоторую смелость.

Скорея! Скорея! Пропадат Милька! Погибат! Баба моя!..

Мирон устал. Он останавливался, отдыхал, склоняя голову на уродливо широкую грудь. Федька торопил тогда: – Скорея! Скорея! – И кентавр снова принимался месить за ним глубокий снег. Тяжко в мозг била густая горячая кровь, и болела рана на крупе.

Шагая следом за Федькой, Мирон пытался понять, какая же сила подняла его и заставила идти неизвестно куда, врачевать какую-то женщину. Нет, он не испугался ружья. Просто крик был таков, что неожиданно подчинил его человеку. Потянулся тонкий нерв, зазвенел в жаркой от бушующей в ней страсти землянке.

Кентавр даже не представлял, что он должен делать. Но чувствовал, что если и есть для него избавление от опостылевшей свободы, то – вот оно, и неизвестно, будет ли еще случай… И потом, человек доказал свою силу над ним. Теперь – его очередь.

Превозмогая боль, он брел за Федькой, останавливаясь все чаще и чаще. Но вот лыжник остановился сам; что-то воскликнул, указывая вдаль. Мирон поднял глаза и увидал совсем недалеко огни. Он вышел к людскому жилью.

31

К приходу в избу Федьки Милька впала в забытье. Лоб у нее был ледяной, по всему лицу – мелкий пот. Кроме нее и ребят, в доме находился еще Иван Кривокорытов, понурившись, он сидел возле Милькиного изголовья, изредка подтыкал подушку. При виде Федьки он поднялся и бессильно развел руки.

– Ты чего здесь делаешь? – спросил Сурнин. – Ладно, леший с тобой… Она-то как? Жива?

Кривокорытов кивнул.

– Ну, так… А теперь – уходи-ко, Иван, отсюда. Не надо тебе больше здесь быть. Давай уходи.

Иван вышел на середину горницы, встал против Федьки; постоял так, набычившись, и быстрым шагом покинул избу.

– Доча! – сказал Федька Дашке-растрепке. – Иди, одевать станем мамку-ту.

– Нашто? – удивилась Дашка – С ума сошел, что ли?

– Тебя не спрашивают! Исполняй отцовску волю!

Вдвоем они обернули Мильку в ее пальто, сверху окутали еще старым ватным одеялом, надели на голову шалюшку и – Федька спереди, под мышки, Дашка сзади, за ноги, – потащили ее во двор. Там тускло горела лампочка, и горбился, жался в углу кентавр, пугливо озираясь. Сурнин положил Мильку на верх небольшого крылечка и крикнул нетерпеливо:

– Ну, иди, что ли, сюды, хмырь черемной!

Мирон пошел к крыльцу. Дашка, увидав его, попятилась назад и шлепнулась прямо на землю. Спросила удивленно, но без страха:

– Ой, кто это, папка?

– А это спрос! – сделав голос повеселее, ответил ей отец. – Это, доча, такой дружок у меня объявился. Он хороший, вот мамку теперь лечить станет.

– Да ну его! Я лучше за тетей Агней сбегаю.

– Ать ты!.. – Федька удержал дочь за полу пальтишка. – Я те сбегаю! Замолкни мне тутока!

Дашка обиделась, отползла на коленках к порогу и притихла там, недоверчиво поглядывая на Мирона. Ей очень захотелось на улицу. Там она первым делом разыскала бы Кольку Кривокорытова и похвасталась бы перед ним, какое чудо-юдо сделалось папкиным другом и гостит у них в доме. Может быть, Колька тогда обратил бы на нее свое внимание. Дурак папка, не отпускает!

Милька лежала безжизненная. Совсем легонькое, почти незаметное облачко вилось у ее губ, и можно было подумать, что остатки души стекают в холодный, стоялый воздух двора.

Кентавр Мирон осторожно, стараясь не запнуться о раскиданный по двору деревянный и железный хлам, добрался наконец до крыльца и склонился над Милькой. Кто-то зашипел, застукал, зашаркался у дверей ограды; во двор проникло сиплое перханье, нарушая тишину вокруг умирающего человека. Дашка, нетерпеливая, хотела пойти поглядеть, но Федька дернул ее за руку, усадил на место:

– Сиди, сказал! – Ему не было никакого дела до того, кто это там шебаршится возле ворот в страшное время.

А это, конечно, была икотка Егутиха, старая колдунья. С наступлением сумерек она шастала вокруг Федькиного дома и ждала, когда Фединька набежит из лесу, да не один: то, что он туда ушел, она уж знала. Уй, Федичкя! Уй, желаннушко-о! Веди, веди чудо-юдо невиданное, неслыханное, потешь баушкину душу, сделай ты доброе дельцо, она тебе тоже когда-нибудь доброе дельцо сделает, отплотит!

Внешний вид чуда-юда разочаровал икотку: она-то думала увидеть что-то совсем невообразимое, невероятное, жутко страховидное, в крайнем случае – змея, гада огромного, ползучего, в золотой чешуе, с ледяным цепенящим взором, исходящего ужасным шипом. А то, что она увидела, было в ее глазах сущим непотребством. Конь-человек! Бат-тюшки светы!.. А и шут с тобой, давай лечи Мильку-ту!

Корявыми толстыми, мохнатыми пальцами Мирон слегка смял Милькины щеки. Широко раздув грудь, наклонился пониже и хакнул, громко и со стоном дохнул ей в лицо: «Ах-ху-у-у!..» Губы Милькины раскрылись, кончик ставшего острым носа дрогнул. Она встрепенулась и поглядела вверх, ничего еще не видя перед собой. На зрачки словно наклеили полупрозрачную целлулоидную пленку: она хрустела и резала глаза при мигании.

– Ми-иль! – позвал обезумевший Федька.

Тут только прояснило, и она увидела три склонившиеся над ней в ореоле дыхания лица. «Гдей-то я?» – спросила себя Милька и тут же узнала свой двор. Лица мельтешили, раздражали, и она не хотела узнавать их, потому что это могло причинить боль. Кто-то черный склонился, гуднул гнусаво в лицо: «Г-ху-ху-у!» Она напрягла плечи и ноги, чтобы дать больше силы организму, и только тогда, очистившимися глазами, смогла рассмотреть лик черного. Заметив, что сознание вернулось к той, что лежала перед ним, кентавр обнажил зубы, закинул кверху бороду и громко, визгливо засмеялся, словно заржал. Тут Милька вспомнила и узнала его. Вот кто смущает Ванюшку! Вот кто держит при себе неотступно в лесу Федьку, заставляет делать опять грозящие тюрьмой дела и таскать ему из дому от ребят хлеб! Она чуточку, сколько могла, повернула голову, чтобы убедиться, что не ошиблась, и тут же, удовлетворенно вздохнув, придала ей прежнее положение. Все верно, все правильно! Сознание ее стало ясным, четким и смогло выделить на суетящихся вокруг черных ликах черты мужа Федьки и любимой дочи Дашки. Они улыбались и кивали ей, хоть и слишком быстро и не очень естественно. Она тоже улыбнулась, пожмурилась им. Хотела сказать: «Да не умру я, ребята!..» – но не сумела: нестерпимая, больная и темная, как спекшаяся кровь, ненависть к тому, кого наконец-то можно было назвать врагом, к тому, на тайную, противную человеку деятельность которого можно было отписать все свои несчастья и горести, – и не надо было его придумывать, вот он, стоял над ней, скалился над ее неудачной жизнью, – вдруг комкнула больно сердце и горячо понеслась дальше, в мозг. И, прежде чем она затопила и отключила его, Милька успела выкрикнуть громко и ликующе:

– Да будь ты проклят, нечистой ты дух!.. – После этого она уснула, и дыхание ее было ровное и хорошее.

– Ать ты!.. – восхищенно сказал Федька Сурнин. И подобострастно заглянул в лицо кентавру: – Силен ты, друг-сердяга. Кажись, ожила теперя!..

Но кентавр казался печальным. Произнес только:

– Могла жить. Могла умереть. Надо идти обратно.

– Обожди, милок! Ты обожди… выйди пока… охолонись чуток…

Федька распахнул двери, маленько зашибив при этом икотку, и выпустил Мирона наружу. Вдвоем с Дашкой потащил бабу обратно домой.

А Егутиха выскочила, хромая, из-за двери и, широко раззявив беззубый большой рот, встала перед чудом-юдом, оглядывая его. Потом покружилась, попрыгала, потрясла юбками, бормоча заговоры, и гаркнула, приблизившись:

– Ойя! А наклонись-ко, желаннушко! Матушко! Мирон чуть склонил к ней голову, и тотчас же она набросила на него петлю из веревки, давно припасенной. Напряглась, потянула, крикнула:

– Но-о, пошел, матушко!

Веревка была длинная, с запасом, обмотанная кругом икоткиной фуфайки. Кентавр снял петлю с шеи и потянул конец. Бабка быстро завертелась, как плясунья в народном хоре, разматывая веревку. Сняв ее с Егутихи, Мирон бросил себе под ноги я придавил копытом. Вид у него при этом был усталый и безразличный. Икотка задумалась, свалив на плечо по-куричьи головку. Ой, да не сумела охомутать, что же с им теперь делать-то, с окаянцем? Поманить хлебушком – авось пойдет, ись-то тоже, поди, охота. Или задурманить ядовитым порошком из коробочки и тогда уж умыкнуть, дотащить до своей избушки?.. Достала откуда-то из-под юбки краюху хлеба, подсунула, встав на цыпочки:

– На, жори!

