355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Короленко » Марусина заимка » Текст книги (страница 21)
Марусина заимка
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 01:40

Текст книги "Марусина заимка"


Автор книги: Владимир Короленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)

       "Вот, говорит, что дурак ты, Васька, право, дурак! Говоришь, а не сделаешь... А я скажу, так уж будет по-моему. Помни это: при твоих совершенных летах я тебя отдеру, как Сидорову козу..."

       "Не может быть, говорю, я чиновник".

       "Не веришь? Ладно".

       Отворил окно, поманил пальцем... Жили у нас во дворе, во флигелечке, два брата – бомбардиры отставные, здоровенные, подлецы, усищи у каждого по аршину, морды красные... Сапожничали: где починить, где подметку подкинуть, где и новую пару сшить, а более насчет пьянства. Вошли в комнату, стали у косяков, только усами водят, как тараканы: не перепадет ли? Отец подносит по рюмочке.

       "Вот, говорит, вам, господа бомбардиры, шнапсу на первый раз. Посмотрите вот на этого молодца хорошенько. Можете ли вы его моей родительскою рукой высечь?.."

       Посмотрел тут младший бомбардир на старшего, а тот отвечает:

       "Родительской рукой завсегда можно, – закон дозволяет".

       "Ну, имейте в виду на будущее время. Как сигнал выкину, сейчас вы, говорит, его на буксир, клади в дрейф, грузи с кормовой части!.. Ну, ступайте все трое!"

       Прихожу после того на службу, а там говорят: начальник звал. Вхожу. Сидит на кресле один в кабинете, искоса на меня смотрит, пальцами по столу этак барабанит, молчит. Потом повернулся, поманил к себе ближе, опять на меня смотрит.

       "Вы, говорит, что это... Мечтаете?"

       "Помилуйте, отвечаю, ваше превосходительство, кажется, со всем усердием служу и ничуть не мечтаю. Смею ли я?.."

       "Нет, говорит, я не превосходительство вовсе... Не стесняйтесь, молодой человек. Нынче это, говорит, в моде-с. Такие времена, что начальство нипочем! Вы, кажется, имеете намерение жениться?"

       "Это, говорю, ваше превосходительство, в моем возрасте и притом с дозволения начальства дело законное".

       "Так, так... А кого имеете в виду?"

       Замялся я. Погрозил он пальцем и говорит:

       "Вот видишь, Кругликов, совесть у тебя против начальства не чиста, небось замялся... Ну, брось, забудь об этой девице думать, отринь, говорит, всякое помышление, получше тебя жених найдется. Ступай!"

       Вышел я из кабинета, слезы у меня так и текут. В канцелярии и то удивляются. Должно быть, говорят, ведомости перепутал. А уж какие тут ведомости – свет мне не мил: тут – начальник, домой придешь – бомбардиры выбегают из флигеля, на окно к отцу смотрят, нет ли сигналу... Просто некуда стало податься, и что мне делать, не знаю, потому что выходу себе не вижу. Извожусь... Отец уж сам стал замечать и бомбардирам запретил меня тревожить. Выскочили они раз за сигналом, так я весь задрожал, рухнулся оземь, изо рта пена пошла. Ну, отец видит, что испортил меня тиранством, велел оставить, подумывать стал, сделался осторожнее. А гордость-то все-таки осталась... Царствие небесное! Пока жив был, не оставлял меня. Писал три раза в год и деньги сюда посылал. Перед смертию письмо прислал: "Простишь ли, сын мой, что я тебя несчастным сделал?.." Бог простит, конечно. Меня-то вот... меня-то никто не простил...

       – Ну? – прервал опять Копыленков тяжелое, хотя и недолгое молчание, и Кругликов продолжал рассказ:

       – Враг-то мой видит, что я ослаб, тут и вздумал насесть. Через неделю этак или маленько поболее зовут меня к начальнику. Встречает серьезно.

       "Одевайся! Помни, говорит, Кругликов, что мне нужны подчиненные, которые бы со всею преданностью... А кто, говорит, не предан, такие терпимы быть не могут..."

       – Понятное дело! – одобрил эту сентенцию Копыленков. Кругликов опять пропустил это замечание мимо ушей и продолжал:

       – Ну, сели мы... сели-с и поехали... А куда именно поехали, так этого я, милостивые мои господа, и подумать не мог... В Сайдашную улицу, к Раисе Павловне...

       – Зачем? – невольно вырвалось у меня.

       Кругликов посмотрел на меня с выражением, в котором смешивалась старая печаль и тщеславие.

       – Сватом-с, – ответил он не без гордости.

       – Бог знает, что вы это рассказываете нам, Василий Спиридонович!

       – Нет, не бог знает что-с, а истинную правду... Потому что, видите ли-с... Раиса Павловна пожелала. "Если же, говорит, вы можете так утверждать, что он от меня отступился, то присылайте его сватом..."

       – Ну, и девка же... Ах, бедовая! – не выдержал опять Копыленков.

       – И вы пошли? – спросил я с невольной укоризной.

       – Да ведь повез... – застенчиво ответил рассказчик и затем с внезапною резкостью повернулся к Копыленкову: – А вы, милостивый государь, не можете ничего понимать! Замечания делаете, а понятия чувств не имеете-с.

       – Очень нужно еще и понимать-то тебя, – отразил неожиданную атаку озадаченный купец.

       – Ну, и м-м-малчи-те-с, – отрезал Кругликов каким-то скрипучим голосом и опять повернулся ко мне.

       – Да, милостивый государь... Как изволите справедливо говорить-с, я и поехал... По-е-хал-с... После тоже везли меня, для объявления приговора... называется публичная казнь, на площади-с... А было мне все-таки легче. Верьте мне, легче было... А все-таки поехал-с. Люди видели, как мы оба в Сайдашной улице выходили из кареты. Генерал были сумрачны, а уж на мне-то и лица не было... Да!.. И все-таки поехал-с, милостивый государь! Судите об этом, как ваше понятие дозволяет, а поехал-с... Что делать!.. Только входим мы в переднюю, а навстречу как раз Дмитрий Орестович, студент. Увидел нас, остановился, поглядел на меня и говорит: "Ну, так и знал. Хорош, нечего сказать, принц венецианский... И свирепый сераскир тут же", – это про генерала.

       Кругликов вздохнул и улыбнулся.

       – Резкий человек был, бесстрашной породы. Генерал так даже позеленел и говорит ему: "Я вам, молодой человек, не сераскир! Не сераскир-с, а государя моего статский советник! Прошу не забывать-с..." Дмитрий Орестович повели этак плечом и говорят: "Ну, там какой бы ни было, а что напрасно беспокоитесь, это верно". И вышел, а генерал повернулся ко мне: "Помни, говорит, ты это: никогда я тебе этого не забуду, ни-ког-да-с..." Вот, милостивые господа, какова правда на свете... Студент нагрубил, а Кругликов отвечай!..

       Однако, между тем, прошли мы гостиную, входим к Раисе Павловне... Сидит моя Рая, генеральская невеста, глаза наплаканные, большие, прямо так на меня и уставилась... Опустил я глаза... Неужто, думаю, это она, моя Раинька? Нет, не она, или вот на горе стоит, на какой-нибудь высочайшей... Ну, стал я у порога, а генерал к ручке подошел. "Вот, говорит, вы, королевна моя, сомневались, а он и приехал!.."

       Приподнялась она, оперлась руками на столик, глядит на меня, будто узнать не может. Генерал тоже повернулся, смотрят оба, а я... стою в Раиной комнате... у порога-с.

       "Васенька..." – хотела, видно, сказать что-то, потом откинулась на кушетку и засмеялась...

       "А что, говорит, можете вы его в лакеи к себе определить?" Генерал и обрадовался: "Могу, говорит, если вы, моя королевна, пожелаете..."

       "Что ж, говорит, возьмите, только жалованьем, говорит, не обижайте..."

       У г-на Кругликова что-то вдруг сдавило горло. Он опустил голову, скрывая от нас лицо, и в комнате водворилось молчание. Даже Копыленков только глядел на писаря широко открытыми, как будто удивленными глазами, не смея нарушить тишину, наполненную тяжким сознанием глубокого человеческого унижения...

       Наконец Кругликов перевел дух и посмотрел на меня каким-то свинцовым, тусклым взглядом.

       – Вот тут-то, – сказал он с расстановкой, – вот в эту самую минуту, в меня, милостивый государь, и вступило. Точно я ото сна очнулся. Гляжу: комната знакомая, будто сейчас еще мы в ней с Раичкой вечером сидели. На кушетке сидит сама она, лицо закрыла, перед ней генерал семенит, а рядом столик открытый... И вспомнилось мне вдруг, как я оттуда пистолетик вынул. Да ведь он, думаю, и теперь в пальто у меня в кармане лежит... Повернулся тихонечко, вышел в переднюю. Пистолетик в боковом кармане прикорнул, будто вот дожидается. Вынул я его и, помню, даже засмеялся.

       Пошел опять назад, тороплюсь, как бы, думаю, генерал-то лицом к двери не повернулся... Повернись он, кажись, ничего бы этого не было. Да нет, Раиса Павловна плачут, лицо закрыли, генерал руки от лица отымает. Вошел я, Раиса Павловна отняла руку, взглянула да так и замерла. А я... ступил два шага... только бы, думаю, не повернулся... И раз-раз в него... сзади...

       – Убил? – в ужасе приподнялся Копыленков.

       – Нет, не убил, – с вздохом облегчения, как будто весь рассказ лежал на нем тяжелым бременем, произнес Кругликов. – По великой ко мне милости господней выстрелы-то оказались слабые, и притом в мягкие части-с... Упал он, конечно, закричал, забарахтался, завизжал... Раиса к нему кинулась, потом видит, что он живой, только ранен, и отошла. Хотела ко мне подойти... "Васенька, говорит, бедный... Что ты наделал?.." – потом от меня... кинулась в кресло и заплакала.

       "Господи, говорит, сзади... подкрался... какая низость... Уйдите, говорит, оба, оставьте меня..." И все пуще да пуще и плачет, и смеется... Истерика! А тут и люди сбежались. Ну, дальше-то известно что: арестовали.

       – Ну, выпьем! – сказал Копыленков. – Все, что ли? Очень уж страшно. Ах, братец ты мой! И отчаянные же вы, право, отчаянные!.. Как это вы можете только...

       – Сужден старым судом, без снисхождения. Может быть, теперь бы... муку бы мою во внимание взяли, что я был человек измученный... А тогда всякая была вина виновата. Услали. Отец в год постарел на десять лет, осунулся, здоровьем ослаб, места лишился, а я вот тут пропадаю.

       – А Раиса Павловна?

       Господин Кругликов встал, вошел в свою каморку, снял со стены какой-то портрет в вычурной рамке, сделанной с очевидно нарочитым старанием каким-нибудь искусным поселенцем, и принес его к нам. На портрете, значительно уже выцветшем от времени, я увидел группу: красивая молодая женщина, мужчина с резкими, характерными чертами лица, с умным взглядом серых глаз, в очках, и двое детей.

       – Неужели это?..

       – Они-с, – сказал Кругликов почтительно. – Раиса Павловна. А это их супруг, Дмитрий Орестович. Не забывают. К новому году жду письма-с. И портрет этот прислали по униженной моей просьбе, да и... деньгами когда... то же самое...

       Он говорил почтительно, как будто это была не та Рая, с которой он некогда читал о королевнах Ренцывенах и Францылях Венецианских. Только когда он указывал на старшую девочку, тоненькую, светловолосую, с большими мечтательными глазами, то голос его опять слегка дрогнул.

       – Похожа... две капли воды Раиса Павловна девочкой-с.

       Он быстро взял портрет, к которому потянулся было заинтересованный Копыленков, унес в свою комнату и долго стоял там у стены, как прежде перед почтовым объявлением.

       Вся фигура в кургузом пиджачке нервно вздрагивала...

    VIII

       После этого никакие уже разговоры не клеились. Сторож принес в печку дров, в ямщицкой юрте огромный камелек тоже весь заставили дровами, так как огонь разводится на всю ночь. Пламя разгорелось и трещало. В приоткрытую дверь все еще виднелись у огня фигуры ямщиков, лежавших вокруг камелька на скамьях.

       Ат-Даван успокоился на ночь.

       Господин Кругликов отвел нам соседнюю комнату, где Копыленков тотчас же заснул. Станционная комната осталась незанятой.

       – Для Арабина? – спросил я.

       – Да, – как-то особенно угрюмо ответил Кругликов.

       Женщина, прислуживавшая нам, вероятно, давно спала; поэтому г-н Кругликов хлопотал сам: он накидал в самовар мелкого льду, бросил углей и поставил его, на случай, у камелька. Потом принялся убирать со стола, причем не преминул, уставляя бутылки, выпить еще рюмку какого-то напитка. Он становился все более мрачен, но, казалось, сон совсем не имел над ним власти.

       Наконец на Ат-Даване все смолкло. Только по временам снаружи трещал мороз да в потемневших комнатах, по которым пробегали теперь только трепетные красноватые отблески пламени, слышались глухие шаги и шлепанье валенок, а порой тихо звенела рюмка и булькала наливаемая жидкость. Г-н Кругликов, которому расшевелившиеся воспоминания, по-видимому, не давали заснуть, как-то тоскливо совался по станции, вздыхал, молился или ворчал что-то про себя.

       Я забылся...

       Когда я очнулся, была все еще глухая ночь, но Ат-Даван весь опять жил, сиял и двигался. Со двора несся звон, хлопали двери, бегали ямщики, фыркали и стучали копытами по скрипучему снегу быстро проводимые под стенами лошади, тревожно звенели дуги с колокольцами, и все это каким-то шумным потоком стремилось со станции к реке.

       В соседней комнате г-н Кругликов не торопясь зажигал свечи; серная спичка сначала кинула синеватый, мертвенный свет, потом вдруг загорелась и осветила комнату.

       Господин Кругликов поднес ее к светильне, зажег свечу и повернулся. Перед ним невдалеке стояла новая фигура: человек в оленьей дохе с капюшоном, запорошенный снегом. Из-под оленьего мешка глядели два черные глаза, слегка скошенные, как у карыма, виднелось бледное лицо, тонкий нос и длинные, черные, опущенные книзу усы. По этим чертам я узнал Арабын-тойона, которого с таким тихим трепетом и смирением ждал Ат-Даван уже несколько дней. И в то же время это был мой знакомый, казацкий хорунжий, незначительный и застенчивый в Иркутске.

       По-видимому, первый выход обещал, что все сойдет благополучно. Арабин, очевидно, сильно устал, может быть, от дороги, а может быть также – от роли грозного Арабын-тойона... Казалось, он хочет просто отдохнуть, напиться чаю, прилечь... Теперь он стоял, слегка опустившись, с сонным лицом, в ожидании света. Только по временам в мутных глазах загоралось нетерпение... Зато с г-ном Кругликовым произошла резкая перемена: он совсем не был похож на того маленького, невзрачного и смешного человечка, который еще вчера униженно просил пожалеть его и не требовать лошадей. Теперь он был угрюм, серьезен и сдержан. Движения его были неторопливы и полны какой-то решимости. Он даже как будто вырос. По-видимому, вчерашний рассказ, большое количество водки, пары которой только проходили через его голову, разгоряченную старыми растревоженными воспоминаниями, и ночь без сна, – все это не прошло для г-на Кругликова даром.

       – Черт возьми! – произнес Арабин нетерпеливо. – Шевелись там!

       – Покорнейше прошу потише, здесь проезжающие, – спокойно отвечал Кругликов.

       Арабин снимал свою шапку, и когда снял ее, то в его черных глазах сверкнуло что-то вроде изумления. Однако он все еще, по-видимому, старался удержаться.

       – Самовар! – буркнул он, кидая доху и садясь к столу.

       – Готов.

       – Лошадей!

       – Пожалуйте прогоны.

       Голова Арабина, низко остриженная, с тонкими, слегка торчащими по-монгольски ушами, повернулась тревожно и живо. В глазах сверкнуло уже что-то порезче простого удивления. Он поднялся и произнес опять:

       – Лошадей, живо!

       – Прогоны пожалуйте, – с каким-то вызывающим спокойствием отрезал г-н Кругликов.

       Вблизи меня что-то зашевелилось. Проснувшийся Копыленков, полусидя на кровати, старался без шума натянуть какую-то принадлежность костюма с таким видом, будто на станции начинался пожар или неприятельское нашествие. Его шея была вытянута, простодушно-хитрые глаза сверкали в полутьме от испуга и любопытства.

       – Н-ну, что-то будет, – наклонясь вдруг ко мне, прошептал он, – беда!.. И отчаянный же этот Кругликов... Помни, братец ты мой, мы с тобой ничего не видали – в свидетели еще попадешь...

       Только теперь, после этих слов, я сообразил положение вещей... Спрашивать у г-на Арабина, известного и грозного Арабын-тойона, прогоны, да еще таким решительным тоном, да еще как условие подачи лошадей, – это была со стороны смиренного, приютившегося под дикими горами Ат-Давана неслыханная дерзость. Арабин вскочил, сердито дернул к себе сумку, выхватил какую-то бумагу и порывисто швырнул ее Кругликову. По всему было видно, что он, усталый и разбитый, хочет удержаться в известных пределах, что ему теперь тяжела и неприятна роль грозного Арабын-тойона в этот поздний час, на теплом и освещенном Ат-Даване. Но он не хотел также платить прогоны, тем более что эта тихая, смиренная Лена имеет одну особенность: заплати г-н Арабин на Ат-Даване – и его престиж сразу падет, и уже всюду, на протяжении трех тысяч верст, ямщики от станка до станка разнесут известие, что улахан Арабын-тойон сдался и платит... И всюду уже с него неотступно потребуют тоже прогонов. Он, вероятно, надеялся еще, что Кругликов забыл, кто он такой и бумага ему напомнит. Но вышло еще хуже.

       Кругликов, все так же не торопясь, развернул бумагу, прочитал ее внимательно, долго переводил глаза от строки к строке и потом сказал:

       – Здесь вот сказано: "на четверку лошадей за установленные прогоны". А вы берете шестерку под две повозки и не изволите платить прогонов. Незаконно-с...

       Голос ею звучал тоже спокойно, но он как будто разнесся по всему Ат-Давану. Шум, которым был полон станок, приостановился; ямщики теснились с робким интересом к дверям, ведущим из ямщицкой в горницы. Копыленков притаил дыхание.

       Арабин встрепенулся, окинул станок вспыхнувшим взглядом, выпрямился, стукнул кулаком по столу, и по лицу его пробежало зловещее выражение.

       – Молчать! – крикнул он. – Это что... бунт?

       – Никакого бунту-с, а по закону. По указу его императорского величества. Что, в самом деле, до коих пор...

       Кругликов не успел окончить. Сильный удар свалил его с ног... Арабин кинулся было к лежащему...

       Я вбежал в ту комнату и остановился. Арабин стоял против меня, удивленный моим неожиданным появлением. Это, вероятно, спасло и Кругликова, и самого Арабина от дальнейших последствий его исступления. Бледное лицо его подергивалось, в глазах бегало что-то беспокойное и больное. Казалось, казацкий хорунжий, забывший на Лене о том, что он только казацкий хорунжий, и сам уже отвык представлять себя иначе, как Арабын-тойоном, могучим и грозным, с головой выше приленских сопок. И вдруг мое появление перенесло его в Иркутск, в низкую комнату, где голова хорунжего далеко не достигала потолка и не поднималась выше десятков других, самых обыкновенных голов.

       Однако Ат-Даван не заметил ни этой растерянности, ни этого душевного движения. Он видел только удар, видел, что писарь лежал на полу. Двери из ямской захлопнулись, на дворе опять началась беготня. Из нашей комнаты слышался притворный храп Михаила Ивановича...

       Очевидно, бунт в Ат-Даване прекратился, и Арабын-тойон остался для Ат-Давана тем же могучим и грозным, о котором недавно пела песня.

       Через несколько мгновений Кругликов поднялся с полу, и тотчас же мои глаза встретились с его глазами. Я невольно отвернулся. Во взгляде Кругликова было что-то до такой степени жалкое, что у меня сжалось сердце, – так смотрят только у нас на Руси!.. Он встал, отошел к стене и, прислонясь плечом, закрыл лицо руками. Фигура опять была вчерашняя, только еще более убитая, приниженная и жалкая.

       Женщина торопливо внесла самовар, искоса и с жалостью кинув на хозяина быстрый взгляд... Арабин, тяжело дыша, уселся за самовар.

       – Я вам пок-кажу бунтовать! – ворчал он. Дальше разобрать было трудно. Слышно было, однако, какое-то упоминание о "свидетелях", которым г-н Арабин советовал отправиться ко всем чертям, о чести мундира и еще что-то в том же роде.

    IX

       Между тем в полутьме нашей комнаты Михайло Иванович Копыленков спешно заканчивал свой туалет. Через несколько минут он появился в дверях, одетый, застегиваясь, покашливая и стараясь изобразить на лице приветливую улыбку. Арабин взглянул на это неожиданное появление с выражением сердитого недоумения. По-видимому, он не мог понять сразу, что нужно этому улыбающемуся, подпрыгивающему на ходу и кланяющемуся незнакомцу, однако приязненные улыбки и поклоны озадачивали его и предупреждали вспышку не утихшей еще свирепости. Он подносил слегка дрожащею рукой блюдце с горячим чаем и искоса недоброжелательно следил за маневрами Копыленкова.

       – Вам что надо? – вдруг отчеканил он резко, ставя блюдце на стол.

       Копыленков чуть-чуть дрогнул, но тотчас же опять принял прежнее выражение подловатой любезности.

       – Собственно, ничего-с. Почтение засвидетельствовать... Не изволили признать, видно... У Лев Степановича, у горного исправника, если изволите вспомнить, имели разговор и даже-с... дельце одно происходило...

       – А-а!.. Ну, так, – произнес Арабин, опять принимаясь за чай. – Теперь помню.

       – Именно-с, – обрадовался Копыленков. – А могу побеспокоить вопросом, по какому поручению изволите?..

       – Не ваше дело!

       – Это справедливо, – смиренно согласился Михайло Иванович. – Может, касающее секрету...

       Бедняга не мог понять, что самое упоминание об Иркутске, о горном исправнике, обо всех этих будничных делах не могло быть приятно Арабын-тойону, все еще находившемуся в эпическом, сказочном мире.

       – Справедливо-с, – в раздумье еще раз произнес Копыленков и, чтобы удержать позицию, прибавил: – Сердиться изволили тут мало-мало... Да уж истинно, что в здешних местах ангел – и тот рассердится. Верно.

       Он покосился в сторону Кругликова и вздохнул:

       – Необразованность!

       Однако и это не помогло. Арабин не обратил на него внимания, допил стакан, вынул книжку, что-то записал в ней, потом торопливо оделся, рванулся к двери, потом остановился, взглянул, нет ли в дверях кого-либо из ямщиков, и, будто обдумав что-то, вдруг резким движением швырнул деньги. Две бумажки мелькнули в воздухе, серебро со звоном покатилось на пол. Арабин исчез за дверью, и через минуту колокольчики бешено забились на реке под обрывом.

       Все это было сделано так неожиданно и быстро, что все мы, трое безмолвных свидетелей этой сцены, не сразу сообразили, что это значит. Как всегда в денежных вопросах, первый, однако, догадался Копыленков.

       – Уплатил! – произнес он с величайшим изумлением. – Слышь ты. Кругликов? Ведь это, смотри, прогоны. Ах ты, братец мой!.. Вот так история!

       Из ямщиков никто не был свидетелем этой уступки со стороны грозного Арабын-тойона.

    X

       Поздним утром следующего дня мы с Копыленковым опять усаживались в свой возок. Мороз не уменьшался. Из-за гор, синевших в морозном тумане за рекой, бледными столбами прорывались лучи восходящего солнца. Лошади бились, и ямщики с трудом удерживали озябшую тройку.

       На Ат-Даване было грустно, серо и тихо. Кругликов, подавленный обрушившеюся вчера невзгодой, угнетенный и приниженный, проводил нас до саней, вздрагивая от холода, похмелья и печали. Он с каким-то подобострастием подсаживал Копыленкова, запахивал его ноги кошмой, задергивал пологом.

       – Михаил Иванович, – произнес он с робкою мольбой, – будьте благодетель, не забудьте насчет местечка-то. Теперь уж мне здесь не служить! Сами видели, грех какой вышел...

       – Хорошо, хорошо, братец! – как-то неохотно ответил Копыленков.

       В эту минуту ямщики, державшие лошадей, расскочились в стороны, тройка подхватила с места, и мы понеслись по ледяной дороге. Обрывистый берег убегал назад, туманные сопки, на которые я глядел вчера, – таинственные и фантастические под сиянием луны, – надвигались на нас теперь хмурые и холодные.

       – Ну, что ж, Михаил Иваныч, – спросил я, когда тройка побежала ровнее, – доставите вы ему место?

       – Нет, – ответил Копыленков равнодушно.

       – Но почему же?

       – Вредный человек-с, самый опасный, д-да!.. Вы вот рассудите-ка об его поступках. Ну, захотел он тогда, в Кронштадте-то в этом, начальника уважить – и уважь! Отказался бы вчистую от невесты и был бы век свой счастлив. Мало ли их, невестов этих. От одной отступился – взял другую, только и было. А его бы за это человеком сделали. Нет, он, вот посмотрите, как уважил... из пистолета! Ты, братец, суди по человечеству: ну, кому это может быть приятно? И что это за поведение за такое?.. Сегодня он вас этак уважил, а завтра меня.

       – Да ведь это давно было. Теперь он не тот.

       – Нет, не скажи! Слышал, чай, как он вчера с Арабиным-то разговаривал?..

       – Я слышал: требовал прогоны, – это его обязанность.

       Копыленков повернулся с досадой ко мне.

       – Ведь вот умный ты человек, а простого дела не понимаешь. Протоны... Нешто он ему одному не платил? Чай, он, может, сколько тысячей верст ехал, нигде не платил. На вот, ему одному подавай, велика птица!

       – Обязан платить.

       – Обязан! Кто его обязал-то, не вы ли с Кругликовым со своим?

       – Закон, Михайло Иванович.

       – За-а-кон... То-то вот и он вчера заладил: закон. Да он знает ли еще какое это слово: "закон"?

       – Какое?

       – А такое: раз ты его скажи, десять раз про себя подержи, пока не спросят. А то, вишь ты, развеличался: "Закон, по закону!.." Дубина ты, а не закон тебе! Нашелся тоже большой человек – начальнику законы указывать...

       Видя, что Михайло Иванович начинает сердиться свыше всякой меры, и опасаясь, чтоб окончательно не испортить дела, я попробовал зайти, в интересе Кругликова, с другой стороны.

       – Однако вспомните, Михаил Иванович, ведь вы же ему обещали.

       – Мало ли что обещал... Разжалобился, оттого и обещал...

       – Подымай! – крикнул вдруг Михайло Иванович, так как возок, скользнув с наклонной льдины, опять опрокинулся, и опять Михайло Иванович очутился подо мной.

       Пришлось выйти. Вероятно, в этом месте борьба реки с морозом была особенно сильна: огромные белые, холодные льдины обступили нас кругом, закрывая перспективу реки. Только по сторонам дикие и даже страшные в своем величии горы выступили резко из тумана, да вдали, над хаотически нагроможденным торосом, тянулась едва заметная белая струйка дыма...

       Это, должно быть, и был Ат-Даван.

       1892


Марусина заимка

Очерки из жизни в далекой стороне

    I. УГОЛОК

       Мы ехали верхами по долине Амги. Лошади бежали тихою «хлынью» по колеям якутской дороги.

       Эти дороги совсем не похожи на русские, укатанные телегами и лежащие "скатертью" между зелеными полосами. Здесь дороги утаптываются лишь копытами верховых лошадей. Две глубокие борозды, отделенные межником, по которому растет высокая трава, лежат в середине. Они одинаково глубоки и рисуются ясными линиями пыльного дна. Если едут двое – они плетутся рядом под ленивые разговоры о наслежных происшествиях, о покосах или приезде начальства. Трое в ряд ездят уже гораздо реже, четверо уже выстраиваются двумя парами, одна за другой. Поэтому несколько пар боковых дорожек намечаются все слабее и слабее, теряясь едва заметными линиями в буйной траве.

       Травы в этот год были роскошные. Якут, ехавший навстречу, виднелся нам за поворотом лишь своей остроконечной шапкой, приподнятыми рукавами своего кафтана, и порой только встряхивалась над зеленой стеной голова его лошади. Он разминулся с нами, обменявшись обычными приветствиями, и, прибавив шагу, скоро совсем исчез среди волнующегося зеленого моря...

       Солнце висело над дальней грядой гор. И летом оно стоит в этих местах невысоко, но светит своими косыми лучами почти целые сутки, восходя и заходя почти в одном месте. Земля, разогреваемая спокойно, но постоянно, не успевает значительно охладиться в короткую ночь с ее предутренним туманом, и в полдень северное лето пышет жаром и сверкает своей особенной прелестью, тихой и печальной...

       Дальние горы, обвеянные синеватою мглою, реяли и, казалось, расплавлялись в истоме. Легкий ветер шевелил густые травы, пестревшие разноцветными ирисами, кашкой и какими-то еще бесчисленными желтыми и белыми головками. Нашим лошадям стоило повернуть головы, чтобы схватить, даже не нагибаясь, пук сочной травы с межника, – и они бежали дальше, помахивая зажатыми в губах роскошными букетами. Кое-где открывались вдруг небольшие озерки, точно клочки синего неба, упавшие на землю и оправленные в изумрудную зелень... И от всей этой тихой красоты становилось еще печальнее на сердце. Казалось, сама пустыня тоскует о чем то далеком и неясном в задумчивой истоме своего короткого лета.

       Мы миновали небольшую кучку юрт, расположившихся на холме над озером, и зеленый луг опять принял нас в свои молчаливые объятия. Горы другого берега уже не туманились, а проступали оскалинами каменистых оврагов, нащетинившихся остроконечными верхушками лиственниц. Слева все ближе подступали холмы, разделенные узкими луговинками, и пади, по которым струились тихие речки амгинского бассейна. По этим речкам ходили "вольно, нехранимо" табуны кобылиц, принадлежащие якутским "богатырям" родовичам, успевшим и здесь, на лоне почти девственной природы, захватить лучшие уголки божией земли.

       По временам в ущельях глухо раздавался топот конских копыт, и табун, одичавший и отъевшийся на жирных травах, выскакивал из пади на луговину, привлеченный ржанием наших лошадей. Кобылицы, подняв уши и охорашиваясь, выказывали явное любопытство, но вожак жеребец, тотчас же вытянув, как рассерженный гусь, свою длинную шею и почти волоча по траве роскошную гриву, – делал широкий круг около стада, вспугивая легкомысленных красавиц и загоняя их обратно. Когда кобылы, не смея ослушаться и делая вид, что они сами очень напуганы, скрывались опять за речкой, в глубине ущелья, – сторожевой жеребец выбегал оттуда обратно и, все тряся головой и расстилая гриву, грозно подбегал к нам, зорко и пытливо высматривая наши намерения. Наши лошади вздрагивали от нетерпеливого желания завязать дружеские или враждебные отношения с себе подобными, и нам приходилось тогда усиленно прибегать к нагайкам. Жеребец, проводив неведомых гостей с полверсты, весело возвращался обратно к своему гарему, а наши лошади уныло опускали головы и ленивою хлынью продолжали бежать по роскошным пустынным лугам. Становилось еще скучнее, тихая и безмолвная красота пустыни томила еще больше, молчание ее еще гуще насыщалось какими-то реющими, как туман, желаниями и образами. Глаз беспокойно искал чего-то в смеющихся далях. Но навстречу попадался только ленивый дымок юрты над озером или якутская могила – небольшой сруб вроде избушки с высоким крестом – загадочно смотрела с холма над водой, обвеянная грустным шепотом деревьев...

       – Посмотрите-ка, – сказал вдруг мой товарищ, задергивая повод разбежавшейся лошади.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю