Текст книги "Чаша полыни. Любовь и судьбы на фоне эпохальных событий 20 века"
Автор книги: Владимир Фромер
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Пока мы занимались Белой книгой и выгоняли доктора Вейцмана, которому должны были бы руки целовать, накатила новая беда, да такая, что по сравнению с ней показались мелкими все остальные наши заботы.
В сентябре 1930 года на всеобщих выборах в Германии за национал-социалистическую партию Адольфа Гитлера проголосовали шесть с половиной миллионов избирателей. Получив 107 мандатов, нацисты стали второй но величине партией в рейхстаге. Стало ясно, что захват Гитлером абсолютной власти является всего лишь вопросом времени.
Так и случилось. Прошло менее трех лет, и президент Гинденбург назначил Адольфа Гитлера канцлером Третьего рейха.
Когда британская палата общин обсуждала Белую книгу, никто не предполагал, что немецким евреям уже так скоро понадобится укрытие. Один только Вейцман видел тогда в национальном очаге убежище для обреченных и сражался за него, не считаясь ни с чем, выкладываясь до конца. Это благодаря его усилиям англичане не захлопнули перед евреями ворота в Палестину после того, как Гитлер стал фюрером германской нации.
Я же после его прихода к власти не ведал ни минуты покоя.
Мир знал немало антисемитов, но антисемитизм Гитлера особенный.
Он не является ни абстрактным, ни академическим, ни зоологическим, ни «научным», хотя все эти черты в нем также наличествуют. Но глубинная суть его в том, что это антисемитизм расовый, «народный», исконно немецкий.
Гитлер объявил весь еврейский народ биологической чумой, субстанцией зла, подлежащей тотальному уничтожению.
Я, выросший в Германии, отлично понимаю, на какую благодатную почву упали посеянные новым Аманом ядовитые семена. Немецких евреев необходимо спасать немедленно. Уже сегодня. Завтра будет поздно.
Разумеется, я не раз обсуждал с Бен-Гурионом эту тему и с радостью констатирую полное совпадение наших взглядов на ситуацию.
– Бедствие, выпавшее на долю немецкого еврейства, не ограничится только Германией, – сказал он в ходе одной из наших бесед. – Гитлеровский режим смертельно опасен для всего еврейского народа, и не только для него. Этот режим не сможет продержаться долго, если он не развяжет реваншистскую войну со странами Запада и с Советской Россией. Сегодня Германия войны не начнет, ибо пока к ней не готова. Но она готовится, и кто знает, сколько времени отделяет нас от грядущего кошмара? Может, всего четыре или пять лет?
– Сколько бы времени у нас не оставалось, мы будем преступниками, если максимально его не используем, – заметил я.
– Да, – согласился Бен-Гурион, – Германия, слава Богу, не запрещает пока еврейскую эмиграцию в Палестину и даже поощряет ее.
– Такое положение стало возможным благодаря доктору Вейцману, – напомнил я. – Необходимо вернуть ему то, что мы у него забрали.
– Ну что ж, я не против, – сказал Бен-Гурион не без смущения.
Подозреваю, что он так подобрел к Вейцману потому, что появился новый объект, на котором сосредоточили огонь батареи его ненависти. Я имею в виду Жаботинского, как раз теперь выступившего против моей программы спасения немецких евреев. Это по моей инициативе Еврейское агентство, действуя через Англо-Палестинский банк, заключило с германским правительством соглашение по трансферу.
Его суть сводится к тому, что евреям, эмигрирующим в Палестину, оставляется часть их имущества, с тем чтобы они наладили экспорт сюда немецких товаров.
Жаботинский, выступающий за тотальный экономический и политический бойкот гитлеровской Германии, считает это соглашение аморальным и губительным. Я же убежден, что для спасения евреев можно и должно заключить сделку хоть с самим дьяволом. В моем конфликте с Жаботинским нет ничего личного.
Иное дело Бен-Гурион.
Несмотря на весь с таким трудом приобретенный интеллектуальный лоск, он так и остался местечковым евреем. Рыцарское отношение к противнику чуждо его натуре. У него нет ни жалости, ни сострадания даже к поверженному врагу, которого он будет топтать в слепой ярости, пока его не оттащат.
Когда он впадает в раж, его не утихомирить никакими резонами, не сдержать никакими доводами.
Бен-Гурион хочет уничтожить ревизионистское движение, и в борьбе с Жаботинским для него все средства хороши. Он называет его Владимиром Гитлером, еврейским фашистом, другом Муссолини, ненавистником рабочих.
