Текст книги "Затмение"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
7
Сразу же после собрания я стал героем дня. Вокруг меня толкались, мне заглядывали в глаза, мне жали руку, говорили восторженные слова. А я не чувствовал себя победителем, испытывал нечто похожее на угрызение совести. Никак не отвага, даже не стремление к справедливости заставило меня без оглядки бросить упрек залу, а, скорей, отчаяние – нечего терять, все и без того уже потеряно. Этого не в состоянии был предусмотреть Лева Рыжов, а теперь не понимали все кругом. Кто-то однажды сказал, что если бы у людей не было ответственности за семью, мир легче бы принимал истину. У меня ни семьи, ни будущего – пустота впереди, ничем не рисковал, никаких последствий не боялся, как легко мне провозглашать неприятную истину. Храбрость висельника, а не нормального человека.
День кончился, вечером я возвратился домой и снова оказался один.
Меня оглушил звонок. Звонили в дверь – обычное из обычных событий для любого из людей. От него не вздрагивают, ему идут навстречу без учащенного сердцебиения, со спокойной и коротенькой мыслью: кто это?.. Звонок в дверь для меня мог быть и сигналом к возрождению и убийственно досадной случайностью. За дверью могла оказаться она – берет на густых волосах, глаза в упор, знакомая кривизна губ. А могли и: «Ляпуновы здесь живут?» – «Этажом ниже, вы ошиблись».
Непослушными руками я открыл дверь. Передо мной стоял Борис Евгеньевич.
Он молча перешагнул порог, снял шляпу.
– Могу раздеться? Не прогоните?
– Борис Евгеньевич!..
Не возрождение, нет, но подарок. После Майи я больше всех на свете хотел бы видеть на этом пороге его.
– Вас сразу тогда окружили, и я не хотел толкаться в общей куче, Павел. Но не поговорить с вами я не могу… Не напоите ли вы меня чаем?
И вот мы сидим за кухонным столом. И я вновь вижу его вблизи. Лицо его еще больше усохло, щеки втянуты, глаза запали, но прежнее убежденное спокойствие в складке губ, в глубоких морщинах.
– Я посмел дурно о вас подумать, мой мальчик, и теперь мне стыдно за себя. Но что делать, все мы знаем, как ненадежны, изменчивы бывают люди, а вы тогда говорили чужие, ни с чем не сообразные слова.
– Борис Евгеньевич, вы пришли, а этим все уже сказано. Не будем о том…
– А сегодня я увидел вас в настоящем вашем качестве…
– Так и есть, в моем настоящем… А оно… оно, Борис Евгеньевич, кромешно. И нет никакой надежды на просветление. Удивляются, как я отважился на риск? Какой может быть риск у обреченного?
Из-под надвинутого лба, из затененных впадин вынырнули глаза, в них осторожное внимание, в них выжидание и ничего более.
– Значит, правда то, что слышал…
Он слышал, не удивительно. У Крохалева ушла жена – эта новость прошла по институту, но никого особо не затронула, вызвала любопытство, но не вызвала острого сочувствия. Такое ли это сногсшибательное известие, кругом постоянно кто-то сходится и кто-то расходится – обычно, привычно, перемелется… А вдуматься – достойно удивления: всем знакома такая беда, кто-то даже сам ее пережил, но почему-то никто не ужасается – страшно же, человек остается в неприкаянном одиночестве, отброшен в сторону от людей! Обычно, привычно, перемелется!.. Непонятная черствость.
Я не собирался подпускать Бориса Евгеньевича к своей беде, но он легко шагнул в нее с той стороны, с какой я меньше всего ожидал.
– Вы знаете того человека? – спросил он.
Вопрос в лоб о Гоше Чугунове.
– Знаю.
– Кто он?
– Из птиц божиих, что не сеют, не жнут, а сыты бывают.
– Вы хотите сказать, что он не может быть ответственным за других? За нее в том числе?..
Я даже вздрогнул от неожиданности – Борис Евгеньевич сразу же ухватился за то сокровенное, что больше всего меня мучило: не может быть ответственным за других… Безответственность моего счастливого соперника – ненадежное утешение, никак не гарантия, что Майя вернется ко мне.
– Не повторите того, что случилось со мной, Павел…
Я поднял на него глаза. Морщины, собранные на лбу, под сияющим черепом, брови, сведенные над хрящеватым носом, глубокие складки в углах сплюснутых губ – новое для меня выражение застарелой смиренной тоски.
– Для вас же не секрет, Павел, что я в свое время пережил то же самое…
– Выходит, и тут я ваш достойный ученик.
– Просто все в мире сем повторяется, мой мальчик… Вы только не знаете, и никто этого не знает, что она однажды пришла ко мне.
– Кто? Ваша первая жена?!
– Да… Но слишком поздно – десять лет спустя.
– Через десять лет! К вам! Зачем?..
Борис Евгеньевич горько хмыкнул:
– Зачем среди зимы наступают оттепели, а среди лета иногда падает снег?.. Не все-то на свете объясняется той или иной очевидной причиной. Она пришла взглянуть на меня, пригнало крутое желание, много лет ему противилась и… не выдержала. А я был давно уже снова женат, окружен заботой, осчастливлен преданностью – предать невозможно. Да она и не требовала от меня предательства, ни на что не рассчитывала. Обстоятельства ее связывали еще сильней, чем меня, – дети… У нее были две дочки от другого мужа, лишать их отца она не хотела…
Борис Евгеньевич замолчал, уставясь в пол, и морщины на его лбу были мученически сведены. Мне, несчастному, он исповедовался в своем несчастье, хроническом и, похоже, уже непоправимом. Странно, но мне стало легче – меня не только понимают, во мне, выходит, даже нуждаются.
– Кажется, это Белинский сказал, – заговорил снова он, – что нет достоинств у того, кто любит один раз в жизни, и нельзя упрекать тех, кто любит тысячу раз. Сомнительные слова. Влюбленность, да, можно испытывать множество раз, порой даже сразу в нескольких. Но любить глубоко… Какая же глубокая любовь, когда она быстро проходит, чтоб уступить место другой?.. Жизнь человеческая, право, не столь уж и долга, чтоб в ней могло поместиться слишком много чего бы то ни было большого – больших открытий, больших свершений, больших, всеподавляющих чувств!.. И когда я увидел ее, уже немолодую, уже не столь красивую, как прежде, даже скорей просто некрасивую, мне вдруг открылось тривиальное – воистину «большое видится на расстоянии». Жили нос к носу и не замечали, в каком океане мы плывем. Зато видели в нем мелкий сор: несовместимость вкусов, несовпадение взглядов, случайные минуты дурного настроения друг у друга – ничто не пропускалось и ничто не прощалось. И впечатление, что наша жизнь, по которой плывем, сплошь замусорена… Мда-а… Она уплыла в сторону и там столкнулась с тем же житейским сором и наверняка быстро оглянулась назад, наверняка сделала грустное открытие для себя: позади все-таки было почище… Для такого открытия не нужно было десяти долгих лет. И оказывается, все это время она ждала, что я подам голос, позову ее из своего далека… А я… Я был оскорблен, я был горд. Как часто за нашей гордостью прячется обычная косная нерешительность, неподъемная вялость души… Мда-а…
– Уж на то пошло, чего же она сама не крикнула? – спросил я.
– Сама?.. А вы встаньте на ее место: она уплыла за счастьем, она пренебрегла человеком. Взывать о помощи к тому, кем пренебрегла?.. Нет, голубчик, ей крикнуть трудней, мне было куда легче. Не сделал… Не совершите того же… Я достаточно хорошо знаю вас, вы не из тех, у кого тысячу раз кратковременное может меняться на кратковременное. Вы встретили, вы полюбили, и вовсе не обязательно, что такое еще раз случится в вашей жизни…
Он не успокаивал меня, как успокаивал бы любой и каждый благожелатель: свет клином не сошелся, перемелется… В его словах было больше угрозы, чем утешения, а во мне, как ни странно, забрезжила смутная надежда, никак не отчаяние – не все еще кончено!
«…Не обязательно, что такое еще раз случится в вашей жизни…» Борис Евгеньевич не знает, как рано впервые шевельнулась во мне мечта о Ней, – мальчишкой, который устал тащить неподъемные солдатские ботинки отца по грязной весенней дороге. Мальчишка остановился, увидел вокруг себя мир и учуял, что в этом светлом мире его где-то ждет Она! Майе тогда едва исполнилось два года, мне – восемь лет. И после этого я всю жизнь ее искал – два десятка лет! Начинать искать заново?.. Рассчитывать, что на этот раз удача придет быстрей? Ой ли! Через двадцать лет! И мне уже будет вплотную пятьдесят. А сколько же той, которая должна заменить Майю?..
Она неповторима! Она единственная! Все другие для меня запредельны. Я должен Ее вернуть и ни на что не рассчитывать!
Это уже походило на решение, а каждое принятое решение – начало действий. Похоже, я возрождался…
А он продолжал:
– Пишут о любви с первого взгляда… Может быть, хотя со мной такого и не случалось. Но одного быть не может, мой мальчик, – с первого взгляда понимания. Есть ли на свете такие, на кого посмотришь и сразу поймешь – человек как на ладошке? Каждый из нас с секретами… Дорогой мой, за понимание друг друга люди платят кровью, кусками жизни. Не считайте себя исключением;
Борис Евгеньевич ушел, разворошив меня: снова в тревоге, снова в смутной надежде, снова желание что-то предпринять, идти на риск, жертвовать собой. И снова все кровоточит внутри…
8
Дома под дверью я увидел письмо. Кто-то бросил его в почтовую щель. На конверте ни марки, ни адреса, только твердо и размашисто выведена моя фамилия. Я вскрыл…
«Дорогой Павел!
Все, что случилось у Вас с Майей, раздавило нас. Как ни сильно мы любим свою дочь, но оправдывать ее, увы, не осмелимся. И уж тем более не можем винить Вас, скорей готовы принять вину на себя. Тяжело, горько, но приходится запоздало сознаваться – девочка выросла с сумасбродным характером. Мне, как отцу, порой даже кажется, что простонародное – мало бита, много нежена – тут вполне справедливо.
Мы и раньше были о Вас самого высокого мнения, а теперь и вовсе отчаиваемся – кого лишается наша дочь! Вы именно тот, кто со временем мог бы сделать ее полностью счастливой. Кое-что мне удалось разузнать о человеке, с которым она сумасбродно сошлась. Вот он уж никогда – поверьте, никогда! – не переступит наш порог, если даже трижды будет дорог нашей дочери.
Мы успели убедиться, Вы не черствы, не обидчиво мстительны, не мелочны. Догадываемся: Вам сейчас очень нелегко, смеем думать, у Вас горе. Горе и у нас, ее родителей. Общее! А потому нам не следует сторониться. Не лучше ли сойтись, попробовать как-то поддержать друг друга. А вдруг да совместно мы найдем возможность повлиять на неразумную дочь и жену.
Давайте встретимся, поговорим. А?..
Если Вы не против, то я бы предложил не откладывать встречу в долгий ящик. Не сможете ли заглянуть к нам завтра вечером, часов так в восемь? Доставьте нам эту радость. Позвоните, если согласны.
По-прежнему Ваш – И. И.
Р. S. Я тороплю Вас со встречей еще и потому, что моя беспокойная служба постоянно гонит меня из дому. Скоро я буду вынужден выехать на дальний объект. Придется оставить одну отчаявшуюся и совсем больную жену, да я и сам, признаться, чувствую себя крайне плохо – сдает сердце».
Мой тесть Иван Игнатьевич первое время отпугивал меня своей замкнутостью и насупленной молчаливостью, но очень скоро я понял, что это от врожденной застенчивости покладисто-доброго человека, который может уступать всем и во всем, но лишь до тех пор, пока не затронут его убеждения, кстати, несколько чопорные и старомодные. Он, например, упрямо считал, что слишком узкие брюки и слишком широкие – признак пустоты и никчемности, а мини-юбки – безнравственности, интеллигентское происхождение само по себе подозрительно, качественны и достойны доверия лишь те, кто выдвинулся из простого народа. Я не носил ни слишком широких, ни слишком узких брюк, родился в деревне, без чьей-либо опеки, сам пробился в науку, а потому пользовался уважением Ивана Игнатьевича, тихим, внутренним, не афишированным. И можно представить, как его удручил Гоша Чугунов. Мало того, что этот Гоша разбил семью, заставил дочь изменить долгу и добропорядочности, он еще личность скандально невразумительная – то ли тунеядец, то ли поп-расстрига, черт знает что!
Горе Майиных родителей едва ли меньше моего. Могу ли я повернуться к ним спиной, отказаться, когда они предлагают союз? Но и являться к ним в жалкой роли брошенного мужа, не сумевшего удержать ни свое счастье, ни сохранить счастье их дочери, удовольствия мало.
Утром я позвонил Ивану Игнатьевичу на работу и сообщил, что приду.
Накрытый, как и прежде, стол, воздушные пирожки с капустой, испеченные тещей, знающей, что я их очень люблю. На стене напротив меня большая фотография в рамке под стеклом – девочка, глядящая исподлобья темными глазами, у нее прямые, еще не вьющиеся волосы, тонкая шейка, большой своенравный рот. В детстве Майя не обещала стать красивой – скорей дурнушка, но явно уже с характерцем. Рядом висит безглазая, яркая, сатанински улыбающаяся маска, родственница тех московских масок, которые были свидетелями первого крупного моего с Майей скандала. Она здесь росла, чтобы встретиться со мною. Она теперь порвала с этим миром, как порвала со мной.
Иван Игнатьевич из тех, кто нескладно скроен, да крепко сшит. Он кажется слегка приплюснутым сверху – раздался вширь. Большая плоская голова лежит без шеи на массивных плечах, лицо раздвинутое, простецки добродушное, если бы не внушительно грозное украшение – колюче-кустистые бровищи ржаного цвета, под ними таятся глаза, нужно время, чтоб заметить их застенчивость и внимательность. Руки у него короткие, толстые, веснушчатые, покрытые густо ржавым волосом, могучие руки кузнеца-молотобойца. Иван Игнатьевич начинал свою самостоятельную жизнь подручным в деревенской кузнице.
В расплывчато-мягком, белом лице Зинаиды Николаевны, как утренние звезды сквозь кисейные облака, неясно проступают отточенные черты Майи. Больше всего мать и дочь схожи глазами, застойно-темными, реснитчато-овеянными. Но только у Майи они капризно-непостоянны – то матовые, не пускающие в себя, то безумно провальные. И сколько ни ищи, ни в отце, ни в матери не найдешь той присущей Майе, хватающей за душу скорбинки, которая не сходит с ее губ, не родительское, не переданное, а благоприобретенное – оригинальное изобретение господа бога.
Зинаида Николаевна старается не глядеть на меня. Как ни уверял меня в письме и в первые минуты встречи Иван Игнатьевич, что оба они высокого обо мне мнения – он и она в одинаковой степени, – однако я сейчас всей кожей чувствую: она и хотела бы сопереживать мне, да не может. Уж раз дочь сбежала от мужа, то, значит, ей было несладко с ним, материнское восстает, глаза Зинаиды Николаевны опущены к столу.
Я понимаю ее затаенную неприязнь. Больше того, я невольно чувствую себя виноватым – дурно справился с ролью мужа, – но одновременно досадую и на Ивана Игнатьевича: зачем он затеял это принужденное союзничество, где навряд ли можно избежать недоверия и неприязни.
Иван Игнатьевич осторожно расспрашивает меня о нем, таинственном и пугающем. Иван Игнатьевич хочет выпытать, какими же достоинствами он соблазнил дочь.
– А вы его хорошо знаете, Павел?
– Достаточно.
– Я, конечно, очень хотел бы услышать, что, собственно, это за личность, но понимаю, вам, наверное, и неприятно о нем говорить, и трудно быть к нему объективным. Скажите мне лишь одно, Павел: что же этот человек может пообещать ей такого, чего вы были не в состоянии дать?
– Сомневаюсь, чтоб он что-то ей обещал.
Я не решаюсь упомянуть об иллюзиях, которыми богат Гоша Чугунов. Майины родители тут могут понять упрощенно – обманщик, соблазнитель, не более того. А это походило бы уже на ложь.
Иван Игнатьевич удрученно молчит. И тогда задает вопрос Зинаида Николаевна, более существенный и коварный, нацеленный против меня:
– Павел, если бы не он… Кто другой мог бы появиться?..
Мне ничего не остается, как признаться:
– Наверное, появился бы…
– Как?! – изумляется она. – Так разве не в нем причина?
– Причина – Майе было плохо со мной.
Я прекрасно сознаю, как убийственна сейчас моя искренность, но вилять и выгораживать себя не хочу. Уж пусть Майины родители обо мне нелестно думают, зато верят мне.
Иван Игнатьевич подавленно молчит, а Зинаида Николаевна, скрывая вражду, изумляется:
– Зачем же вы так… на себя?..
– Ей было плохо со мной, – повторяю я, – но повинным в этом себя не считаю.
И Зинаида Николаевна подобралась.
– Значит, она виновата?
– А если виновников нет?.. Вы можете себе такое представить?
– Но случилось же! Случилось! Что-то послужило причиной.
– Что-то – да, но не кто-то. «Любовная лодка разбилась о быт» – это сказал Маяковский и пустил себе пулю в лоб. Виновников, насколько я знаю, он не искал.
– Павел, – снова заговорил Иван Игнатьевич, – вы же не считаете, что ей с ним будет лучше?
– Если б так считал, то ни на что уже не надеялся. А я все-таки еще надеюсь… Да, на ее возвращение.
Иван Игнатьевич подался на меня.
– Вы надеетесь, но, Павел… Прежде чем она разберется и захочет вернуться, может случиться всякое. Будем говорить без обиняков: могут появиться дети, Павел, которые намертво привяжут их друг к другу!
– Тот человек не способен создать семью и заботиться о детях. В этом я убежден. Тогда-то она и вернется ко мне, другого выхода у нее просто не будет.
– Но вас… Вы же живой человек, Павел, вас это должно глубоко оскорбить.
– До оскорбленного ли мне самолюбия, Иван Игнатьевич, если стоит вопрос, жить мне или не жить дальше?
– Вы чувствуете в себе силы простить ее?
– Я чувствую в себе большее – силы ждать ее.
Иван Игнатьевич, насупив брови, вглядывался в меня.
– Спасибо, Павел… – сказал он тихо. – Вы сказали все, что я хотел от вас слышать. А остальное… – Он взглянул на часы. – Остальное скажет она… Хотел бы я, чтоб моя дочь была столь же искренна с нами, как и вы.
– Скажет?.. Она?! – Меня насторожили не столько слова Ивана Игнатьевича, сколько его взгляд, брошенный на часы.
– Павел, я не решился вас сразу предупредить – я пригласил сегодня и ее. Она с минуты на минуту должна прийти.
– Она знает, что я здесь?
– Нет, конечно. Отказать нам во встрече она не могла, а вот встретиться с вами… Тут я не был уверен, что она захочет. А мне очень нужно, Павел, спросить ее при вас: почему?.. Пусть ответит в глаза нам всем.
У меня в голове завертелась карусель. С минуты на минуту… Она придет, увидит меня и подумает: цепляюсь за родителей, настраиваю их, отец вытащил ее по моему настоянию!.. Она вспылит, и произойдет что-то для меня постыдное. С минуты на минуту… А я так хочу ее видеть! И удастся переброситься с ней хотя бы парой слов… Но слова-то ее навряд ли меня обрадуют. Хорошенький же подарочек преподносит мне Иван Игнатьевич!..
Возмущаться сейчас было нелепо, да и некогда – с минуты на минуту…
Я успел только криво усмехнуться:
– Не в слишком выгодной позиции я предстану… – как в прихожей раздался звонок…
9
Я не так уж и долго не видел ее. Прошло всего чуть больше недели, как мы расстались. Одна неделя… Какого напряжения мне стоило переплыть через нее – бесконечна, уже обессилел! А быть может, придется продираться через годы и годы. И только что самоуверенно похвалился: чувствую в себе силы ждать ее.
Стремительно летящая походка, словно ветер ворвался в комнату, запрокинутая, с тяжелой копной волос голова, чуть суше стало ее лицо, чуть чеканней и горделивей. Пожалуй, она теперь красивей прежней, а может, просто потерянное всегда кажется прекрасным.
Она увидела меня – брови словно выскочили вперед, губы дрогнули, в глазах вспыхнула затравленность.
Отец поспешно и внушительно объявил:
– Устроил эту засаду я. Павел не знал, что ты придешь.
– Здравствуй, Павел.
– Здравствуй, Майя.
Решительно уселась за стол рядом с матерью, наискосок от меня.
– Мама, налей мне чаю.
У матери задрожали щеки и подбородок, она всхлипнула, слепо стала шарить по столу.
– Мам-ма-а!
– Ничего, ничего, сейчас пройдет… Съешь пирожка, доченька. Ты не голодаешь?..
– Нет, мама, я сыта. Мне хорошо, мама, не надо плакать.
Майя говорила с преувеличенной твердостью, но губы ее кривились и глаза подозрительно блестели.
– А ты не ошиблась, дочь? – сурово спросил отец.
– Папа! Я нашла, что искала!
– Объясни нам, что.
– Себя нашла, папа. Кажется, нашла!
Майя… Вот она, с родным изломом губ, выстраданная, близкая и недоступная. Ей тоже наверняка мучительны эти вопросы, а для меня они вовсе пытка. Я – неприятное прошлое, которое насильно пытаются ей вернуть. Я должен присутствовать при этом насильничании, а потому мне придется выслушать из ее уст, что был помехой, стал ненужным – казнь! казнь! И она только что началась, разговор еще по-настоящему не завязался, все истязания впереди. Зачем?! Никто из присутствующих не хочет творить надо мной бессмысленную жестокость, меньше всех – Майя. Но они уже сами не вольны в себе – изломают, искровенят против желания. Лучше всего встать бы сейчас и уйти, но… оскорбительно, недостойно, совсем уроню себя в их глазах. Кровь стынет в жилах от мысли, что придется перетерпеть. Я сидел окаменевший. Отец допрашивал ее:
– Что значит – себя, дочь? И что значит – кажется? Ты сделала отчаянное дело и не уверена до конца, права ли?
– Права. Чувствую, нашла, нашла, что давно вслепую искала.
Мать Майи, Зинаида Николаевна, по простоте душевной не понимала и не принимала сложностей и недомолвок, а потому спросила с бесхитростной бабьей прямотой, заставившей меня содрогнуться:
– Что, он сильней тебя любит?
Майя нахмурилась и промолчала, ей было неловко передо мной, она жалела меня, боялась глядеть в мою сторону. Отец угрюмо проворчал:
– Не задавай, мать, пустых вопросов. Иначе, как без ума, мол, ответить не сможет.
Майя тряхнула волосами.
– Любит?.. Да! Сильней?.. Не знаю!
– Ка-ак??! – обомлела мать. – Не знаешь даже, как любит?
– Не знаю даже, сильно ли сама его люблю. Его самого, а не все, что с ним…
И тут возмутился отец, навесив колючие колосовые брови, загремел приглушенными перекатцами:
– Опомнись! Что ты говоришь?.. Порвала с кровью… Не березовый чурбак перед тобой, взгляни, живой человек! Ты ему всю жизнь разворотила. Тут одно оправдание может быть – невмочь, лихое схватило, простите, справиться с собой не могу. И вдруг хаханьки – сама не знаю, то ли сильно, то ли так себе. Задешево жизнь разбиваешь вдребезги! Как только язык повернулся признаться?! Ты ли у нас такая уродилась – легкий пар вместо души, или время нынче дурное – человек с человеком ничем не крепится? Ну не пойму! Не пойму! Разойтись, порвать, чтоб снова жить некрепко… Жуть берет.
Он громыхал, а у Майи разгоралось лицо – не смущенно, не оскорбленно, скорей счастливо.
– Папа, а давно ли ты сам благословил меня на такое же?..
– Я?!
– Мамочка! – Майя качнулась к матери. – Больше всего на свете я люблю тебя и… папу. Люблю и любила!.. Павел… – Горящее лицо, умопомрачительно прекрасное, с увлажненными сияющими глазами, повернулось ко мне: – Когда мы сходились, ты, конечно, догадывался, что своих отца-мать люблю больше, чем тебя. Тебе и в голову не приходило меня упрекать, естественно… – Осветившее меня лицо отвернулось в сторону отца. – Любила вас больше его, а ушла-то к нему! И вы оба, папа-мама, считали: так нужно, так нормально. Понимали, что не возле вас, а возле него могу найти настоящую жизнь. Не обязательно более счастливую – настоящую! Вот и сейчас я ушла в другую жизнь… Почему вы в панике? Почему слезы, мама? Вы радоваться должны!
– Настоящая жизнь… без большой любви с тем, с кем собираешься жить? Да возможно ли это, дочь?
– Верно, доченька, верно отец говорит.
В два голоса с болью и тревогой.
А Майя светилась и улыбалась.
– Ничегошеньки вы не поняли… А ты, Павел?.. Хочу, чтоб ты понял: ушла от тебя не просто потому, что сильней полюбила другого…
Когда ее лицо обращалось ко мне, ее глаза устремлялись на меня, ее голос звучал для меня, я в смятенной панике забывал свою беду, все готов был простить, со всем смириться. Трын-трава в эти секунды!
– Сменять человека на человека – и только-то?! Мало! Мало! Просто любить мужа, как это скучно – уткнуться в кого-то одного! Павел, он мне открыл, что можно любить многих, купаться в любви. Со старухой одной столкнулась, всю жизнь уборщицей работала, под унитазами подтирала, сына без мужа вырастила. А сын-то теперь гонит ее от себя – женился, а жена старуху терпеть не может. Раньше бы я мимо прошла, головы не повернула. Теперь ее беда – моя беда, небезразлична эта чужая старуха, люблю ее, болею за нее, сердце надрывается, что ничем ей помочь не могу, только утешить… Я прежде всегда недовольна собой была, а от этого и все кругом противно становилось и тебе, Павел, жизнь портила, а ведь нынче я даже иногда горжусь собой… Иногда, когда у меня хорошие слова к людям находятся. И знаешь, люди любуются мной… Радость каждый день, маленькая, неприметная со стороны… Папа, пойми, для меня не он один главное, а все, что вокруг него… Он мне другой мир подарил!..
Майя упруго поднялась со стула – с пылающими скулами, с доверчивыми глазами, удивленная и опьяненная, – ее чистый альт звенел по комнате:
– Он!.. Он не имеет ни своего угла, ни теплого пальто, ни зарплаты даже, которая могла бы его кормить. Ему от людей ничего, а он людям все: свое время, свои мечты, свои радости, наконец! И люди берут у него… Да, да, берут и чувствуют себя от его подарков счастливее, чем были. Пусть немного, пусть чуть-чуть… Он для людей, но кто-то же должен и для него! Кто-то должен скрасить его одиночество, согреть его своим теплом. Так вот – я, я! Готова на все!.. Скажешь, папа, не настоящее? Кого-то счастливым сделать, знать, что без тебя человек задохнется… Нет, нет теперь у меня сомнений – мол, живу, не знаю для чего, без толку! Не лей, мама, слезы по мне, не надо… Я, мама, теперь не одного люблю, я весь мир люблю, и весь мир, мама, мне отвечает любовью!..
Но мать Майи клонилась к столу и плакала, а отец сутулился, мрачно завесив глаза бровями.
А я был ослеплен, раздавлен. Передо мной, словно вспышка сверхновой звезды, произошел катаклизм, величественный и всесжигающий.
Лихорадочный румянец окрашивал ее щеки, глаза исступленно блестели.