Текст книги "Затмение"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
5
В этот день я лишь на пару часов заскочил в лабораторию – боялся пропустить возвращение Майи.
Низкий журнальный столик перед зеленой тахтой я накрыл белой скатертью, на него поставил букет кипенно-тучных хризантем – спасибо Боре, расстарался. Крупные цветы чуть слышно пахли травянистым увяданием – грустный запах самой осени. Рядом с ними черная литая, как снаряд, бутылка шампанского. И блеск стекла, нетерпеливый, праздничный. И взведенная тишина в доме. И счастливое брожение в моей груди…
Не открывается ли именно сейчас, собственно, сама наша семейная жизнь – надежные будни до скончания и моего, и ее века? До сих пор Майя шагала вперед вслепую, неуверенно, мог ли и я не чувствовать под своими ногами некую зыбкость. Теперь перед ней распахнется какая-то даль, откроется, что хочет, увидит, чего сможет достичь, поверит – я надежный попутчик. И пойдем мы бок о бок, я к своему, она к своему, к разному, но в одном направлении. Совместимость путей человеческих – не досужий вымысел, а обыденнейшая реальность, неисчислимые тысячи людей попарно так вот и шествуют через жизнь. Тот же Пушкин, кумир Майи, как-то обмолвился в одном письме: «Счастье можно найти лишь на проторенных дорогах».
Я ждал, время шло, Майя задерживалась. Уже начали сгущаться сумерки, уже пришлось зажечь свет. Букет хризантем при электрическом свете выглядел еще эффектнее, чем днем. И скатерть сияла ярче, и стекло блестело веселее…
…Щелкнул в дверях замок, меня подбросило, я ринулся навстречу! Она переступила через порог, и я невольно попятился: серое лицо, провалившиеся глаза, страдальчески сплюснутые губы, и нет прежней подтянутости, плечи обвалены, руки висят…
– Майя… что?..
Она с усилием крутанула головой, молча стянула плащ, волоча ноги, прошла в комнату и толчком остановилась… Перед праздничным столом!
Сияла непорочно чистая скатерть, ласкали глаз насыщенно окрашенные, пышные хризантемы, и мрачно-торжественная бутылка шампанского целилась в потолок серебряной головой.
Майя боязливо обогнула стол и плашмя свалилась на тахту. Узкая спина затряслась от беззвучных рыданий.
Она мистически понимает великого поэта… Причину исторических изменений ее Пушкин видит в деятельности отдельных личностей. Она поставила творчество поэта в зависимость от сердечных увлечений. Ни слова не сказала о роли народа и народности… Она легкомысленно игнорировала программу обучения и явно не ознакомилась ни с одним методическим пособием… И вообще все не то и все не так, как нужно!
И последнее было, пожалуй, верно: Майя действительно стремилась – а я, как мог, тут ее поддерживал – сказать не то, что все уже говорили, взглянуть на Пушкина не так, как его другие видели. А присутствовавшие на показательном уроке педагоги, достаточно старые и достаточно опытные, в течение всей своей длительной жизни добросовестно усваивавшие, что именно нужно и как нужно – крепко усвоившие! – сильно, видать, возмутились таким безрассудным своеволием. И еще удивились, ведь в пединституте-то учат тому, что нужно, каким же образом эта девица оказалась столь неосведомленной?
Старый лозунг и священный:
Знанье – свет, незнанье – тьма!..
С трудом, слово за слово я вытащил из Майи подробности.
Она сидела передо мной – оброненные на колени руки, спина бескостно согнутая, лицо потускневшее, с тем перекосом, какой я всегда видел у нее в минуты душевного разлада, и веки опущены, глядит нелюдимо в пол.
– Что случилось со мной?.. – произнесла она глухо и недоуменно. – Недавно твои приняли меня за круглую дурочку, теперь эти… Ох, как они друг перед другом старались, кто сильней приложит, кто больней резанет… Что же случилось? Может, я и в самом деле стала хуже?..
И у меня тоскливо засосало под ложечкой: она рассчитывала на меня, рассчитывала – помогу, открою, выведу! И вот мир повернулся изнанкой – я рядом, и я бессилен… Вряд ли она собиралась упрекать меня. Но взгляд в пол и голос глухой, отстраненный… '
А на столе, покрытом неестественно чистой скатертью, пышные, вкрадчиво богатой гаммы хризантемы, устремленная вверх бутылка шампанского… Несостоявшийся праздник – злая издевка!
Хризантемы скоро увяли, а бутылку шампанского спустя несколько дней распил со мной Боря Цветик, неунывающий друг дома.
6
Я всегда любил, проснувшись, видеть поутру заплаканное дождем окно, обещающее скучный, серенький день. В эти минуты я испытывал самодовольное счастье. На всех людей затяжной дождь наводит тоску – их сегодня в точности походит на их вчера, и даже столь малое, как хорошая погода, уже разнообразие. У всех так, а вот я, извините, иной. Еще вечером, ложась спать, я с надеждой ждал новый день, именно такой вот, внешне ничем не отличающийся от прошедшего, никак не праздничный. В праздники мне пусто и неуютно, не знаю, куда себя деть. В будни меня ждет работа, всегда новая, не похожая на ту, что была вчера, всегда что-то обещающая. И серенькое утро с мокрым оконным стеклом – гарантия: будни исполнят свои обещания.
Так было всегда, но теперь заплаканное окно вызывало у меня невольное чувство вины. Причина – Майя! Могу ли я самодовольно радоваться серенькому дню, когда знаю, с какой неохотой она собирается в институт. «Педобожий дом казенный» стал ей еще невыносимей после провала на показательном уроке. А этот дом на другом конце города, даже добираться до него под дождем наказание. И невольно думаешь, завтра ей ничего не принесет – тот же дождь, тот же день. И что дальше?.. Серо и тускло без просвета.
Майя по утрам особенно пасмурна и неразговорчива.
По вечерам тоже. Вечерами нам просто не о чем обмолвиться словом. О моей работе – нет, не смей! О ее учебе – нет; не упоминай! Особенно о недавней горячке с Пушкиным – тут уж воистину в доме повешенного не говорят о веревке.
Сейчас у нас в комнате все прибрано и расставлено по своим местам – добропорядочный скучный порядок и чистота. Книги собраны и разнесены по библиотекам. И чего-то надрывно ждешь, ждешь: господи, хоть бы пожар или землетрясение, лишь бы не тишина. Но дождь за окном, только дождь. Даже Боря Цветик не заглядывает в гости, отсиживается дома.
В один из таких вечеров Майя, лазая бесцельно по полкам, вытащила Иеронима Босха. Он так долго стоял забытым, что даже корешок лакированного супера успел пожелтеть.
– Откуда это у нас? – удивилась она.
– Подарили мне. Давно.
– Кто?
– Одна женщина…
Я никогда ни в чем не лгал Майе, ничего перед ней не умалчивал.
Сведя над переносицей суровые брови, она внимательно принялась изучать цветные босховские кошмары: всадников на опрокинутых кувшинах, рыб, летающих под облаками, тошнотных зеленых химер, химерические физиономии людей…
– Кто была та женщина?
– Научным бродягой и добрым человеком.
– Почему она сделала тебе именно такой подарок? Тебе что, очень нравился Босх?
– Скорей неприятен.
– А мне он нравится! – объявила Майя с мрачным торжеством. – Гляжу – и жутко. Это не смазливая «Незнакомка»…
Она, оказывается, не забыла «Незнакомку», даже в голосе сейчас мстительные нотки. «Незнакомка» теперь суеверно пугала меня – с нее началась неудовлетворенность Москвой, закончившаяся скандалом пред глумящимися масками. Нынче у нас все так натянуто и так ненадежно – не хватает лишь скандала. Я ничего не ответил и лишь украдкой перевел глаза на стену, где висела бесхитростная смеющаяся «Рябинка».
– А той женщине это нравилось?
– Не знаю, мы никогда не говорили о живописи.
– Нравилось, если держала у себя. Мы, наверно, похожи…
– Вы совсем разные. Она была очень одиноким человеком. У тебя родители, у тебя муж, полно знакомых, ты крепко связана с миром. У нее никого.
– Я связана?.. Нет! Кажется только. Оглядываюсь – и страх берет – пусто…
Я рассердился.
– Меня принимаешь за пустоту – пусть! Но отца с матерью пустотой считаешь?!
Насупив брови, Майя долго молчала, наконец вздохнула и сказала:
– Ты прав… Просто я теперь какая-то исковерканная. У меня невезучая полоса… Никто в этом не виноват. И тебя я люблю. Да!.. И хочется тебе сделать что-то хорошее.
Но Босха она не отложила, листала и вглядывалась в него допоздна.
На следующий день, вернувшись с работы, я застал Майю дома, она встретила меня загадочным взглядом.
– Взгляни. Нравится?
Со стены над тахтой исчезла хохочущая «Рябинка», вместо нее раскинулось полотнище, траурное и тесно набитое несуразно угловатым – нечто бычье, нечто крокодилье-лошадиное, нечто человечье, спутано, перемешано, вопит, корчится, задирает уродливые конечности.
– Это Пикассо. «Герника»! – объявила она.
– А тебе… нравится? – спросил я.
– Да! Жуть берет.
– Не пойму, почему жуть должна доставлять наслаждение?
– Почти сорок лет весь мир восхищается этой картиной!
Не впервые Майя упрекает меня, что мои вкусы и взгляды расходятся со всем миром. Не скажу, что мне доставляет удовольствие моя обособица, рад был бы походить на всех, но и притворяться перед собой не могу.
И меня удивляет Майя. Ей нравится, сомнений нет, фейерверочное, светлое, пушкинское:
Балконы, львы на воротах
И стаи галок на крестах.
Нравится и это – «жуть берет». Как может в одной человеческой душе укладываться столь несовместимое? Наверное, то и другое лежит у нее в разных этажах – в верхних, светлых, и в подвальных, темных…
А в общем, жаль исчезнувшей «Рябинки». Жаль, как утраченного детства.
И снова тягостное молчание по вечерам. Только теперь над нами издевательски ржала со стены лошадино-крокодильей пастью «Герника».
7
В современных романах и пьесах часто показывается эдакий ученый муж, самозабвенно увлеченный наукой, из-за своей благородной занятости не уделяющий жене достаточного внимания, а отсюда мелодраматический конфликт. И кажется, стоит только слегка пожертвовать увлечением – мужу уделять больше внимания жене, жене быть чуточку снисходительнее к мужу, – как драма исчезнет, мир и благополучие восторжествуют в семье.
Я. право же, старался быть внимательным, больше того, готов был стать бесконечно нежным – «Не мужчина, а облако в штанах!» – если б она в этой нежности нуждалась. Все свободное время я проводил с Майей – вечера наши! Ей меня хватало с избытком, не хватало другого… Чего? Ни я, ни она ответить не могли.
Я из кожи вон лез, чтоб не слишком обременительные семейные заботы не ложились на ее слабые плечи: по пути с работы заскакивал в магазины, толкался в очередях, нес в авоське домой бутылки с кефиром, до ее прихода старался прибрать квартиру, и часто она заставала меня с засученными рукавами, до блеска надраивающего ванну.
Но вместо похвалы: и умиления слышал досадное:
– Ну что ты в бабьи дела лезешь!
Сведенные брови, презрительно вздрагивающие уголки губ.
Нет, я не обладал бронированной кожей, уязвим, как и все, а перед Майей и подавно – словно освежеван. Недовольное движение ее бровей, не пускающий в себя взгляд вызывали во мне острую боль, заставляли корчиться, долго саднили. Иногда она спохватывалась – обидела ни за что, – старалась сгладить вину, хвалила:
– А ванна-то блестит, я бы так никогда ее не оттерла.
Жалкая подачка, скупой кусок нищему! Но ведь и мое – подмести комнату, отдраить ванну, вымыть грязную посуду – тоже подачка вместо чего-то, что она истомленно ждала. Слишком скудное! Она вправе оскорбляться.
Мелочи, житейские мелочи – как комариная толкучка, обещающая надвигающуюся грозу.
Она нашла спасение от гнетущего молчания – принесла от родителей магнитофон с записями, по вечерам включала его.
В тот вечер магнитофон пел:
Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела…
Женский голос, свободный и бесстыдно счастливый – откровенная исповедь в том, что принято скрывать среди людей.
На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья…
У меня все сжалось внутри, хоть кричи. Столь же невероятно счастливое было и у нас. Да, было! Мы нашли друг друга – это само по себе невероятное чудо. Среди мелькающих мимо по жизни тысяч и тысяч людей, в пестром человечьем водовороте я разглядел тебя, ты меня. И сошлись – никаких препятствий, никто не вставал между нами на пути, ни зависть, ни злоба не были нам помехой! Сказочный Черномор не уносил тебя за тридевять земель, ни денежно-корыстные расчеты, ни суетные сословные предрассудки, не было ничего такого, от чего страдали влюбленные в романах прошлого века… Свободно и просто: нашли друг друга и соединились, живи во всю силу, ощущай счастье – «судьбы скрещенья»… Но почему ты сейчас сидишь спиной ко мне? Почему натянутое молчание? Мы рядом и мы врозь! Почему?..
И падали два башмачка
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника
На платье капал…
Такое прекрасное и такое доступное, оно утрачено нами! Почему?..
И все терялось в снежной мгле
Седой и белой.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
Я встал и подошел к ней.
– Майя…
Она вздрогнула и выключила магнитофон, песня оборвалась. Темный глаз смятенно скользнул по мне и спрятался.
– Что сделать? Подскажи! Как вернуть тебя? На все готов!..
Ее губы горько скривились.
– Стань больным.
– Больным?!
– Да, лежачим, беспомощным, неспособным подняться по крайней нужде.
– Зачем, Майка?
– Тогда я была бы тебе нужна. А сейчас… сейчас ты так легко обходишься без меня. Я ни к чему… Я просто существую рядом, копчу небо…
Я опустился возле нее, взял ее за руку, стараясь заглянуть в опущенное лицо, в спрятанные глаза.
– Хочу, Майка… Хочу пробиться к тебе… Разгляди поближе, поверь хотя бы в одно – нужна, нужна! Свет клином на тебе сошелся, весь свет! Без тебя ничего не станет радовать, ничего не нужно, все бессмыслица – живой труп без тебя!.. Люблю и не представляю жизни… без тебя!..
Она не отняла руки, не отстранилась, и под упавшими ресницами влажный блеск, и в губах изнеможенно страдальческое, просящее защиты.
– А ты можешь мне сказать, за что… за что ты меня любишь? Мне это очень нужно знать. Без этого ответа мне трудно верить…
– Я люблю тебя не за что-то, Майка… Ты есть, и мне вполне этого достаточно, чтоб любить!..
– Но я же не вещь, Павел. Я живая, как и ты, мне, как и тебе, нужно что-то делать, действовать. И… в неподвижности, в окоченелости! Не двигаюсь, не живу!..
Да, стон, да, отчаяние, но не ожесточенность, голос слаб и умоляющ, в нем потаенная надежда.
– Чем же ты сможешь помочь мне, Павел?.. Чем?!
В тесной комнате с задернутыми шторами вдруг словно потянуло возвышающей свежестью той фантастической ночи с опрокинутыми в воду деревьями, ропщущими лягушками, приклеенной улыбкой мироздания в небесах – возвращенное прошлое!
Я чувствовал в себе прежние силы, и прежнее неистовство прорвалось наружу:
– Майка! Время и терпение – и мы откроем друг другу свое! Мы оба не бедны, не убоги, у каждого есть, есть – и немало! – что-то для другого! Придет день, и мы станем ужасаться – как это раньше не видели залежи! Да, да, Майка, доброты, чуткости, жертвенности, черт возьми!.. Во мне все это хранится для тебя, в тебе – верю, верю! – для меня!..
Я говорил, она слушала и тихо прислонялась ко мне. Я обнял ее, гладил по спутанным волосам, жалость и нежность захлестывали меня. Утерянную, я обретал ее вновь и опять испытывал перед ней мальчишескую скованность, словно впервые обнимал ее: доверчивая податливость, связанность, затаенная робость – таинство, перехватывающее дыхание. И бессильная рука, сочленение хрупких косточек, брошена на литое колено. И на белой натянутой шее завитки мягких волос…
Она шевельнулась под моими руками, подняла голову, вскинула заполненные мраком глаза, засасывающие до головокружения. И вздрагивающие, нетерпеливо ждущие губы рядом…
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья…
8
Утро было обычное, серое, дождливое, за заплаканными окнами придавленные мутной толщей тяжелого воздуха, мокро лоснящиеся, нагроможденные друг на друга крыши. В ущельях, стесненных домами, траурные каналы асфальта.
Из окна я заметил, внизу собралась толпа, стояли две канареечно-желтые машины милиции, светлый микроавтобус «скорой помощи». В доме напротив, похожем на наш дом, как зеркальное отражение, этой ночью что-то стряслось. Но город отучает людей от любопытства: мало ли чего в нем происходит, порой даже беда, случившаяся за стеной, канет незамеченной – незнаком с соседями, равнодушен к ним. И я, кинув взгляд в окно, тут же забыл.
Как всегда, спеша – не опаздывали, по въевшейся привычке, – мы с Майей сбежали вниз, чтоб расстаться у автобусной остановки: ей ехать, мне идти пешком. Но толпа напротив нашего подъезда грозно разрослась. И машина «скорой помощи», и машина милиции, и угрюмые милиционеры у распахнутых дверей, сердито оттирающие излишне любопытных.
На улице чужое несчастье стало ближе, чем оно выглядело из окна. Мы перебежали мостовую и оказались в толпе.
– Что тут? – бросил я вопрос в накаленный воздух.
Парень с рыжими бачками из-под надвинутой на лоб кепки, не глядя на меня, коротко ответил, словно уронил гирю:
– Убийство.
Старичок в изъеденной молью древней пыжиковой шапке, с потертым, вымученно-блеклым лицом хорька, возбужденно приплясывавший, с ужимками оглядывавшийся во все стороны, почти ликующе пояснил:
– Сынишка-сопляк из ружья отца родного. Хвать со стены – и будь здоров, папаша. Никаких!..
Кругом сердито зароптали, заволновались:
– Молодежь нынче пошла.
– Пил отец-то, скандалил. Тут его все знали.
– Яблочко от яблоньки…
– А сколько лет мальцу?
– Да школьник еще. Говорят, за мать заступался.
– Все одно колония.
– Идут, идут!
Милиционеры ринулись на толпу, стали раздвигать.
– В сторону! В сторону!.. Граждане, не толпитесь!.. Ты, старый, тут не вертись, шел бы домой!…
Из темного подъезда показались несколько человек в штатском, быстрым, деловитым шагом прошли сквозь раздвинувшуюся, почтительно притихшую толпу к одной из милицейских машин, но сесть в нее не спешили, не глядя друг на друга, стали закуривать.
Толпа дрогнула и подалась вперед.
– О-он!.. Он!..
Рослый милиционер громадной красной рукой с предупредительной бережностью придерживал за локоть до неустойчивости тонкого парнишку – коротенькое незастегнутое пальто, расклешнятые брючки, тупоносые тяжелые ботинки, гривка мочально рыжеватых волос с затылка, лицо узкое, до зелени бледное, стертое – никакого выражения! – лишь глаза, янтарно застывшие и прозрачные насквозь, пусты. Лет пятнадцать, не больше.
Я вдруг почувствовал на себе пристальный взгляд. Один из штатских, что вышли из подъезда раньше преступника, стоял у машины, из-под надвинутой шляпы смотрел на меня, на прижавшуюся ко мне Майю. Тонкогубый широкий рот, резкие жесткие складки от носа и таящиеся в тени глаза, выбравшие из толпы меня. Наши взгляды встретились, и он неожиданно смутился, поспешно отвернулся, бросил недокуренную сигарету.
Почему-то этот взгляд вывел меня из равновесия, он, похоже, не был враждебным, угрюмым тоже не назовешь, но какой-то не случайный, что-то хранивший в себе, словно глядевший хотел запомнить и меня, и Майю. Я часто потом в тяжелые минуты вспоминал эти беспричинно направленные, на меня, прячущиеся в затененных глазницах глаза.
И в тот момент что-то хрустнуло внутри меня. Должно быть, сломалась выношенная, надежная вера в существование жесткой границы между добром и злом. Мальчик с прозрачными глазами убил отца! Сын – отца! Того, кому обязан самой жизнью на белом свете. За возможность жить не благодарность, а ненависть до предела – умри! Это уже не просто вырождение человечности – вырождение природы, сотворившей живое. Если бы плод сокрушал дерево, не успев еще созреть, то земля превратилась бы в царство минералов. Зеленый мальчик с прозрачными глазами… Должно что-то случиться с теми, кто это сейчас наблюдает, что-то, чему нет даже названия – не просто ужас, не только отчаяние, не некий осуждающий гнев, а всеохватно трагическое, апокалипсически великое…
Но вокруг все толкались, сопели, стискивали друг друга, и я не чувствовал в людях ни ужаса, ни отчаяния, ни даже в полную меру удивления – лишь жадное оскорбительное любопытство. Право же, все станут жить, как жили, и скоро забудут это событие. Рубеж зла и добра – есть ли он? Ощущает ли его кто-нибудь? Бесчувственное неведение – не призрак ли грядущего конца, никем пока не замеченный, никого не пугающий?
Мы выбрались из толпы. И пока мы шли к автобусной остановке, Майя прижималась ко мне, искала защиты…
А я уносил неверие во все и вся. Люди связаны друг с другом, живое лепится к живому – да нет, мнимость! Близость случайна и ненадежна. И как трудно ее доказать! Вражда убедительна – вплоть до убить, до доказательства, которое уже нельзя опровергнуть!
До сих пор пружиной, толкавшей мою жизнь, было: люди ждут от тебя, не смей беречь себя, ради них отдай всего без остатка! Ждут?.. Нужен?.. Кому, собственно?.. Умри сейчас, ничто не изменится, никто не придет в отчаяние. Сверши великое – опять же мир не перевернется и краше не станет, убийства, злоба, зависть по-прежнему останутся. Оттопчи свое на земле и ухни в небытие – вот единственный нехитрый смысл твоего появления на свет.
И Майя… Нет, и она ничем меня не спасет. Случайно нас снесло вместе. Мол, рождены ты для нее, она для тебя! Не обольщайся – прекраснодушная иллюзия!
Я впадал в ересь: даже о Майе думал едва ли не с равнодушием, граничащим с предательством.