Но я-то знаю, что в глубине души он восхищается этим человеком, завидует ему. Мы ведь всегда находим что-то симпатичное в наших врагах и неприятное в тех, кого любим.
* * *
Опять нужно ехать в Германию. Один Господь ведает, как мне этого не хочется. Встречаться с бешеными антисемитами, договариваться с ними – это еще полбеды. Гораздо тяжелее трубить в глухие уши ассимилированных евреев: «Бросайте все! Уезжайте, пока не поздно! Спасайте себя и детей ваших!»
Слышат, но не понимают, ибо Господь отнял у них разум. Большинство из них надеется, что все как-нибудь утрясется. Гитлер куда-то исчезнет, и немцы опять будут жить с евреями душа в душу, простив им обрезанные члены и иудейское вероисповедание.
Я упрямо надеюсь пробудить в них инстинкт самосохранения – если не я, так кто же? Вот и зреет во мне решимость позвонить в Берлине Магде. Если она не забыла еще старой дружбы, то сможет помочь. Ее муж пользуется в нацистской партии огромным влиянием. С его мнением считается сам Гитлер.
Впрочем, спасти немецких евреев я хочу только из чувства долга, которое почему-то сильно развито во мне. Никакой особой симпатии к этим самодовольным мещанам с их ослиной беспечностью я не испытывал. И все же, как сказал Вейцман, «мы не только дети торговцев, мы еще и внуки пророков». Об этом тоже нельзя забывать.
Отправляться в Германию мне не хочется и потому, что в последнее время я чувствую какую-то особого рода смертную истому.
Мир постепенно скукоживается, как шагреневая кожа. Теряют свое значение и исчезают все положительные ценности, в которые я так долго верил. Утром я просыпаюсь со смертной испариной на лбу.
Я знаю, что страх перед смертью – это результат неосуществившейся жизни. Такого страха у меня нет, и я понимаю теперь, почему Господь не одарил людей бессмертием. Просто человек не бог весть какое сокровище, а бессмертие – понятие слишком грандиозное, чтобы связывать его с таким ущербным созданием.
Представьте себе бессмертного Гитлера, и вы поймете, что такое кошмар, который никогда не кончится.
Бубер говорил, что жизнь – это искорка в океане вечности, которая принадлежит только нам. Ну что ж, это не так уж мало.
Иногда мне кажется, что я жду смерти с любопытством и надеждой, а возможно, и с тайной жаждой освободиться от самого себя, от утомительного мира, состоящего из моих мыслей, чувств, искушений, слабостей, ощущений. Мира, в котором я сам творю образы, проходящие передо мной длинной цветной вереницей. Когда этот мир – с его печалью и красотой, страданиями и болью – исчезнет, тогда и наступит моя смерть. Думаю, что это случится уже скоро.
Был у меня друг – поэт и мизантроп, отличавшийся беспощадностью суждений и полным отсутствием каких бы то ни было иллюзий. Его скептицизм казался мне чем-то совершенно невозможным, потому что он отвергал решительно все ценности. Никогда больше не встречал я человека с таким негативным отношением к жизни.
Он рано умер, почти ничего не успев совершить в этом мире.
Однажды он поведал мне удивительную историю:
«Два тяжело больных человека лежали в одной палате. Койка одного из них была у двери, а койка второго – у самого окна. Тот, который лежал у двери, часто спрашивал:
– Что ты видишь там, за окном?
– Удивительные вещи, – отвечал ему счастливец. – По небу плывут перистые облака, похожие на причудливых зверюшек. В парке целуются юные любовники. На деревьях щебечут чудесные птицы. А еще я вижу пруд, в котором плавают черные лебеди.
Лежащий у двери больной ужасно завидовал.
„Почему ему, а не мне выпало такое счастье лежать у окна? Чем я хуже него? Это несправедливо“, – думал он.
И вот однажды у того, который лежал у окна, случился сердечный приступ. Хрипя и задыхаясь, он попытался дотянуться до звонка, чтобы позвать на помощь, и не сумел. Его товарищ у двери мог позвонить, но этого не сделал.
И умер тот, кто лежал у окна.
Тогда тот, второй, попросил положить его на освободившееся место. За окном он увидел лишь тусклую стену расположенного напротив дома.
– Сестра, как же так? – заволновался он. – Мой товарищ рассказывал об удивительных вещах, которые он видел за этим окном. Я же не вижу ничего, кроме уродливой стены.
– Ваш товарищ вообще ничего не мог видеть, – ответила медсестра. – Он был слепым».
Иногда мне кажется, что это история обо мне. Что это я слепой, который притворился зрячим.
(На этом обрываются записки Хаима Виктора Арлозорова.)