Он даже не шелохнулся: стоял, повесив бессильно руки, и смотрел в темноту. Бабка немного отбежала, спрятала краюху обратно, вытащила страшную коробочку, открыла ее и, волоча ноги, подкралась сбоку к чуду-юду. Но не успела подойти вплотную, как цепенящий страх оледенил ее. Она вскинула головку, вскрикнула и выронила коробку. Порошок лег на снег, легкий внезапный ветерок выдул его, только пыльный вьюжистый след унесся по снегу куда-то на север. Большой безобразной глыбой навис кентавр над икоткой, сила тяжелого, мутного, ужасного взгляда, заставившего ее присесть, ворочалась и нарастала в недрах полулошадиного тела. Ничего человечьего не было в этом взгляде, только тупые ярость и сила. Бабка ойкнула, шмякнулась плашмя и застыла на снегу крохотным крестиком. Кентавр надвинулся сверху, занес уже копыто, чтобы растоптать несущую смерть и безумие, но тут его окликнул с крыльца Федька:

– Эй, Мироша! Друг-сердяга, ёкарный бабай!

32

Когда внесли Мильку в избу – она спала уже нормально. Щеки у нее были розовые, дышала ровно и хорошо. «Слава богу!» – подумал Сурнин и чуть было не перекрестился, но спохватился, сообразив, что бог тут, пожалуй, ни при чем. Это помог друг! Он, Федька, его спас, а друг ему за это отплатил. Все правильно! Вот что значит быть хорошим человеком. Небось ни у Авдеюшки Кокарева, ни у Ивана Кривокорытова таких друзей нет. И Федькиной помощи в поимке кентавра, в его уничтожении не дождаться теперь егерю. Но тут в животе у Федьки закололо, и он весь задрожал, вспомнив, чем придется платить за это неумолимому Авдею: пять лет! Ох, как выдержать такой огромный срок, не пропасть! Встрепенувшись, он отогнал худые мысли до поры до времени, наказал Дашке-растрепке никуда не ходить и смотреть за матерью хорошенько. Девчонка заревела в голос, ей до смерти охота было убежать на улицу, рассказать всей деревне, что мигом соберется кругом на новость, как удивительный бородатый дядька с копытами лечил в ограде ее мамку. Отец застукал на нее ногами, закричал, наладился даже шлепнуть по затылку, но она увернулась и притихла. Он надел шапку, взял хлеба с картошкой и вышел на улицу – проводить Мирона. Друг там стоял и тяжко пыхтел, целя копытом во впечатавшуюся в сугроб Егутиху.

– Да брось ты ее, Мироша, неладную! – крикнул Федька. – Еще зашибешь ненароком! Убирась, шиши-га! Нет от тебя спокою!

Кентавр оглянулся на него, и в это время икотка, подобравшись, одернулась с сугроба и той же черной выхухолью унырнула в переулок. Полуконь-получеловек вздохнул и поставил копыто на снег.

– Дай мне вино! – сказал он.

– Вино?.. – Федька алчно всосал воздух. – У! Промзительный ты, оказывается, мужик! Счас побежу к Надежде. А что! Ведь полагается! Угощать. За исцеление то есть…

Федька побежал в дом и стал рыться в карманах Милькиного пальто, не обращая внимания на сердитые Дашкины взгляды. Сегодня он считал себя в полном праве. Нашел тринадцать рублей и сразу стал соображать. Получилось две больших бутылки портвейна для Мирона и чекушечка для него, Федьки.

Лавка была уж, конечно, давно закрыта, и пришлось идти к Надьке Пивенковой прямо домой. Федька шел смело: знал, что у нее есть. Надька, увидав Сурнина, безмерно удивилась, подумав, что тот опять вознамерился утешить ее холостую печаль.

– Ты чего это, баламут? Убирась, катись давай!..

– Дай-ко мне, Надюшка, две портвейных. да еще чекушечку! – важно сказал Федька, протягивая деньги. – Надо мне-ка одно дело спрыснуть.

– Как тебе не так! У него, слышь-ко, баба болеет, а он – керосинить задумал. Не дам!

Действительно, могла не дать, и Федька жалостно пискнул:

– Да она уж не болеет. И гости у меня сегодня, понимаешь ты или нет?..

– Каки гости? – блеснула на него глазами Надька. – Дед Глебка, что ли? Кто к тебе, баламуту, еще пойдет?..

Сурнину стало тяжело от таких слов, но он, справившись со своим расстройством, повторил снова:

– Дай, Надь, две портвейных да еще чекушечку… – И скоро уже бежал обратно, к ждущему возле крыльца кентавру. Ни слова не сказав, лишь переглянувшись, они тронулись со двора старым путем к лесу. Только сейчас Мирон шел впереди, а Федька на своих маленьких лыжах трусил следом.

Сразу за их уходом в избу Сурниных нагрянула Надька Пивенкова. Стали подходить и другие бабы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю