355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Соколовский » Последний сын дождя » Текст книги (страница 7)
Последний сын дождя
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:52

Текст книги "Последний сын дождя"


Автор книги: Владимир Соколовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

23

Федька смылся из сельсовета сразу после изгнания икотки, хоть и видел, что егерь посматривает в его сторону, намекая на уединенный разговор. Вот уж с кем нисколько не хотелось толковать браконьеру, кентаврову укрытчику! После того как он соврал Авдеюшке, что не знает места пребывания Мирона, всякий страх и муки совести прекратились, словно рукой снятые, и дослушивал он егеревы разглагольствования вполне равнодушно, с закоренело-преступным видом и сознанием: «Что, мол, поделаешь, это неизбежно!» Зашел дорогой к деду Глебке, выдул у него Егутихину брагу, побранил старика за религиозность. А выйдя от него, почувствовал вдруг, что домой идти не хочется и нет на душе ничего больше, кроме тоски и жалости к чужому, раненному пулей и собственноручно спасенному! Пробежал мимо Авдеюшко на лыжах, не заметив в темноте Федьки, покружил возле сурнинского дома, словно что-то высматривая, и ушел по дороге в райцентр. Шуршало длинное дорогое пальто председателевой жены, возвращающейся домой из школы. Визгучим комом катились за ней ребятишки, облаиваемые Куклой и ее выродками.

– Кукла! Ку-укл! – Федька сам не знал, зачем позвал ее. Она вильнула от ребят, нюхнула Федькины сапоги и поскулила. Он нагнулся, погладил висящую комками шерсть, спросил:

– Пойдешь со мной, собака?

Поднялся, лягнул ногой в ее сторону, словно собирался отпнуть; Кукла радостно слаяла и – вперед, вперед! – бросилась в направлении крыльца Федькиного дома. У крыльца она притихла, почти слилась с мраком и только ворчала тихонько на воображаемых врагов.

Дома Федька, пошарив по карманам Милькиного пальто, пока ее не было, нашел двадцать копеек и послал Дашку-растрепку за хлебом. Сам вывалил в пустую литровую банку остатки старой каши, забрал из чугунка несколько вареных картох и засунул все это хозяйство вместе с принесенной дочкой буханкой в походную свою котомочку. Делал все быстро, сноровисто, успевая в то же время ругаться на ребят, и дивился непонятному ощущению: будто из него, Федьки Сурнина, выдернули, вылущили все внутренности и забросили куда-то к черту, и теперь одна бездушная, набитая до отказа ватой и больно распираемая ею оболочка суетится, болобочет, прыгает по избе и сует что-то в котомку. Только сердце покалывало порой, напоминало о ложности ощущения, о том, что все на месте, разве что не в полном порядке, – может, от браги барахлит оно, может, от долгих и трудных, нехороших дневных разговоров в сельсовете…

Важно было уйти до Милькиного прихода с работы: почему-то не хотелось с нею встречаться, и Федька торопился. Но не получилось: застукали сапоги по мерзлым крылечным доскам, раздался голос жены, отгоняющей Куклу.

Она вошла, сняла телогрейку, села на табуретку в кухне и устало привалилась к столу.

– Чай у нас есть, Федя? Чай е-есть, спрашиваю? Устала я, ребята…

– Больно я знаю – есть, не есть! – буркнул Федька, устремляясь за печку—одеваться.

– Я согрею, согрею, мам! – откликнулась Дашка-растрепка. Из корчаги налила в чайник воду, стукнула коленкам, взбираясь на табуретку, и включила плитку.

– Фе-едь! – сипло, словно через силу, произнесла Милька. – Тебя Иван Кривокорытов искал. Сейчас мне… на дороге встрелся… зайду, говорит…

– А! – отмахнулся муж, выходя из-за печки и нахлобучивая шапку. – И так я сыт им по горло… А ты чего захрипела? Ай неможется тебе?

– Так… горло пер-хватило… Першит… знобит маненько. Ты опеть пошел, ага?

– Да… пойду! – Он торкнулся в дверь.

Чаю Милька так и не дождалась. Стянула с дочериной помощью сапоги, платье и легла на кровать.

Вскоре в избу вошел Кривокорытов. Вопросительно посмотрел на Дашку, и она ответила ему:

– Папка убежал. В лес, ли чё ли. А мамка лежит, захворала. – И показала на стенку, за которой стояла кровать. Иван шагнул туда, но Дашка загородила ему дорогу. Он постоял, постоял и вышел.

24

Огромное кентаврье тело заполняло землянку, порой он сам удивлялся; как удалось сюда вместиться? Немели ноги, привыкшие к движению. Время от времени сильные мышцы их сокращались сами по себе, ноги быстро дергались. В некоторые моменты клонило в долгий сон, и кентавр, как мог, боролся с ним. Надо идти, надо идти! Иначе скоро здесь, в темной тесной яме, под свист ветра и шелест снега наверху, начнет опадать и дрябнуть тело, полезет шерсть из шкуры. А дальше… Но рана болела еще, хоть и начинала уже чесаться – признак заживления. Теперь он старался есть все, что приносил Федька, чтобы быстрее восстановить силы. Кентавр сказал бы Федьке спасибо, если бы знал слова благодарности.

Сурнин смотрел, как кентавр ест начавшую уже закисать кашу, и тужил вслух, подпершись рукой, как это делают бабы:

– Эх, друг-портянка, якуня-ваня, уйтить бы тебе сейчас самое времечко, да только куды побежишь? Измерзнешь, угрузнешь в снеге, сдохнешь ни за копейку…

Мирон вскинул на него крутой зрак. Человечек говорил об уходе, и это подтверждало опасность, что поселилась в землянке с его появлением. Федька убирал глаза, льстиво шуршал голосом, подхехекивал каждому слову. Кентавр прижал к груди кулаки и напряг сильную, в крупных жилах шею. Но шкура на крупе дернулась, сведенная режущей болью, и только копыта ударились друг о друга, издав чакающий звук, и короткое бессильное придыхание вырвалось из разомкнутых челюстей: «Х-хы! – а-а-а!..»

Федька сначала испугался порыва Мирона, отскочил, хотел даже карабкаться вверх по лесенке, но, углядев, что тот обессилел, снова сел на свой чурбачок и сказал:

– Вот забоялся – дурак, ну, право, хмырь черемной. Мы теперь одной ниточкой-веревочкой повязаны, не бойсь, я тебя не продам. Подумашь, Авдей! Клали мы на его с прибором, верно? Но токо ты уж тихонько, не шебарши, а то мне тоже в тюрьме сидеть неохота. А так Авдей – пустяк, мы его всяко исхитрим, потому что я его презираю. Вот у Ивана насчет тебя крепкая дума – так это уж посложнее, он по незнайству страшные дела может сотворить.

Он прищурился, опустился на коленки, подполз к Мирону, припал к его уху губами и зашептал, увертываясь от горячечно сверкающего белка и жесткого бородяного волоса:

– Он, Иван-от, думат, слышь, что ты ему умишка набавишь. Вот как я сообразил. Расскажешь ему, значит, что почем, кого куда и так дальше. Ну, надо бы ему и впредь в том направленьи мозга компостировать, покуда он из-за этой корысти нашу, вроде, мазь держит. Пообещать ему, что ли, встречу с тобой, как думаешь? Но имей в виду, что он от тебя пустобрехства не потерпит, ему суть надо выложить, а то он мужик суровый, сделат так, что и тебя, и меня как не бывало – доймет… Ну что, сделать свиданье? Ты не думай, я ведь с добром, не со злом к тебе хожу, вот давай и решай!

Не оторвав головы от соломы, Мирон спросил хрипло:

– Чего хочет человек?

– Да откуль я знаю! Может, ничего, так просто, поглядеть на тебя охота! Но вобче, говорит, охота узнать, что почем, кого куда, почему, по какому основанью… и все такое.

– В этом разговоре не будет смысла.

– Не бои-ись! Это для тебя, может, не будет смысла, а для Ивана – обязательно будет. Он мужик дотошной, везде смысл сыщет, даже где его и нету совсем. Так что ты знай болтай, а остальное – не твое дело!

Тут Сурнин остановил свою речь, хитро оскалил зубки и спросил:

– Слушай, а может, ты и вправду какой-нибудь умной? А колдовством, случайно, не владеешь? Ручку там позолотить, рублевку наворожить? Иной раз не мешало бы.

Кентавр не ответил. Он лежал, откинувшись на спину и прикрыв глаза: то ли спал, то ли не хотел отвечать. Федька вздохнул и принялся собирать грязные бинты.

– Я хочу сделать что-то так, как мне нравится, и не могу, потому что другие люди делают это иначе, – раздался голос сзади. – Ничего не могут сделать без оглядки на других! Никто не свободен выбирать: ни мужчина, ни женщина, ни воин, ни даже ребенок! К этому я не пойду, потому что он враг другому, который мне полезен! Сначала зависят от того, кто их родил, потом сами зависят от своих детей. Пленники мест, где живут! Они даже знают, какую траву можно им топтать и какую – нет! Я ж не знаю стремян, и ветер шумит за моей спиной, когда я этого хочу!

– Как это? – подал голос Федька. – Ну и схоти ты этого сейчас, ну и что выйдет? Куды ускачешь?

– Но тебе разве никогда не хочется жить одному, чтобы жизнь других людей не мешала твоей?

– Да всю дорогу охота! – распалился Сурнин. – Ну их всех к лешему, только мешаются, действительно. Я ведь их не трогаю. А уйти, правда, куда глаза глядят, и – гул-ляй, душа!

Кентавр внимательно выслушал его слова; поднял с расстеленной на соломе газетки ковригу хлеба, разломил ее пополам, половину поднес к своему рту, а половину протянул Федьке. Тот удивленно посмотрел на хлеб. Но Мирон сказал серьезно: – Ешь! – И Сурнин принялся жевать. В голосе кентавра он почувствовал ласку и удивился.

Снаружи, откуда-то сверху, донесся исступленный лай Куклы. В землянку Федька собаку так и не смог затащить: едва она подходила к какой-то черте – вздыбливалась шерсть, собака выла и опрометью кидалась прочь. Сейчас Кукла лаяла быстро, высоко и жалобно, будто за ней кто-то гнался. Лай удалялся от землянки и вдруг, перейдя на визг, внезапно оборвался. Федьке стало очень страшно. Он забился в угол и сидел там, дрожа.

25

Ночью хворь не ушла; утром Милька еле оделась и, наказав Дашке-растрепке самой накормить и пообиходить ребят, пошла на работу. Заведующая фермой только посмотрела на нее и сразу послала к фельдшерице. Работала ею Агнюшка, старшая сестра Ивана Кривокорытова, одинокая баба. Появилась она в селе недавно; молодость провела бурно: на обеих руках были наколки. Однако теперь жила тихо, и фельдшером оказалась отменным, не то что раньше были девчушки из медучилища: поработает такая тяп-ляп полгода, год, глядишь – опять нет фельдшера. Агнюшка же и работала хорошо и никуда не собиралась уезжать.

Милька пошла к ней домой, в избушку рядом с медпунктом. Агнюшка открыла ей дверь. Сурнина нетвердо вошла, села на лавку и сказала:

– Болею я, Агнь…

Та всплеснула руками, быстренько оболоклась и повела в медпункт Мильку, которую все село считало гулеванкой ее брата. И Агнюшка знала это, только не распускала язык, а по-сестрински жалела и Ивана, и Ксению, его жену, а детишек их зазывала в последнее время к себе домой и тоже жалела, словно они были сироты. Она и Мильку жалела из-за Федьки, непутевого мужика, и не осуждала ее: где уж там осуждать других, если у самой не сложилась жизнь!

Послушала Мильку, смерила температуру, давление и вздохнула:

– Не знаю я, девонька, что это с тобой, нет никаких симптомов, а вижу – больна. Одевайся-ко, поведу тебя домой да сбегаю в сельсовет, врача вызову…

Когда Милька явилась домой, мужа уже не было: он успел тем временем прибежать из леса, поесть и уйти робить – за ним заходил бригадир, Гришка. Дочка кормила Арканьку с Эдькой. Агнюшка раздела Мильку, уложила на кровать, посидела рядом, поохала и убежала звонить. Милька лежала, облизывала сухие, тягуче липнущие к языку губы и вслушивалась в себя, пыталась разобраться, что за болезнь бродит в ноющей голове, в то жаром, то холодом заходящемся теле.

Началось вчера, ближе к вечеру, после дойки. Что-то сказали бабы на ферме, будто опять нагрянул в сельсовет Авдей Кокарев по Федькину душу. Она пошла туда, но ее не пустил к егерю Иван: перехватил на 'крыльце и сказал: «Иди давай. После все узнаешь». Вечером на ферме снова был разговор о том, что запирались в сельсовете втроем, о чем-то говорили, а после чуть не избили нюхавшуюся рядом Егутиху. «Что им опеть надо? – подумала тогда Милька. – Никому не живется в спокое, господи ты боже ты мой…» И кто вроде мешает? И тут же подумала о себе: а тебе-то 'кто мешал жить хоть в каком ни на есть, а в душевном покое? Наплевала бы на всех мужиков, ростила бы детишек, глядя на других баб, ведь это счастье, ростить-то их, хоть и горюешь ежечасно. Так нет, навязала себе любовь, еще одна мука-мученская. Зато – ах, как сладко порой, забыла бы все свое злосчастье, что перенесла в жизни. Не только когда-то перенесенное от Ивана, от других мужиков, даже от Эдькиного отца – забудешь и простишь… Инженеришко, худенький да робенький с виду, шишкарь над присланными в деревню заводскими работягами, куда как оказался он проворен! Льстил, покашливал и смеялся за чаем, ползал с ребятами по полу, вспоминая своих, поил марочным вином, липким и приторным. А застигнувши ее однажды в постели, был умел и несуетлив. Потом оставшиеся полмесяца ходил королем, покрикивал как на свою. Чуть привыкнув только к жаркому, душащему, первому совестливому греху замужней бабы, однажды пришла домой вечером и не застала случайного дролю: уехал, уехал со всеми манатками. Когда она была уже на шестом месяце, и Федьке отписали про этот позор, встретился ей Кривокорытов. Спросил, остановив на улице: «Ну и сделала наконец-то вывод по части своей морали?» У нее зарябило в глазах от ненависти к нему за это унижение, но она переборола себя и ответила звонко и весело: «Сделала, а как же!» – «И какой это вывод?» – «А вот!» – И она ткнула себя пальцем в живот, посмотрела Ивану в глаза, усмехнулась гордо и прошла, с силой оттолкнув его обеими руками – так, что он чуть не упал. С той поры он стал глядеть на нее совсем по-другому, терялся и затихал при ее появлении, и как же был счастлив снова начавшейся любовью! Однажды он припомнил тот, старый случай и сказал: «Я тебя тогда как в первый раз увидел!»

«Вот мужики! – подумала Милька. – Разве поймешь, какого вам лешака надо?» Вот и теперь: что им надо, этим троим – Ивану, Федьке да Авдею?

Так думала она, все-все вспомнила, выйдя с фермы вчерашним вечером, стоя возле закуржавевшего с верхних венцов строеньица, за которым мукали и шумно дули в ноздри Биля, Чинара, Доска, Артерия, Пестря, Газета, Поляна, Кочерыжка, Жука, Фантазия, Морковка, Нега, Забава, Крошка, Свирель… Дрожь, подлая хворь началась со страха за Ивана: он, если уж заберет себе что-нибудь в голову, способен ко всему: и к великой доброте, и к великой злости, и в такие моменты невозможно спастись ни от его доброты, ни от его злости. О, Милька-то знала цену разговорам, подобным последнему: с беспокойным взглядом, с подсасыванием в уголке рта. Сдался ему какой-то конь-человек, ну его к черту! Лучше бы пригрел, пошептал чего-нибудь ласково… И еще был страх от мысли, что недолги такие отношения, сколько можно сидеть над речкой, толковать о всяких пустяковых делах. Рано или поздно все будет переговорено, и прорвется же в Иване мужик! Ну, а дальше что? Когда случилось дело с инженеришкой, Федька был далеко, с Иваном отношения были безразличные, на баб-пустомолок она наплевала; сам же случайный дроля – что ж! – в конце концов невелика любовь, если мужику удается пробудить на недолгое время в бабе женщину. От всего этого и позор-то получился тогда какой-то глухой, неострый, тем более что многие тогда Мильку поняли и по-своему пожалели.

А на какой позор ей предстоит пойти в скором времени и повести на него за собой Ивана! Какая заслуга – взять от бабы бабье! Иван вот сделал ее человеком – существом, каким она помнила себя разве что в ранней юности. И вот поскользнись они теперь, позор будет совсем другой, такой, после которого кому-то из них не выжить в деревне: или уехать, или умереть – ведь не заставишь себя жить рядом с любовью, если не имеешь больше возможности прикоснуться к ней рубцованным, заходящимся от злой боли сердцем. И Иван совсем не такой мужик, какого недавно показывали в кино: тот в открытую жил с двумя бабами, законной и незаконной, и с каждой имел ребятишек—вот, мол, дескать, как в жизни-то бывает, и никто в этом не виноват. «Любовь! – усмехнулась тогда Милька, выйдя из клуба. – Как же так, любовь – и без совести?..» И когда Милька впервые подумала, стоя возле фермы, о том, как должна дальше пойти история их с Иваном любви, она впервые подумала (просто мысли перескочили) и о Федьке, о Ксении Викторовне, о детишках, своих и кривокорытовских, – словом, о тех, кто вместе с ними примет всю славу ихнего позора. Милька простояла возле фермы недолго; но, когда шла домой, ее лихорадило, и она думала, что простудилась. Только разболоклась, легла – пришел Иван, и уже по стуку, по шагам она поняла: нет, не к ней он пришел… Вот ведь мужики, могут же свою жизнь так устроить, что не один у них свет в окошке! А у нее-то, у нее – только он один и есть, Ванюшка… Услышала, как хлопнула за Иваном дверь, отвернулась к стене и заревела, сотрясаясь от непонятной хвори.

26

Сегодня бригадир Гриша сам решил выбрать Федьку в напарники: делать крышу на новом свинарнике. Свинарник летом ладили студенты и сделали все путем, только до крыши руки у них так и не дошли. И вот теперь за нее взялся Гриша. Он вообще считал себя отменным плотником, да, наверное, и стал бы им, если бы был в работе поаккуратнее и потщательнее. А он делал все грубо, неуклюже, хоть и прочно. В любой колхозной специальности Долгой мнил себя специалистом, лез с советами и к кузнецу, и к трактористу, и к доярке, и к счетоводу. И в каждой из них хоть немного да разбирался. «Так можно ли иначе? – полагал он, – если я есть настоящий крестьянин?» Он и колхозником-то себя никогда не называл, говорил: «Я – крестьянин». К колхозникам он причислял разную деревенскую мелочь вроде Федьки Сурнина. А крестьяне у него были – он да председатель колхоза Митя Колосок, хоть и молодой.

Свинарник стоял невдалеке, за деревней, и Федька с бригадиром отправились туда, захватив инструмент. Сколотили лестницу, очистили от снега доски, подняли на чердак. Долгой работал быстро, поварчивал, и Сурнин вокруг него крутился со старанием. Когда стали колотить крышу, набив лаги на стропила, подъехал Митя Колосок, залез к ним и стал помогать, хоть никто его и не просил. Федька при нем, поднимая авторитет, закрутился совсем расторопно, даже насмелился пару раз прикрикнуть на бригадира. Гриша только посмотрел на него оба раза как на какую-то ничтожную вещь, но смолчал. А после уезда Колоска, в перекуре, сказал:

– Ты пошто, гнида, на меня скричал? Хошь, чтобы Митя тебя уважать стал, что ли? Так твое дело не выйдет. Он уважать станет, только когда я ему окажу. А ты, никак, за ум схотел взяться?

– А! – махнул рукой Федька. Запал и азарт уже прошли, и он теперь горестно думал о Мильке. Он ушел робить, а она осталась дома совсем больная, все время просила пить и смотрела на него покорно и виновато – за всю жизнь он не помнил у жены таких глаз. Он даже озлился на нее за этот взгляд: зашумел, закричал на угланов, заскакал по избе; выскочил из нее, брякнув дверью, и убежал на разнарядку. Милечка!.. И доктор из района, главно дело, не нашел никакой болезни, отказал везти лечить, раздолбай!

– Дава-ко, Федор, дурь-ту кидай да примайся крестьянствовать, – толковал Гриша. – Ведь это каково прекрасно – земельку-ту обиходить! Вот ты от нее отошел, приклеился к своему лесу и стал пустяк пустяком. Кого ты там потерял, ну? Ведь там зверья полно, оно свои порядки держит. А на земле уж человек – и ей, и себе хозяин, никто ему не помеха. А она пустенька становится, родная… Уж как я на Ваньку Кривокорытова надеялся… А он, чуть портфелиной перед носом потрясли – хвать ее, портфелину-ту! Моя, дескать, будет! Через нее и стал пустяком, разве теперь узнать? Все думат да думат, все мыслю ишшет, как бы это ему получше мир обустроить. Чего думать? Чем думать-то, взял бы лучше да и работал хорошенько ту работу, которую мать с отцом робили. Заумничали да заленились, вот робить-то и некому. Ставай давай, тунеядец!..

Но даже на такую злую реплику Сурнин не прореагировал. Посмотрел на небо, наморщил остренький носик:

– Уезжаю я отсюдова, Гриша…

– Куда? Когда? – удивился тот.

– Не знаю. Скоро. Надо ехать, наверно…

Мысль об отъезде возникла у него внезапно, не больше минуты назад, и, даже не успев ее обдумать, Федька все же высказал ее вполне убежденно, ибо сразу почувствовал, что она верная, и самое правильное в нынешнем его положении – скорей смотаться отсюда куда подальше. Устроиться где-нибудь в городе и слать оттуда бабе деньги на ребят, самой-то ей он все равно только обуза… И кентавр этот, пошел он к лешаку! Все равно Авдеюшко его найдет, и тогда попробуй доказать себе и людям, что не ты помог ему загубить живую душу. А попробуй-ко отвертеться от него, егеря! Ведь без шуток было сказано: пять лет! Попробуй высиди. Тоже не больно охота. Сколь напастей на голову! Надо скорей уезжать! И Федьку охватила такая тревога, что ему захотелось бросить немедленно и Гришу, и недостроенный свинарник, скатиться кувырком с лесенки и лететь пешочком аж до райцентра, предварительно только заскочив домой за паспортом.

– Папка, идол! – донеслось снизу.

Это кричала Дашка-растрепка.

– Чего, доча?

– Тебя, пап, мамка зовет! Пускай, говорит, скоряе!

Сурнин виновато пожал плечами: что, мол, я могу поделать? – и стал спускаться с крыши. Бригадир плюнул ему вслед.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю