355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Соколовский » Последний сын дождя » Текст книги (страница 5)
Последний сын дождя
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:52

Текст книги "Последний сын дождя"


Автор книги: Владимир Соколовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)

16

– Дррук! Ты мине дррук или нет?! – вопил в это время в землянке Федька. – А то зачем бы я тебя здесь пристроил? Ежли мы друзья, тогда конечно, а ежли ты против – мыррш отседова! Вот так у меня. Без шуточков…

Он стоял на корточках перед кентавром и кормил его с рук. Сегодня, перед тем как идти сюда, он забежал в магазин и вместе с хлебом – не выдержал – купил у Надьки на последние Кривокорытихины деньги чекушку и высосал ее, пока бежал по лесу к землянке. А много ли Федьке надо? Сейчас его уже развезло, и он начал качать перед кентавром свои права. Тот пучил глаза, дергал большим ртом, слушал внимательно, и Сурнин, ободряясь, расходился все больше. Вдруг человек-конь оторвал от земли руку, на которую опирался, и протянул ее к Федьке. Тот вздрогнул, крикнул ужасно, откачнулся и повалился назад, спиной на солому. Кентавр визгливо захохотал. Федька вскочил на ноги и стал с яростной руганью метаться по землянке. Смущение и испуг слышались в его голосе. Опомнившись, пал на коленки и ударил себя в лоб крепким сухим кулачком:

– Окаянный ты! Ну, прости, извини! Век бы тебя не встречать, господи!

«Связался!» – снова проклинал он себя. Ушел в угол, сел там и застыл. Однако надолго обиды не хватило: что толку сидеть в скуке и горести, не такой был мужик Федя Сурнин! Запалил тоненькую папиросочку и сказал как ни в чем не бывало:

– А я, брат Мироша, нынче выпил! – После этих слов Федька помолчал и обескураженно раскинул руками: – Просто, веришь ли, иной раз спасу нет, как хочется!

Он поднялся и стал разжигать примус, собираясь варить захваченную из дома картошку.

17

Простые и неподлые сны снились этой ночью егерю Авдеюшке.

– Гу-гу! Гу-у! – кричала птица.

Шатун жрал шаньги.

Хромая, ходил с ним по лесу друг дальних военных лет Гришка Малков, убитый в Венгрии, на излете войны. И Иван Кривокорытов тоже шел рядом.

А потом он, Авдеюшко, строил для леса дом. Валил диковинной высоты кряжи, обтесывал их и складывал огромный, до неба, сруб по всему лесному периметру. Крыши не было: только стропила. Но зато сруб почему-то подлежал утеплению, и вот, натаскав моху, Авдеюшко уселся на мосточки и, потюкивая по лопаточке-конопатке, стал загонять мох в пазы. Звонкий, жоркий звук оторвал его от работы, он поднял голову вверх и увидал, что, пристроясь на утлых досточках, Федька Сурнин с шатуном подпиливают стропилину. При этом двигаются синхронно, враскачку, словно в детской деревянной игрушке «Крестьянин и медведь». Авдеюшко погрозил им кулаком, и тотчас шатун с Федькой, сорвавшись, с ужасным воем понеслись вниз и шлепнулись в мох. Сверху егерю было видно, как они, будто тараканы, быстро-быстро расползались в разные стороны… «Ать ты!..» – кричал при этом браконьер Сурнин, а медведь визжал и гадил.

Бабка Егутиха не ложилась той ночью. В страшном возбуждении она гадала на бобах, варила в чугунке траву и в душном ее паре кружилась по избе, что-то наборматывая. Великое знахарство сулило ей знакомство с кентавром (он представлялся икотке в образе огнедышащего змея). Сколько добра тогда сотворит она и покроется вечной славой!

Простим ее: даже горькой, темной бабке-икотке не хочется умирать, не оставив памяти о добрых делах!

Кривокорытову снилось, будто он на стареньком «дэтэшке», друге молодости, едет по весеннему полю. В кабине сидят его ребятишки, мешаются, дергают рычаги. Плуг сзади обнажает земную плоть, вываливая жирных червей, запахи дизельного выхлопа и круто бродящей весенней земной крови едко бьют в. ноздри. Навстречу по полю идет Милька, но это далеко, а между ними в золотом мареве гарцует, не приближаясь и не отодвигаясь, полуконь-получеловек, и кровь, скатываясь из раны, льется в еще не потревоженную пахарем землю.

Милька Сурнина во сне тоже шла навстречу ему со своими ребятишками. И тоже кругом были запахи: навоза, теплого молока, пота могучих домашних животных. Коровы шли следом, мычали, срывали сухие-былинки: Биля, Чинара, Доска, Артерия, Пестря, Газета, Поляна, Кочерыжка, Жука, Фантазия, Морковка, Нега, Забава, Крошка, Свирель… Но кентавр не участвовал в ее сне.

А вот Ксения Викторовна Кривокорытова видела его. В ее сне кентавр был взнуздан, из вполне человеческого рта его торчал мундштук уздечки, а на спине без седла сидел Федор Сурнин. За спиной его висело ружье, и направлялся он, по всей видимости, на охоту в лес. Рядом с ним бежала дочь, шестиклассница Дарья, страшно радовалась, прыгала и хлопала в ладоши, и это зрелище рвало страшной мукой учительское сердце. Ксения Викторовна плакала во сне.

Дашке-растрепке снился Колька, кривокорытовский сын.

Кольке Кривокорытову снилось, будто дед Глебка научил его плести лапти, он сплел огромные самоходы и бежит в них по морю.

Федька с Мироном спали мертво, не видя никаких снов: они слишком устали от давнего присутствия друг друга. Выходил к землянке шатун, скребся № ворчал, но вдруг, словно испугавшись чего-то, рванулся с места и умчался в лес, а следы его исчезли в повалившем к утру снеге.

18

Этот снег пал на землю уже по-настоящему, по-зимнему, густо и высоко, сдернул холодом ее тонкую кожицу. Он матово отливал, посвечивал под дымными сухими тучами, был пышен и легок, падал шапками с веток на возмутителя Федьку, когда тот по утрянке пробирался домой. Когда-то первый снег радовал душу, а нынче Сурнин был грустен, плелся медленно и опоздал на разнарядку. Пошел к лошадям, встретил там бригадира Гришу Долгого и помалкивал, не огрызался на его ругань. Подъезжая к ферме, увидал Мильку, посадил ее на телегу. Она села равнодушно, словно только что, а не вчера расстались, молчала всю дорогу, и к больной думе о непрошеном жильце добавилась еще одна: что-то с бабой не так, неужто правду толковал бригадир Гришка?.. Возле фермы Милька слезла, посмотрела на мужа и усмехнулась:

– Чего на телеге-то ездишь? Разве не видишь – зима? Дурной, право, дурной.

– Вижу, – зло оскалился он. – Я всё вижу! И не дурее других! Вот так! Но она не уходила.

– Слышь, мужик, это точно, нет, что ты с каким-то полуконем связался?

– Како твое дело?! – одурело зашипел Федька. – Не спрашивают – не сплясывай, вот что! Ты… ты на себя перво-то смотри! Гляди, Милька, злятся на тебя мои руки!

Она сплюнула и ушла, уперев руки в бока и покачиваясь. Федька чуть не заплакал, мгновенно переменилось настроение. Броситься бы сейчас за ней, обняться, как бывало раньше, разобрать, как и почему не получается жизнь. Да прошло, видно, времечко, и кто же в этом виноват?..

Он повернулся и поехал с фермы. Распряг лошадь, отвел на конюшню и пошел было по деревне к дому, да заглянул по дороге к старому дружку, деду Глебке. Дедка жил один, в неуюте, в колхозе давно не работал, существовал на махонькую пенсию, чужие бабы и старухи помогали ему садить огород и копать картошку, колхоз возил дрова. И никому, по сути, дед не был нужен, кроме нескольких сердобольных, которые и прикармливали его. А ведь была и у деда семья, да вся куда-то порастерялась, но он равнодушно к этому относился, не искал концов. Охотнее всего старик ходил к Федьке с Милькой, они снисходительно принимали горемыку и гордились тем перед другими жителями деревни, хотя вряд ли тоже любили его.

Глебка сидел за столом и неряшливо, роняя крошки, ел хлебную мякоть. Он вообще только ел да курил, да шлялся бесцельно, словно что-то позабыл и никак не мог вспомнить. Но упрямо и болезненно держался за жалкий свой домишко с огородом, никак не хотел ехать от них в дом престарелых.

– Привет пенсионеру! – возгласил Федька.

Дед повел в сторону порога залитыми катарактой зрачками и слаял:

– Гай?! Кто, кто?!

Сурнин подскочил, взял за запястье и слегка потряс сухую кость стариковой руки. Тот узнал его и улыбнулся, роняя крошки.

– Стирать-то ищо не надо? – крикнул Федька ему в ухо. – А то я Мильке накажу, мотри!

– Стирать, стирать… – Глебка напряг в усилии лицо и, тут же распустив его, рявкнул:

– В черкву ездил!

Дед только что вернулся из дороги: не снял еще пальто, валенок, старая солдатская шапка лежала на столе, пачкая стекающей влагой постеленную на него газету.

– Ну и что теперь – досыта намолился? – снова закричал Федька. – Или напоследок еще маненько оставил?

– Ага… га… Молился… ага… в черкве!

– Дак ведь ты и никакую молитву-ту не знать! Откуль тебе их знать? Ловко, старичок, получается: всю жись ты по деревням веру под корень уничтожал, а теперь – вона! Сам в церкву ездит! Не-ет, мне не забыть, как моя бабка тебя перед смертью хаяла! Веру, вишь, обрел ты! А не поздно ли?

– А… Ага… – тужил Глебка свой старый мозг. – Вера-та… это… ага…

– Ладно-ладно… вера… заболтал! Прибежал вот, хотел про одно природное явленье выяснить вопрос, да, видно, не будет от тебя толку. Выжил из ума-то, сам не знашь, к чему теперь пристегнуться.

Федьке Сурнину не было дела до Глебкиных религиозных исканий. Дурит! И, утративши интерес к разговору, он пошел к нему во двор, поколоть дровишек, отвлечься от мыслей, некстати мутивших с утра голову. Расколол чурочек пять, вправду мысли куда-то исчезли; он сел на полешки и закурил с удовольствием. Не успел выкурить папироску, в калитку кто-то торкнулся, она отворилась, и Федька увидал острое жилистое личико Егутихи, бабки-икотки.

– Фединькя-а! – загнусила она. – Оиньки, чуть я тебя и нашла! Бражки, бражки на-ко выпей, Федя! – И она потыкала в его сторону сеточкой, где пузатилась трехлитровая банка.

Федька удивился и сказал:

– Пошла ты отсель, шишига!

– А бражка-та, Федюнь? – Икотка подняла кверху сеточку.

– Можешь оставить! – подумавши немножко, заключил Сурнин. – А сама мотай и не отсвечивай! А ежли меня подпортить заимела желанье, дак и брагу забери и вот тебе слово: я на годы не посмотрю? Ноги выдерну! Гляди мне! А то иной раз можно ведь и сатиру кой-какую навести на тебя! Сатиру и юмор!

– И што ты, и што ты, и што ты! – сухо поскакали слова из икоткиного рта. Она даже глазами, для пущей убедительности, помогала себе: после каждого «и-што-ты» с силой закрывала их, жмурилась. – Ой, Федичкя, такое придумал на бедную бабу, типунчик тебе на язычок!

– Замолчи! – испугался за свой язык Федька. – Нету тебе спокою, носит по деревне лешак. Ну, я-то тебе на что? Надо же, ведь и в людях нашла…

– Попей, попей, Фединькя, моей бражки, – маслилась Егутиха. – Беднинькой ты, болезной, золотко…

– Нет, не стану с утра! Если уж неймется, отнеси деду в избу, может, вечером загляну… Да что тебе от меня надо-то, старая хитрованка? Беднинькой, болезной… – передразнил он. – Какую сплетку притащила, сказывай!

Старуха обиженно вытянула губы куриным клювиком. Делала вид, будто обиделась, а сама думала в это время: как бы сейчас ухватить Федьку, если он отказался от браги? Оглоушить так, чтобы он забыл обо всем на свете, и в самый разгар его переживаний подпустить тихонько вопрос про тайную земляночку, про его неслыханного-невиданного, пречудного, очень желанного икотке гостя. Для него, охваченного своим делом, это будет мелочью, он сразу проболтается, чтобы отвязаться, а ей только того и надо, после этого юн уж от нее никуда не уйдет, не денется, пестерь бездомной… И сразу подумалось: да господи, не сказать ли ему про Мильку с Кривокорытовым, про их тихие делишки? Открыть мужику глаза! Тогда сразу бы увидел, что никакой она ему не враг, денно-нощно в страданье о его семейных делах, а ее только и знают, что обижать. А кому когда она на вред сделала, всю-то уж жизнь, кажется, только и дум, что о добром деле… Однако торопиться не следовало: бабка покуксилась, похныкала, отнесла банку с брагой в Глебкину избу и, пораздумав тем временем, решила, что раскрывать Федьке любодейственную связь покуда не следует. Очень горек был опыт: иной раз мужик, вместо того чтобы в ногах валяться за таковые сведенья, бросался в гневе и мутном разуме на саму доносчицу и изрядно мял бока.

Замыслив быть осторожной, Егутиха так и не успела додумать свою думу насчет Федькиного обмана: во двор забежала Дашка-растрепка, сурнинская дочь.

– Папка, окаянной ты дух! Ищу-ищу тебя!

– Чего ты, доча? – спросил приугрюмившийся вдруг Федька.

Девчонка, вспомнив важность поручения, приняла серьезный вид: вытянула шею, подобрала губы – точно так же она делала в школе, когда Ксения Викторовна Кривокорытова ставила ее в пример кому-нибудь на уроке.

– Чего-чего… зачевокал! В сельсовет давай иди. Дуся-секретарь домой набегала, велела найти и сказать, чтобы быстро!

– Но-о? – встревожился отец и бросился со двора. Однако на полдороге к калитке остановился, постоял, вернулся на чурбачок и не спеша потянул папироску из пачки. Хмыкнул:

– Ну и что мне от этого за беда? Что через минуту, что через час приду, не один ли теперь черт? Такая, поверишь ли, доча, в моей жизни завертелась суетация, куда ни кинусь – кругом шашнадцать!

– Ты не шляйся по лесу, – тараторила дочь, – ночами не пропадай, природу не загубляй, тогда и не будет товарищу егерю заботы сюда ездить, в сельсовет тебя вызывать!

– Во-он оно что… – Сурнин поднялся. – Тогда двинулся я, одно к одному, как говорится… Ать ты!..

Икотка после Федькиного ухода посидела на чурбачке, что-то покумекала и тоже зашаркала старыми валенками к сельсовету. Зародилась мысль в маленькой мутной головке.

19

В деревне слух о приезде егеря из райцентра и предстоящем крутом разговоре со злостной нероботью и браконьером Федькой разнесся моментально, и моментально засновали кругом сельсовета любопытные и заинтересованные: набегала Милька, ломился Гриша Долгой, но Авдеюшко не удовлетворял ничьего любопытства, и Кривокорытов незамедлительно удалял из кабинета покушавшихся на покой стража. лесных богатств. Остальное время, когда никто не лез в кабинет, они сидели молча, будто не замечая друг друга. Кривокорытова раздражал сегодня егерь: то, как он ввалился и выложил свое дело; то, как он развалился на стуле; то, как выговорил, явившись в сельсовет, за грязный пол. Кокарев же, почувствовав председательскую нервность, объяснял ее исключительно своим присутствием и считал законной: доходили слухи, что и Кривокорытов не без греха, нет-нет да и балует по лесу с ружьишком. «Ничего, дай срок развязаться с Федькой, доберусь и до тебя», – спокойно думал он.

Кривокорытов закашлялся, ударил по столу рукой, и егерь, поглядев на него, спохватился: неуж замечтался, сказал последние слова вслух? Преждевременно, вот незадача! Быстро преодолев неловкость, встал, подошел к столу, склонился к председательской голове:

– Вот не могу понять, Иван Федотыч: какого вообще хрена вы с этим чертом возюкаетесь? По моим разговорам, у народа и представителей администрации давно назрело насчет него следующее мненье… – Кокарев приложил ноготь большого пальца к поверхности кривокорытовского стола, надавил на него и хрустнул суставом.

– Как это у вас просто! – вздохнул Кривокорытов. – У него ведь жена, ребятишки, тоже надо понимать!

– Жена, да… достойная женщина, знаю… – сказал егерь, усаживаясь обратно на стул. – Ну и перед ней в пределах демократии поставить вопрос: или она его выгоняет и пускай он катится отсель куда подальше, или… что значит в нашем развитом народном хозяйстве потеря одного человека, пусть трудолюбивого и нужного, в сравнении с потерями, которые несет государство и лесное хозяйство от вредоносной деятельности ее мужа?! – патетически воскликнул Авдеюшко. Но тут же притушил голос: удивился легкой улыбке, тронувшей кривокорытовские губы при упоминании о Мильке. Он поерзал на стуле и закряхтел уже вполне миролюбиво и нежно:

– Кмм… Да… достойная женщина, знаю… да!.. Председатель снова ударил по столу, отвернулся, соскочил с места, что-то крикнув про дела, и выбежал из сельсоветской избы. «Ну то-то! Знаю… все один к одному, одним миром мазаны…» – снова тихо потекли Авдеюшкины мысли.

Иван сел на крылечко и только мотал головой, когда подходили любопытные и заинтересованные, спрашивали про сурнинское дело. Он опомнился, только услыхав над собой тонкий возглас:

– Дозволь-ко пройти, начальник!

Кривокорытов увидал Сурнина, топчущегося возле крыльца и пытающегося обойти его, проникнуть к двери; плохо уже соображая, схватил его за руку, притянул к себе и зашептал:

– Федя, друг! Ведь росли вместе, служили, Федя! Помнишь, насчет кентавра я у тебя дознавался – покажи мне его, Федь! Ведь он у тебя, я знаю. Покажи, Друг!

– Отвяжись! – гордо сказал Федька и выдернул руку. – Пропускай, ну?!

Иван покусал губы, поднялся:

– Зря ты это, парень. Если так, не жди себе заступника, не будет. А без него – гляди, оба пропадете, к тому дело идет…

Спокойного тона Федька всегда боялся больше криков, истерики и команд—к ним-то он уж привык. И теперь новый страх тронул его. Руки задрожали; попытавшись прикурить, он сломал последнюю папиросу из пачки, выбросил все это ненужное хозяйство, спросил:

– На што он тебе?

– Кой-чего спросить бы мне!

– Да он захочет ли видеть-то тебя?

– А это его дело, не твое.

Сурнин хотел было обидеться, но вид Кривокорытова был строг и сосредоточен, и Федька, отрезвев, кивнул:

– Ладно. Скажу.

Послышались шаги в сенях, отворилась дверь сельсоветской избы, и выглянувший на белый свет Авдеюшко радостно воскликнул:

– Вы чего шепчетесь, друзья? Погоду славите, что ли, хха-ха?! Заходи, Сурнин, атаман-разбойник! Иван Федотыч, я пр-рашу!

20

В кабинете Кокарев самовольно устроился за председательским столом, вынул из полевой сумки и разложил перед собой бумагу, приготовил ручку и огляделся. Федька притулился было в углу, на утлой табуреточке, но егерь, вытянув палец, бросил коротко:

– Туда!

И Федька сел на стул, что стоял возле окна, напротив кривокорытовского стола, но довольно далеко от него. Председатель же перебрался на его место, на утлую табуреточку.

Стало тихо, только не успевшая уснуть на зиму муха раздражала своим зудом всех, особенно Авдеюшку; он вспомнил шатуна и еле погасил желание поймать ее и прихлопнуть. Стукнул несколько раз по бумагам, словно ощущая муху под ладонью, затем погладил бумагу и, согнувшись над столом, спросил, словно выстрелил:

– Н-ну?

– Чего? – трепыхнулся браконьер.

– Ничего не знаем, ничего не ведаем, так? А между тем тюрьма-то по нам плачет. Опять плачет она, тюрьмишка-то, верно, а?

– Не знаю. Может быть, и плачет, вам виднее, конечно… – угрюмо ответил Федька и вдруг заныл плаксивым тоном: —Да что я вам исделал, Авдей вы Николаич? Что вам опять от меня надо, скажите на милость? Ведь я не безобразничаю, хожу по лесу, можно сказать, гуляю… хоть это-то мне закон не запретил?

– Ты мне не ври! – погрозил пальцем егерь. И загнул тот же палец. – Вот и выходишь ты, гражданин Сурнин, во-первых, врун, во-вторых, браконьер, вредный живой природе элемент, в-третьих, тунеядец, нетрудовая личность. Где же таким людям место, как не в тюрьме? Хоть и жена у тебя по всем статьям достойная женщина… – И егерь покосился в угол, в сторону Кривокорытова. Тот не поднял головы.

В это время в сенях что-то заскрипело, зацарапало: это Егутиха проникла в помещение сельсовета. Охваченные своей борьбой, мужики не обратили внимания на посторонние звуки; икотка остановилась, пошипела сама на себя, тронулась к двери, высоко вздымая валенки, и приникла к ней.

– Докажите! – закричал Федька. – Докажите сперва! Во-первых, я не врун! Во-вторых, я не браконьер! Это вы докажите!

– Докажу!

– В-третьих, я не тунеядец! Я это… роблю! Хоть кого спросите, вон хоть Ивана Федотыча! Я и вчера робил, и позавчера робил, к вашему сведенью!

– А почему сегодня не на работе?

– Лошадь не кована потому что! На дороге-то, глянь, лед, снег, а лошадь не кована! Я на работу-ту выходил, ты хочь кого на ферме спроси!

– Подковал бы!

– А кузнеца нет!

– Верно так? – обратился егерь к Кривокорытову.

– Это верно, это так! – вроде бы даже обрадованно отозвался тот. – В отгуле! В райцентр с утра наладился, я видел, они уехали с бабой. Только ты бы вот что, Авдей Николаич, твое ли это дело: работает человек, не работает? Есть специальные органы, они разберутся, если будет такая необходимость. Свои дела решай, какие есть, зачем тебе мешаться?

– Э-э, постой, товарищ, кого защищаешь? Верно, видать, я подумал, что ты и сам-то… Ладно! Разберемся! А у меня здесь своих дел да чужих дел нет, понятно? Я здесь и для участкового матерьял набираю, я этого гражданина, – Кокарев указал на Федьку, – знаю как облупленного, наскрозь вижу его всю пакость, и в настоящее время для меня разницы нет, каким путем я его отсюда ушвырну. Улетит так – только голяшки сосверкают! Хоть мытьем, хоть катаньем, а паскудить в лесу больше не дам! Ишь ты, докажите ему! Я докажу, не беспокойсь, я тебе еще исделаю…

– Вы измените тон! – тоже крутым голосом оборвал его Кривокорытов. – Вы где находитесь? Сели на место председателя и думаете, что вы теперь и есть власть? Если нужно, найдем и на вас управу.

– Тоже, управу решил найти! На меня многие управу-то ищут. Да если бы я всех боялся!..

Сказал так – и снова стало тихо. Муха перестала жужжать, шлепнулась на подоконник и затихла, уснула. Кривокорытов сидел и думал о том, что не следовало, наверное, говорить про управу Авдеюшке, мужику прямому и решительному, неподкупному, с давних пор он делает свое дело и не боится, уж ему-то про управу кричали и городские охотники, и залетные уголовники-шаромыги, и областное начальство, порой удивительно крупное, когда случалось быть застигнутым в кокаревских владениях при очередном набеге. Он не боялся. Лежал в больницах, простреленный или избитый, доходил до высочайших инстанций, добиваясь восстановления на работе, и ничего с ним невозможно было поделать, как ни старались. Отступились, додумались до другого: стали устраивать начальственные выезды на охоту на участках других егерей, хоть и скрепя сердце: у Авдеюшки и лес был погуще, и зверь посытее, потучнее, меньше пуганый. Однако, где бы в районе ни намечалась незаконная охота, – стоило охотникам, приехавши на место и предварительно взбодрившись, обнажить великолепные свои ружья, – откуда ни возьмись, появлялся тот же Кокарев и сводил все на нет: начинал составлять протоколы, штрафовать, отбирать оружие… Немало районного и областного начальства поплатилось креслами за великую егерскую ретивость, и только он всех пережил, бдительный и неутомимый. Да, не следовало говорить егерю про управу, – слово-то сказано, Авдеюшке это козырь, и сказано это слово впустую…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю