Текст книги "Затмение"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
2
Меня всегда удивляет, как внушительно выглядят экспериментальные лаборатории на экранах кино и на фотографиях популярных журналов – святилища, где священнодействуют жрецы науки! Я видел разные лаборатории – и многозальные, многоэтажные, и тесные конурки, где копаются несколько человек, – ни одна не похожа на другую, у каждой свое лицо, но у всех есть нечто общее, роднящее – отсутствие парадности, видимость неустроенности. Даже те, которые были созданы во времена оны, прославлены, видели в своих стенах корифеев, даже они, если не стали показательно музейными, а продолжают добывать знания, кажутся всегда не до конца обжитыми, несколько неуютными. Рабочая лаборатория постоянно меняется, переустраивается, всегда в ней что-то сооружено на скорую руку, что-то еще не доделано, некогда подумать о внешнем виде, а потому стулья разнокалиберны и колченоги, а лампочки под потолком казенно голы, не осенены абажурами.
Наша лаборатория занимала нижний угол нового корпуса – «краеугольный камень института», шутили мы не без гордыни. Две большие комнаты друг над другом, одна в полуподвале, другая в бельэтаже, переборками отгорожены закутки – «архивная» и мой утлый кабинет с конторским столом и продавленным диваном. Стены, крашенные охрой, давно утратили первобытную свежесть, их удручающего впечатления не могли скрасить ни элегантные, новейшей конструкции вытяжные шкафы, ни эмалево-белые холодильники.
Майя свято верила, что я нахожусь на самом передовом рубеже науки, а раз так, то и мое святилище должно выглядеть по-передовому, как в киножурналах. Я видел разочарование на ее лице – ничего многозначительного и таинственного, не умопомрачительно сложно, командую бесчисленными рядами пробирок, скорей какие-то научные задворки, чем блистательный передний край.
Длинный стол в верхнем зале был освобожден от приборов, на листах стекла, которые служили полочками для чашек Петри, горками готовые бутерброды, в фаянсовой смесительной ванночке яблоки, вместо стаканов и рюмок мензурки, бутылки сухого вина и красного сладкого для любителей, в двух огромных колбах – эликсир собственного изготовления. Слава богу, мы достаточно изощренные химики, чтобы выгнать с чистотой слезы, с нужным градусом, вкусом и запахом.
Сабантуи в стенах нашей лаборатории – не такое уж и редкостное явление. В исключительных случаях они даже негласно санкционировались начальством, например, почтить какого-нибудь зарубежного гостя, не настолько крупного, чтобы чествовать его всем институтом. Чаще же сабантуями и сабантуйчиками мы отмечали успехи своего автономного офиса – отмечены в печати наши общие усилия, получены долгожданные результаты или не менее долгожданная, нужная до зарезу аппаратура. Частные празднования, как-то – обмывание диссертаций, публикаций, в равной степени и дни рождений – мы проводили на стороне, в каком-нибудь ресторане города. В ходу у нас был лозунг: «Сабантуй – не праздник, а культурное мероприятие!» Он приобрел силу закона.
Этот закон не нарушался и сейчас – отмечали полученный результат. Однако две уступочки. Первая: результат еще недостаточно надежный, чтоб его обмывать. Вторая: присутствие Майи, человека, к результату непричастного, зато причастного ко мне, «главному имениннику». Уступки были приняты всеми как должное.
Я восседал на «председательском конце» стола, Майя – по правую от меня руку. Она тянула шею, крутила головой, округлившимися глазами следила за моими шумными и бесцеремонными сотрудниками.
Наше маленькое общество не лишено кастовости, правда, самой примитивной – есть так называемые коренники, есть «пристяжные», других нет. «Коренник» – тот, кто тянет воз и сам для него выбирает путь. «Кореннику» даже разрешается уходить иногда в сторону от нашей общей дороги – самостоятельная сила, которую если я и взнуздываю, то с оглядкой и осторожностью. «Пристяжной» своего воза не имеет, припрягается, куда укажут: лаборанты, практиканты, разного рода подсобники. Впрочем, среди подсобников есть такие, с которыми я считаюсь не меньше, чем с «коренниками», например, Гриша Мурашов, мастер-стеклодув, парень с золотыми руками и высокой амбицией. Я перед ним заискиваю столь же часто, как часто требую невозможного – скажем, такого витиеватого узла трубок с краниками, какой доступен лишь моему изощренному воображению.
Я глядел сейчас на своих глазами Майи и понимал, что ей должны не нравиться «коренники» – развязны! – и вызывать симпатию «пристяжные» – сдержанны и скромны!
Колбы с «домашним» эликсиром пошли по столу из рук в руки, сосед Майи, мой заместитель, тоже кандидат наук Никита Великанов галантно наполнил Майину мензурку.
– Фирменная микстурка, пользуется широкой славой, не попробовать ее в этих стенах просто непозволительно.
Он забыл лишь упомянуть, что микстурка имела более высокий градус, чем стандартная русская водка.
По традиции сабантуй открывал я, а потому встал, поднял мензурку:
– Знаете ли вы, что такое солнечный зайчик?
Никого не удивил этот вопрос, ибо все от меня ждали именно какой-то нелепости. Послышались услужливые ответы, не менее нелепые:
– Неуловимый зверь!
– …И шкуру которого не поделишь.
– Видимость и нечто!
– Ну так этот зверь заскочил к нам, – продолжал я. – Что может означать сей визит?
– Лишний повод к лирическому настроению!
– Или оптический обман!..
– Куцее мышление! – возмутился я. – Если есть солнечный зайчик, то, значит, есть и само солнце!
– А может, этот зайчик отразила разбитая бутылка!
– Может, и бутылка, но отразила, а не родила сама светлого зайца. Он есть, он нам посветил, выпьем, друзья, за этот неверный проблеск!
Выпить не отказались, дружно чокнулись, дружно опрокинули, и лишь после этого запоздалое возражение:
– Почему все-таки неверный?..
Возразила Галина Скородина. Идея светлого зайца – того многообещающего штамма – была моя, но вырастила его она, Галина, мой ассистент. Светлый заяц был ей сыновьи дорог, верила в его реальность и в его великое будущее, всякие сомнения в нем принимала как личные оскорбления, тем более ранящие, что любой и каждый из нас носил в себе невольное подозрение: а достаточно ли чист был проведенный эксперимент?
Отвечать Галине мне не пришлось, это взял на себя Никита Великанов:
– Сивилла Кумская, посмеешь ли ты предсказать нам, что за куцый хвост этого зайца мы непременно вытянем ясное солнышко, а не пустую бутылку? Проблеск, святая пророчица, уже потому сомнителен, что он слишком ярок, что слишком точно и вовремя упал в нужное место…
Никита Великанов – Фома неверующий среди нас, роль неблагодарная, но необходимая. На каждое наше «да» он обязан говорить «нет» и аргументировать свои сомнения, а значит, заставлять нас проверять и вновь перепроверять себя. Никита доблестно справлялся с обязанностями оппортуниста, постоянно порождая яростные споры.
Заспорили все разом и сейчас, лирический образ светлого зайчика сразу же улетучился, вместо него хлынул поток сухих ученых фраз:
– Вероятность мутации!..
– Утлая жесткая детерминация!..
– Возможность рекапитуляции!..
Майя тянула шею, напряженно вслушивалась в этот несваримый для нее галдеж, явно чего-то жадно выжидала. Впрочем, мне ясно, чего именно. Она ждет продолжения нашего разговора. Не дай-то бог ей заняться выяснением – обсмеют! И ее, и меня!
Дома перед этой встречей я, правда, попытался дать отбой перед ней, просил забыть все несусветно фантастическое, что нагородил. Но разве можно заставить забыть Майю то, чем она загорелась? Вслушивается, настороженно посверкивает глазами, ждет…
Нет, она не услышала моей немотной мольбы, улучив секундное затишье в споре, робко спросила. Впервые ее голос прозвучал над столом, непорочно чистый, детски простодушный:
– А почему вы ничего не говорите о почвах?
Все уставились на нее недоуменно.
– О каких почвах? – любезно поинтересовался Никита Великанов, привыкший на лету улавливать запах жареного.
– Да о тех, неплодородных…
– Не совсем ясно. Расшифруйте.
– Ну, которые ваши азотобактеры могут сделать плодородными.
В нашем фантастическом разговоре облагороженные азотобактерами почвы были началом начал, настолько очевидным, что уже не могли вызывать какие бы то ни было сомнения. А для всех здесь сидящих заветные почвы находились за гранью возможного, о них никто не смел еще и думать.
Никита Великанов, этот беспощадный бретер наших диспутов, вдруг смутился. Я не успел прийти на помощь, ответила Галина Скородина, как всегда, сухо и агрессивно деловито:
– О практическом применении думать рано. Да и не наше это дело!
Галина Скородина из тех, кто пламенно любит науку, но не пользуется ее взаимностью – ей давно за тридцать, а все еще ассистент: угловатые плечи, плоский бюст, крупное лицо с мужским волевым подбородком.
Майя просительно оглянулась на меня, а вместе с ней уставились на меня все. А я… я почувствовал, что краснею.
– Но как же так: практическое – не ваше?.. А для чего тогда вы все это делаете? – Влажные глаза, смущенный румянец, растерянный голос. Майя и не подозревала, что ученые не меньше поэтов презирают утилитаризм.
– А для чего птица поет, цветок распускается? – вопросом на вопрос снисходительно ответила Галина и победно повела своим мужественным подбородком.
Никита Великанов любезно пояснил:
– Королева хочет сказать, что ей безразлично, кто понесет за ней ее шлейф.
– Королева?.. Шлейф?.. Найти и позади себя оставить – будь что будет, неинтересно. Это все равно что матери родить сына и подбросить его другим…
Майя продолжала оглядываться на меня, ждала помощи, а я… я боялся ее в эти минуты: простота хуже воровства – вот-вот наивно ляпнет про биороботов, что ей стоит.
Мои ребята называли себя «джентльмены удачи», я же для этих «джентльменов» был суровым капитаном, всегда жестоко требовавшим: «Не возносись на воздусях! Святы для нас только факты. Все, что сверх, то от лукавого!» Я чаще других употреблял как ругательство «маниловщина». И вдруг откроется, смех и грех – возмечтал черт-те о чем, строю тайком воздушные замки, мальчишествую. То-то все будут ошарашены, хоть сквозь землю провались.
– А можно представить себе и другую мамашу, которая, не успев еще разродиться, заказывает для будущего сына генеральский мундир или мантию академика, – отчеканила Галина Скородина.
– Вы никогда, никогда не мечтаете?
– Какой прок в этом?
Майя решительно повернулась ко мне.
– Павел, они шутят?
– Майя… потом тебе все объясню.
Должно быть, моя физиономия была слишком красноречива – боюсь невольного предательства со стороны Майи. Она это наконец учуяла и вспыхнула возмущенно:
– И ты!.. Ты тоже!..
– В нашей кухне, Майя, не говорят о скатерти-самобранке.
– Ты стыдишься!.. Меня?.. Пусть! Но себя-то зачем?.. Ты так красиво говорил…
– Майя!..
– Да что Майя!.. Говорил, что после вашего открытия станет возможным то, на что замахивался сам господь бог. Живое будете создавать – мышцы искусственные вместо двигателя…
– Майя!!
Она опалила меня взглядом и отвернулась в угол. Наступила тишина, все гнулись к столу, прятали коробящую неловкость. Я знал, сегодня все, собираясь на сабантуй, сгорали от любопытства: что за жену выбрал себе капитан? Верили, не ошибусь и тут. И вот опущенные глаза, сочувствие…
3
Шли домой по бульвару, шагали локоть к локтю и – молчали яростно и упрямо. Стоял тихий свежий вечер – самый конец августа, было слышно уже, как с сокрушенным шепотом падает лист с деревьев.
Локоть к локтю, и каждый ждал выпада, был готов ответить.
Не выдержала она, сорвалась первая:
– Павел… ты иудушка!
Чуть слышно, с придыханием.
Я только что пережил унижение перед своими товарищами по ее милости! Я кипел гневом, а потому на резкий выпад ответил грубо, с ожесточением:
– Ты бы еще повторила всем, что я тебе говорю в постели. Люди добрые, у нас от вас секретов нет!..
И она обомлела:
– Ка-ак? Ка-ак ты смеешь?!
– Ах, тебе не нравится! Ну так мне тоже не доставляет удовольствия выглядеть круглым дураком.
– Ты подделываешься под дураков! Да! да!..
– Как ты смеешь судить о них, если не представляешь, чем они живут, о чем они думают!
– Уткнулись в свои пробирки – ни видеть, ни чувствовать ничего уже больше не могут.
– Ну так вот, я из них самый пробирочный по характеру!
– Очень жаль, что ты так поздно в этом признаешься!
– Поздно признаюсь?.. А разве была нужда? Или я скрывал от тебя, что занимаюсь пробирочным? Или не говорил тебе ни разу, что именно из лабораторной пробирки пытаюсь выудить золотую рыбку, которая вдруг да сделает людей чуть счастливее?..
– Счастливее?.. Да вам же дела нет до людского счастья! Эта твоя с лошадиным лицом… она о нем и слышать не хочет! Ей главное – найти новенькое, полюбоваться, себя потешить, а там… Там ей плевать, что будет.
– Плевать?.. Нет! Мы не в пример какому-нибудь Гоше-пророку боимся иллюзий. Мы знаем, как легко обмануться, а значит, и других обмануть. Обман же мы считаем преступлением!
– А передо мной недавно зачем-то ты другим прикидывался, сказки рассказывал, иллюзиями потчевал.
– Перед тобой мог, перед ними не имею права!
– Да не виляй, я же видела, ты просто боялся быть перед ними самим собой, а потому… потому сразу же меня предал!
– Перед этим, не забывай, ты предала меня!
– Ага! Вот ваша высокая честность: обман – преступление! Друг перед другом раскрыться боитесь! Это не обман?..
– Выступать перед ними в роли, в какой я бываю с тобой?.. Не смешно ли?..
– Тогда какая же твоя роль настоящая, когда ты с ними или со мной?
– Та и та настоящая. Поднатужься и представь, что такое вполне быть может.
– Как же, представляю. Господь бог выступал в трех лицах, ну а ты поскромнее – всего двуличный!..
Стоял тихий свежий вечер, а мы шли и ругались, сварливо и самозабвенно доказывали друг другу – плохи, ущербны, обременены пороками. Мне, что называется, попала шлея под хвост – не уступал ни в чем, считал себя оскорбленным, изо всех сил старался взять реванш.
Утром мы продолжали дуться, но я уже испытывал стыд, раскаяние и острое недовольство собой. Так ли уж не права Майя: оказалась одна в чужой для нее компании, ждала от меня поддержки, а я… Нет, конечно, я не предал ее, но, право же, трусливо отстранился, а потом мелочно обиделся, помог раздуть чадное пожарище. Гадко!.. Я первый стал делать всяческие пасы к примирению, и Майя сдалась, мир в конце концов наступил.
Но что-то после этого между нами лопнуло, какая-то важная связь. Я чувствовал, Майя не может забыть унижения и враждебности, которые она испытала за большим лабораторным столом. Даже нечаянное напоминание о чем-либо, связанном с лабораторией, вызывало теперь у нее сразу или отчужденную замкнутость, или открытое раздражение: «Не хочу слышать! Отстань!» И говорить о моей работе стало опасно – мог нарушиться мир в доме.
А я каждый день уходил в институт, каждый день там что-то случалось – мелкие радости, мелкие огорчения, я ими жил. Жил и прятал их в себе, не смел сообщать Майе. Какая-то ее сторона вдруг оказалась для меня омертвелой.
По вечерам нам вдруг стало пустынней и скучней. Прежде для нас и молчание, и болтовня были естественны, в голову не приходило искать повод для разговора, зачем, сам найдется. Сейчас же я постоянно спохватывался: а не слишком ли долго торчу за столом, ворошу оттиски и журналы? Не тяготится ли Майя в одиночестве? И я поспешно рассовывал все по ящикам, поворачивался к ней, два, три ничего не значащих слова и… сказать уже нечего. Надо мучительно искать тему для разговора.
Теперь нам стали доставлять радость нежданные гости. Чаще других к нам являлся Боря Цветик, почти всегда без предупреждения, наскоком, и почти всегда он задерживался допоздна. Начиненный городскими новостями и свежими анекдотами, в шуршащей импортной куртке, открывающей широкую накрахмаленную грудь, лицо сдобное, румяное, в серых навыкате глазах влажное, ласковое благодушие, и тонкий запах одеколона «Атлант».
Он уходил, но занесенное им благодушие оставалось. Мы продолжали судить и рядить, не беспокоясь, что тема разговора иссякнет.
Чаще всего мы обсуждали самого Борю Цветика.
– Сколько он лет ездит уже к Леночке в Комплексное?
– Много. Я еще в школе училась, как Боря вынырнул.
– И пропустил ли он хоть одну неделю?
– Когда свой «Москвич» разбил, ездил на электричке и непременно с цветами.
– Так почему они не женятся?
– Подозреваю, Ленка не хочет. С Борей же сутки в неделю провести приятно, больше – наскучит.
– Но Ленке не так уж и мало лет.
– Ну и что?
– Да то. За сомнительное счастье – раз в неделю встречаться со скучным человеком – терпеть неопределенность, продвигаться к старости. Нет, что-то тут не вяжется…
Прежде мы часто спорили, и по-крупному, на сугубо отвлеченное – иллюзии и действительность, смерть и бессмертие, – теперь нас устраивало и мелкотемье, почти что сплетни.
А тем временем пришел сентябрь с обложными облаками, с моросящим дождем, с ветром, срывающим листья на городских скверах. У Майи начались занятия в пединституте.
4
Наш промышленный город жил киловаттами электроэнергии, тоннами металла, кубометрами обработанной древесины. В нем было несколько высших учебных заведений, пользующихся достаточно широкой известностью, – физико-технический институт, институт древесины, агрохимии и почвоведения, с которым связал свою жизнь я… Пединститут, увы, был пасынком города. Он выпускал не промышленных специалистов, не научных работников, а школьных учителей. На областных конференциях, на страницах местных газет постоянно можно услышать и прочитать о высокой роли учителя, об уважении к нему. Но школьный учитель не помогал выполнять квартальные планы, снижать затраты, подымать производительность, а потому снять перед ним шапки готовы, подкинуть же средств – извините, не можем, нужны на другое. Остальные институты расширялись, расстраивались, обеспечивали себя сильными кадрами, педагогический ютился в старом здании, преподавательский состав в нем часто менялся, а его студентами, как правило, становились те, кто не сумел пройти по конкурсу в другие вузы. Или же вроде Майи, которых не привлекали ни инженерия, ни древесина, ни проблемы урожайности, а бежать от этого в нашем городе некуда – только в пединститут, где существуют гуманитарные факультеты.
И какой-то поэт-неудачник, проходивший сквозь сей институт, оставил на память стихотворение, передававшееся от старшекурсников абитуриентам:
Старый лозунг и священный:
Знанье – свет, незнанье – тьма!
В педобожий дом казенный
Засвятошило меня!
Майя нет-нет да и вспоминала его, явно тоже жалела – «засвятошило в педобожий».
Начались занятия. Навряд ли можно ждать – внесут разнообразие в жизнь Майи, а через нее и в мою.
Однако неожиданное все же случилось…
Как-то вечером Майя пришла с увесистой пачкой книг, с пылающим румянцем и горячечным блеском в глазах. Шмякнула книги на пол у порога, выскользнула из плаща, торжествующе на меня уставилась и объявила:
– Лед тронулся, господа присяжные заседатели! И у нас иногда пробивает!.. Так-то!.. Хочу есть!
За столом она мне сообщила: будет проводить показательный урок в школе! Казалось бы, новость так себе, самая умеренная. Майя еще в прошлом году проходила практику, давала уроки. Но дело в том, что на этот раз тема показательного урока – Пушкин.
– Паша, я, оказывается, тщеславна… Паша, я хочу показать старичкам, на что способна! Ты же знаешь, Александр Сергеевич – мое заветное. Вот я и выдам без утайки своего Пушкина! Нет, нет, не «цветок засохший» в школьной хрестоматии – живого! Могу! Могу! Уже сейчас во мне кипит и рвется наружу, надо только выстроить…
И, как всегда в счастливые минуты, ее глаза становились отчаянными.
– Паша-а… «Педобожий дом казенный» – в нем скука, в нем рутина, никто ничего уже там не ждет друг от друга. А вот я всем… Понравится или нет – да плевать! – лишь бы увидеть, что проняла…
Ее безумие всегда передавалось мне.
В нашу тесную уютную квартиру ворвался вселенский хаос – книгами завалена тахта, книги на стульях, книги громоздятся на столе, даже в углу возле дверей стопа книг. Большинство из них не открываются, нужны лишь, чтобы своим присутствием напоминать о важности свершающегося момента – Майя в творческом порыве, не шути!..
Я выселен из комнаты на кухню, но не забыт, едва ли не через каждые пять минут раздается клич, меня призывающий:
– Павел!..
И я мчусь сломя голову, зная наперед, что ничего особого не случилось – очередной раз должен разделить восторг перед гением Пушкина.
Возок несется чрез ухабы.
Мелькают мимо будки, бабы,
Мальчишки, лавки, фонари,
Дворцы, сады, монастыри,
Бухарцы, сани, огороды,
Купцы, лачужки, мужики,
Бульвары, башни, канаки,
Аптеки, магазины моды,
Балконы, львы на воротах
И стаи галок на крестах.
– А?.. Фейерверк! Можно ли ярче сказать о городе?! И какова скорость? Чувствуешь? Нашему веку, севшему на машины, не угнаться.
Я невольно поражаюсь, нет, даже не гению Пушкина, а себе: читал же это место, даже запомнил его, но почему-то ничуть не удивился, принял как должное, как само собой разумеющееся.
Мое скрытое удивление видят, его по достоинству оценивают, торжествуют и… гонят вон, чтоб не мешал. Я ухожу, почтительно унося в себе выплывшую из прошлого счастливо-пеструю картину: «…И стаи галок на крестах».
Перед сном мы голова к голове подбиваем итоги дня.
Я не могу забыть Майю на берегу Валдайского озера: еле чадящий костер, смятая на траве простыня-скатерть, тихая-тихая гладь воды и она на коленях, взвинченная, горящая. Она тогда нам открыла нечто поразительное – революцию в любви, от скудной к богатой, от Сумарокова к Пушкину! Я хочу, чтоб то же самое она открыла на уроке и ребятам. Перед ней будут сидеть не малыши, а пятнадцатилетние юноши, поймут.
Она соглашается со мной:
– Поймут, но мне того мало. Пушкин велик, Пашенька, за сорок пять минут хотелось бы пробежать от подножия к вершине да еще успеть кинуть вниз взгляд.
– По всей горе скоком? Зачем? Открой один склон – достаточно.
Я отбиваю у нее куски рукописи – на выброс, она их храбро защищает, но в конце концов сдается. И это, право, льстит моему самолюбию…
Теперь я стараюсь не задерживаться в лаборатории по вечерам, спешу домой – да, чтоб сидеть на кухне и ждать придушенного восторгом крика: «Павел!..» Дома нынче суматошно и радостно вечерами. И когда я наскоро свертываю свои дела в лаборатории, то улавливаю сочувственные, иногда ироничные, иногда сокрушенные взгляды – попал под каблучок! Не скажу, что это не огорчает меня. Хотелось, чтоб в какой-то момент, тоже решающий и горячечный, Майя была со мной вплотную, так же как я с ней сейчас. Но тогда ей неизбежно придется сталкиваться с моими товарищами, а они не принимают ее, она их. Жаль…
Вечером накануне знаменательного дня я вернулся с работы, она не слышала, как я вошел, дверь в ванную была открыта. Майя стояла перед зеркалом в позе Жанны д'Арк – воинственная вещательница! – и вещала своему отражению о сокрушительной силе пушкинской лирики. Я замер, боялся шевельнуться, долго слушал…
Неосторожный скрип паркета под ногами заставил ее обернуться. Она смутилась, но не очень.
– Генеральная репетиция, Пашенька. У меня должен быть внушительный вид.
Утром она облачилась в темный джерсовый костюм, перехваченный широким поясом, воротник белой батистовой блузки у шеи – чопорно строга, кажется выше ростом, только щеки рдеют молодым легкомысленным румянцем да глаза сияют тревожно и вызывающе нескромно. Как жаль, что не я, а кто-то другой увидит ее там – пылающее лицо, обжигающий взгляд, – услышит ее взволнованно рвущийся голос. Зависть до ревности! Это не защита диссертации, всего-навсего лишь показательный урок, присутствие родственников на нем исключается.
Я проводил ее до автобусной остановки.
– Ни пуха ни пера.
– К черту! К черту!
А сам кинулся к ближайшему автомату, чтоб позвонить Боре Цветику: нужны цветы, по возможности самые яркие, самые пышные, у нас сегодня торжество! Боря каждую неделю где-то их достает для Леночки. Даже среди зимы…