Случайные встречиВ июне 1933 года Виктор задержался в Париже на пути в Германию. Стояла такая жара, что город вместе со всеми своими улицами, крышами и домами медленно колыхался в знойном мареве. Виктору казалось даже, что он вот-вот исчезнет, и было в этом ощущении что-то невыразимо-печальное.
Когда с деловыми встречами было покончено, уже стемнело, и зной сменился легкой вечерней прохладой. Решив поужинать где-нибудь в квартале поэтов и художников, Виктор медленно брел по одной из узких улочек Монмартра. Внезапно его окликнули. Он повернул голову и увидел в четырехугольном прозрачно-темном проеме распахнутой стеклянной двери силуэт того, о ком много думал в последнее время.
Он быстро вошел в кафе и сел напротив Жаботинского. Несколько минут спустя он уже пил черный кофе с человеком, встреча с которым отнюдь не входила в его планы. Это была одна из тех неожиданностей, которые так украшают жизнь.
– Вот так встреча! – воскликнул Жаботинский. – Говорили, вы в Германии.
– Я на пути туда.
– Знаю зачем: хотите растолковать берлинским евреям, какие сюрпризы готовит для них этот ублюдок с чаплинскими усиками.
– Что-то вроде этого, – невесело улыбнулся Виктор.
– Если Гитлеру удастся развязать мировую войну, то он уничтожит миллион евреев и глазом не моргнет. А он ее развяжет лет через пять, не позже, если его не остановить.
– Ну да, – согласился Виктор, – этот паяц заварит кровавую кашу, и первыми пойдут под топор немецкие евреи.
– Так какого рожна они там сидят? Самоубийцы.
– Многие из них настолько ассимилированы, что не видят в жизни смысла без Германии. Они просто забыли о своем еврействе.
– Гитлер им напомнит.
Жаботинский смотрел на своего собеседника, иронически прищурив глаза, что производило странное впечатление, потому что выражение лица его было печальным.
– Знаете, – сказал он, – я иногда не понимаю, почему людям нужно, чтобы их жизнь обязательно имела смысл. Ведь прелесть жизни именно в том, что она абсурдна.
– Потому, наверно, – пожал плечами Виктор, – что, лишь разобравшись со смыслом жизни, можно понять, в чем смысл смерти.
– Возможно, – не стал спорить Жаботинский. – Но миллионы погибнут, так и не поняв этого. И вряд ли человечество извлечет урок из того, что случится. Самые ужасные несчастья стираются в памяти. Важно не то, что мы думаем о смерти. Важно, что смерть заставляет нас думать о жизни. Впрочем, сейчас не до философии. Надо спасать гибнущий мир.
Внезапно возник большой черный кот и стал тереться о ноги Жаботинского.
– Откуда он взялся, этот котище?
– Брысь! – скомандовал Виктор, но кот не шелохнулся и лишь внимательно посмотрел на него изумрудными глазами.
Виктору стало не по себе.
– Говорят, что черных котов нельзя прогонять. Это приносит несчастье, – задумчиво произнес Жаботинский.
Он рассеянно погладил кота, но тот вдруг повернулся и ушел.
– Так о чем это мы? – Жаботинский потер ладонью лоб. – Ну да. Необходимо поднять против Гитлера весь мир, а вы что делаете?
– На данном этапе то, что важнее всего, – сухо произнес Арлозоров. – Спасаем немецких евреев. Наше соглашение по трансферу…
– …на руку нацистам, – перебил его Жаботинский. – Полнейшая чепуха. Гитлера еще можно остановить экономической блокадой. Так какого черта вы сводите на нет все наши усилия? Да вы хуже штрейкбрехеров. Разумеется, одного бойкота немецких товаров мало. Нужно будоражить совесть мира…
– Никакой «совести мира» не существует, – в свою очередь, перебил собеседника Виктор. – И именно поэтому никакого бойкота не будет. Прожекты, прожекты… Я – прагматик, предпочитаю синицу в руке. Спасать немецких евреев нужно сейчас, немедленно, иначе будет поздно.
– Ну конечно, – грустно усмехнулся Жаботинский. – Нет совести. Все, как у большевиков. Прожекты? Простите, ну а кто создал легион – первую реальную еврейскую военную силу со времен Бар-Кохбы? А вы меня в прожектеры рядите. Если наш народ не научится защищать себя с оружием в руках – он погибнет. Бен-Гурион тоже носил когда-то форму Еврейского легиона. Разве могу я об этом забыть?
– Он и сейчас готов ее надеть, если потребуется, – заметил Виктор.
– Дай-то Бог! Давид настолько меня ненавидит, что становится смешным. Терракотовая форма ребят из «Бейтара» ему не нравится. А ведь она цвета палестинской земли. Мы придумали эту форму, когда ни Гитлера, ни штурмовиков и в помине не было. Согласитесь, что он утратил остатки порядочности, как это ни печально.
– Давид перебрал по очкам в своих нападках на ревизионистов и на вас, – признал Виктор. – Я с ним на эту тему уже говорил. И, думаю, что недалек день, когда ему захочется лично обсудить с вами все, что наболело.
– Буду рад этому, – серьезно произнес Жаботинский, – сплочение нации нам необходимо. Особенно теперь. Ничего не получится без единства. Но что я могу поделать, если ненавижу большевизм во всех его видах.
– Социализм – это не большевизм, – заметил Виктор.
– Война расовая, война классовая – все одно. – Жаботинский провел в воздухе рукой, как бы подводя черту. – Для евреев идея классовой борьбы – социальный яд. – Он помолчал и добавил, с явным сожалением глядя на Виктора: – Увы, политическая наивность евреев безгранична и невероятна.
– Три четверти евреев мира бедны и обездолены, – устало произнес Арлозоров. – Мы хотим говорить с этими людьми на их языке. Вот и весь наш социализм. И почему вы так уверены, что только вам доступна истина в последней инстанции? Неужели вы действительно считаете себя одним из тех праведников, на которых держится мир? Бросьте. Никогда не поверю. Такой умный человек, как вы, не может не понимать, что в политике праведников не бывает. А вы политик.
– Прежде всего, я человек, – хмуро возразил Жаботинский.
– Не сомневаюсь, – кивнул Арлозоров. – Но как-то не по-людски получается… Ваша газетка «Народный фронт» называет меня красным дипломатом-мапайником, ползающим перед Гитлером на четвереньках. Оказывается, я, позарившись на деньги, продал честь своего народа оголтелым антисемитам. Разве такое нельзя расценивать, как утрату остатков порядочности?
– Аба Ахимеир, – усмехнулся Жаботинский. – Человек он честный и талантливый, но увлекается, меры не знает.
– Понимаю, – произнес Виктор. – Нельзя соразмерить силу ударов в драке. Но при этом не следует толковать о порядочности.
– Ладно, – подвел итог Жаботинский. – К черту все «измы». Мы редко видимся, жалко на это тратить время. Если честно, всегда любил разговаривать с вами. Помните нашу последнюю встречу?
– Такое не забудешь, – улыбнулся Виктор.
* * *
В последний раз они виделись пять лет назад на сионистском конгрессе в Милане.
В перерывах между заседаниями часто беседовали.
– Мне нравится скептический склад вашего ума, – сказал ему Жаботинский.
Однажды он познакомил Виктора с человеком невысокого роста, одетым небрежно, но элегантно, с лицом сухим и тонким. Глаза у него были внимательно-настороженные.
– Павел Муратов, – представил его Жаботинский.
– Как?! Тот самый Муратов?! Трехтомник «Образы Италии» – ваше детище?
– Тот самый, – улыбнулся новый знакомый.
Это был знаменитый российский искусствовед и писатель. Блистательный знаток итальянского искусства эпохи Возрождения.
– Хотите полюбоваться прославленной росписью Леонардо да Винчи? – спросил Жаботинский. – Мы называем ее «Тайной вечерей», а итальянцы, для удобства, просто «Ченой», потому что находится она в монастырской трапезной Ченаколо. Павел Павлович любезно согласился быть нашим гидом.
– Это просто здорово, – сказал Виктор.
«„Тайная вечеря“, сильно пострадавшая в результате войн и стихийных бедствий, была реставрирована художником Луиджи Ковенаги с большим искусством, – рассказывал Павел Муратов, стоя в церкви Санта Мария делле Грацие у самой знаменитой стенной росписи в мире.
Леонардо работал над ней с перерывами шестнадцать лет, и сама эта медлительность указывает на то, какое значение придавал великий мастер своему замыслу. К миланской росписи он готовился долго и тщательно. Выполнил множество набросков. Он хотел развернуть перед человечеством свою „Божественную комедию“, раскрыть внутренний мир своих персонажей и найти такие формы выражения, которые вовлекли бы все фигуры в единый водоворот страстей. В „Тайной вечере“ изображены все двенадцать апостолов, десять из которых умерли позднее мученической смертью. Леонардо хотел передать не догму, а живые человеческие страсти и переживания. В „Чене“ мы видим тончайшее воплощение сложнейших психологических реакций двенадцати людей на слова Христа: „Один из вас предаст меня“. Впрочем, все это достаточно широко известно».
Муратов сделал паузу и потер ладонью лоб, словно вспоминая о чем-то.
«А теперь, – продолжил он тихим глуховатым голосом, – я расскажу вам связанную с этой картиной историю, за подлинность которой ручаться не могу. Изложена она в первом издании книги „Жизнеописания знаменитых живописцев“ Джорджо Вазари, вышедшей в свет в 1550 году. Но уже во втором издании 1568 года этот текст отсутствует. По всей вероятности, его удалил сам Вазари, опасаясь обвинений в богохульстве.
Италия, сказано там, возникла после крушения Рима, и чудесные города выросли на земле, удобренной его прахом. В таких городах не могли не появиться замечательные художники, величайшим из которых был Леонардо. Его „Тайная вечеря“, написанная по заказу миланского герцога Лодовико Сфорцы, стала крупнейшим из всех художественных достижений.
Голову Христа Леонардо начал писать одной из первых. Моделью ему послужил певчий церковного хора с глазами удивительной чистоты и наивности. Но вскоре работа застопорилась. Леонардо усомнился в том, что ему, простому смертному, удастся выразить ту небесную божественность, которую требует образ Христа. Поэтому голова Христа так и осталась незавершенной.
Прошло пять лет. Леонардо почти закончил „Чену“. Все действующие лица были уже тщательно выписаны. Не хватало только Иуды. Художник никак не мог найти персонаж, годный для создания образа худшего из людей.
Однажды, возвращаясь с дружеской вечеринки, Леонардо увидел грязного оборванца с протянутой рукой. Он стоял покачиваясь. Выразительное испитое лицо дышало алчностью и злобой. Художник сразу понял, что наступил конец его поискам. По его распоряжению оборванца накормили, помыли, переодели и доставили в монастырскую трапезную.
– Вы будете моей моделью, – мягко сказал художник. – Вам хорошо заплатят.
Оказавшись перед незавершенной картиной, этот человек вдруг пришел в сильное возбуждение. Глаза его лихорадочно заблестели.
– Разве вы не помните меня, мессер Леонардо? – спросил он тихо. – Лет пять назад я уже был здесь, счастливый и полный любви к миру и людям. А вы писали с меня Христа…
Потрясенный художник молча смотрел на него».
– О чем вы задумались? – спросил Жаботинский. – Вспомнили историю, которую тогда в Милане рассказал нам Муратов?
– И правда, вспомнил, – признал Виктор. – Ведь есть же выбор между добром и злом. Так почему же человек чаще всего предпочитает зло? Думаю, поэтому отвращение к людям на меня то накатывает, то отступает, как приступы астмы.
– И все-таки, – сказал Жаботинский, – я знал людей, не ощущавших уже ничего, кроме страдания. И вдруг в их изнемогающем сознании вспыхивала упрямая искра гордости и благородства. Нет, человек недостоин презрения.
– Сердце мне говорит то же самое, а вот разум протестует, – улыбнулся Виктор. – Кстати, знаете ли вы, что ваш роман «Самсон Назарей» получил высшую оценку самого Бялика?
– Неужели? – В глазах Жаботинского мелькнула радость. – Что он сказал?
– Было это вскоре после нашей встречи в Милане. Мы с Натаном Быстрицким прогуливались по тель-авивской набережной и вдруг увидели Бялика. Он куда-то спешил, но увидел нас, остановился и стал почти кричать, взмахивая руками: «Этот Зеэв сделал то, о чем я мечтал всю жизнь. Он сотворил национальный миф из своего Самсона. Более того, он сделал этот миф реальностью. Его книга столь же драгоценна, как свиток Торы. Я в жизни никому не завидовал, а человеку, который умеет создавать мифы, – завидую».
Прокричав все это, он убежал. Наше мнение его не интересовало.
Жаботинский некоторое время сидел молча, опустив голову.
– Я разделяю оценку Бялика, – сказал Арлозоров. – Ваш «Самсон» – роман классической чеканки. Так сегодня не пишут – не потому, что не хотят, а потому, что не умеют. Разучились.
– Творение, – произнес Жаботинский, реагируя скорее на собственные мысли, чем на слова собеседника, – прежде чем воплотиться на холсте или на бумаге, некоторое время отстаивается в душе, как вереница взаимосвязанных идей или образов. Мне кажется, что только такой акт созидания и может считаться подлинным творчеством. Все прочее – ремесленничество. Вот здесь, в моей голове, одиннадцать готовых романов. Поверьте, ровно одиннадцать. Но все они там и останутся… Никто не увидит их на бумаге. – Он помолчал и добавил: – История не оставляет мне времени для литературных забав.