Текст книги "Книга реки. В одиночку под парусом"
Автор книги: Владимир Кравченко
Жанры:
Путешествия и география
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Васильсурск
Утром нашел на краю площадки мешочек с картошкой, поверх которого, как пара скрещенных косточек, лежали две морковки. Имелась и луковица. Набор рыбака номер один для приготовления ухи. Трогательна эта забота неведомого и наверняка небогатого человека о всех проплывающих по великой реке. Так в таежных заимках охотники оставляют мешочек с крупой, сухари и спички для тех, кто придет после них.
Когда картошка сварилась, вывалил в нее банку тушенки.
День выдался неяркий, безветренный. Солнце то ли есть, то ли нет – так, слепое пятно на фоне затянувшей небо мглистой пелены. Иду на веслах, размеренно и лениво погружая лопасти в воду. Хорошо хоть солнца нет. Его мягкое из-заоблачное сияние придает всему жизнерадостную желтизну.
Справа потянулись полузатопленные острова, камышовые плавни с черными скелетами деревьев. После строительства Чебоксарской плотины вода поднялась и наделала дел, превратив один из красивейших на Волге ландшафтов в гиблое место.
Васильсурск с Волги почти не виден – городок карабкается по большой горе и целиком утопает в зелени, из которой выглядывают лишь крыши и верхние этажи административных зданий. Васильсурск славится своими лесами, охотничьими угодьями, местами для купаний и рыбной ловли. В нем работал певец русского леса Шишкин. Одно из достославных мест городка так и называется: Шишкин Лес, с него далеко видны Волга и впадающая в нее Сура.
Город живописен и уютен, как все малые старинные волжские города, с великолепным видом на Волгу. Но я увидел и другое – во что превратилось это полузатопленное межеумочное пространство с архипелагом больших и малых островов, поросших осокой, тальником, ежевикой, чахлыми березами и осинами.
Сориентировавшись по карте, срезал угол ближе к левому берегу, оставив в стороне фарватер. Лучше б я этого не делал. Я плыл сквозь мертвый подтопленный лес. Погибшие черные деревья, словно сюрреалистические объекты, торчали над поверхностью воды. Пребывая в состоянии оторопи, я медленно вел лодку вперед, ежесекундно ожидая удара о подводное препятствие с последующей борьбой за живучесть лодки, заполняющейся водой сквозь дыру в полуторамиллиметровой оболочке.
По мертвому лесу ходила кругами больная рыба – зараженные паразитом лещи и подлещики с раздутыми от смертельного груза брюшками, словно бомбардировщики. Но бомбардировщик отбомбится и улетит на базу на легком крыле, а лещ будет ходить кругами, выталкиваемый на поверхность разросшимися гельминтами, пока не погибнет. Тушку погибшей рыбины растащат другие рыбы – большие и малые, – и каждая унесет вместе с клочком мяса яички возбудителя страшной болезни, способствуя распространению заразы. Нигде прежде я не видел столько больной рыбы. Запомнилась небольшая, в ладонь, рыбешка, лежащая боком на воде и слабо вздымавшая левый плавник, словно прощаясь с белым светом. Ноздри забивал запах тины и тления.
Всю ночь шел дождь, то затихая ненадолго до едва различимого пианиссимо, то вновь припуская. Жуя черный хлеб с куском положенного поверх него свиного сала и закусывая эту композицию большой луковицей, словно яблоком, я улегся в спальник и, блаженно вытянув члены, утомленные после долгого штилевого дня, заполненного греблей, приготовился к погружению в сон под звуки «Мелодии» Глюка-Крейслера в наушниках. За Глюком следовал Чайковский с «Сентиментальным вальсом», Массне, Шопен. И так далее – пока плеер не отключится и в перепонки на смену духовым и струнным не забарабанит дождь. К этому моменту я уже буду спать тихим сном замшелого валуна, от которого все напасти и тревоги отскакивают, как горох.
Но спать не получалось. Из памяти все не шла увиденная на траверзе Васильсурска картина больной реки. Многое я уже повидал за время своего путешествия, но впервые видел такое обилие больной рыбы. Зараженные лещи хоронились от волны в тихих заводях вокруг островов, скапливались в них целыми стаями. Их можно было брать, предварительно оглушив веслом, голыми руками. И наверняка находились такие, кто брал. Сетью, подсачеком. Брал, вялил на солнце. И продавал на городских рынках. Не жрать же самому.
В носу моей лодки лежали пластиковые бутыли с постоянно возобновляемым запасом ключевой, колодезной или водопроводной воды. Из Волги я черпать воду опасался – лишь ополаскивал в ней посуду или чистил речным песком закопченные котелки. Мой отказ от употребления волжской воды со временем приобрел характер мании, ибо проистекал от многого знания – того самого знания, множащего печаль. Передо мной стояли картины зараженной, «цветущей», ядовитой воды, бьющие из труб грязные сточные воды, плывущие по течению разлагающиеся трупы животных, человеческий мусор, мазутные пятна и радужные нефтяные разводы, пластик пищевых упаковок, фекалии, отбросы.
Берега Волги, особенно ее правый горный берег, славятся ключами, бьющими прямо из склонов. Особенно богат ими чувашский берег с его высокими, поросшими густым лесом скальными кручами, изрезанными руслами падающих сверху родников. Со временем я настолько изощрил свой слух, что научился различать журчание живой, бьющейся о камни воды на расстоянии полутора-двух десятков метров. Отличить живой родник от ручья неясного происхождения, текущего то ли из озера, то ли со стороны ближайшего коровника, очень просто: надо всего лишь опустить в него босую пятку. Если пятку заломило от нестерпимого холода – значит, перед тобой настоящий ключ с ледяной животворящей водой.
Я вытягиваю планшет с забранной в пластик картой и углубляюсь в навигационные мечтания – именно этим словом я бы определил состояние счастливой завороженности над маршрутным листом. Курвиметром измеряю пройденный путь, рассчитываю скорость хода, изучаю фарватер, берега с островами, заглядываю в путеводитель – что там ждет впереди? Один маршрутный лист у меня заканчивается, а второй лист с ним стыковаться никак не хочет: в брешь между ними провалился кусок пространства и образовался зазор километров на десять. При ксерокопировании машина засветила кусок карты, превратив ее в терра инкогнита.
Впереди вижу удобный для остановки и дневной трапезы остров. Пристаю к обжитой и благоустроенной бухточке, срубаю грот, швартую лодку к вбитым кольям. Островок невелик. Обхожу его по петляющей вдоль берега тропинке. Натыкаюсь на старый бесколесый автофургон. На крыше автофургона торчит труба – значит, внутри есть печка. На двери большой замок. Неподалеку на шесте старый навигационный знак с намалеванной грозной надписью: «Гословля. Лов частным лицам запрещен. Зверев». Вокруг тишина покинутости, но не заброшенности. Площадка перед дверью хорошо утоптана, рядом стол для трапез на свежем воздухе, с которого птицы еще не успели склевать хлебные крошки.
За спиной слышу какое-то шевеление – быстро оборачиваюсь. Держась за ветку, стоит невысокий мужичонка и смотрит на меня долгим взглядом. В глазах его читается подозрительность пополам с раздражением, опаска, удивление: к острову пристал неизвестный, а звуков мотора слышно не было. С неба, что ли, свалился? Лодки моей он еще не видел.
– Так вы и есть Зверев? – первым нарушаю молчание.
– Нет Зверева. А на что тебе Зверев? – В его взгляде, как на светофоре, зажегся красный: знак опасности, подозрительности к чужакам.
– Да ни на что. Просто поговорить хотел. Может, купить рыбы. Я турист, из Москвы. Проплывал мимо вашего острова и решил пристать.
Достаю пачку сигарет и угощаю хозяина острова. Я уже усвоил это вернейшее средство завязать разговор с любым человеком реки. Он охотно тянется к пачке, охотно закуривает от моей зажигалки.
– Зверев уехал. Будет завтра.
– Видел у Васильсурска много больной рыбы. Места-то у вас не очень здоровые. Топляка много, мертвый лес стоит на полреки.
– Солитерной-то рыбы? Это еще мало, – сказал мужик. – Неделю назад ее было куда больше. Скоро и эту выловят.
– Неужели ее ловят? Как же можно? Она же заразная.
– Ну, на этот случай разные способы есть. Кто-то вымачивает в марганцовке, кто-то прожаривает хорошенько в муфеле...
– А потом что – на продажу?
– Кто – на продажу, а кто и сам ест. Съешь, когда в пустом брюхе скребет. Работы на берегу нет – вот и ломанулись на Волгу. Рыбу-то считай почти всю повыловили. С рыбой все хуже и хуже. Какие сейчас уловы – так, одни слезы. А насчет солитерки могу тебе сказать так: никогда не покупай с распоротым брюхом. Если лещ распоротый – значит, не все с ним чисто. Хорошие у тебя сигареты... Американские?
На все мои расспросы об уловах и способах ловли обремененного гослицензией Зверева ничего определенного не сказал. Сам он со стороны, случайно заехал в гости и заночевал.
Я тоже был человек со стороны – но со стороны далекой, дальней, страшно сказать: из самой Москвы. И на всякий случай меня следовало придержать, дальше означенной черты не пускать ни под каким видом, слишком серьезные вещи были поставлены на кон: промысел (невеликий), от которого зависит все, семейный достаток с него (небольшой), туманные планы на будущее.
Я был чужаком, непьющим, курящим заграничные сигареты, приплывшим на какой-то чуднóй лодке с парусом, на которую и окурок-то опасно уронить – сразу дырку прожжешь. Делиться со мною сокровенным, называть величину улова, – с какой стати? Вот хлебом он со мною поделился. Извлек из бумажного мешка под столом буханку серого и разломил ее об затерханное колено, как спелый арбуз, на две половинки. Одну отдал мне, другую спрятал обратно в мешок. Насыпал в кепку яблок – это был знаменитый волжский анис, которым славились здешние яблоневые сады. Пытаясь что-то вызнать о жизни местных промысловиков, я попадал, как муха, в паутину, сплетенную из недомолвок, умолчаний, откровенного вранья. Этот разговор напоминал ходьбу по минному полю, где я пытался стать ведущим, а моего собеседника сделать ведомым, но он с ролью ведомого никак не хотел соглашаться и отмечал каждый мой неверный шаг в сторону, как хорошо настроенный миноискатель: туда нельзя, и туда нельзя, а сюда немножко можно, но осторожно.
Над кустами торчала моя мачта с весело полощущимся на ней вымпелом. Пока дул попутный ветер, каждая моя минута на суше оборачивалась проигрышем в расстоянии. На воде время не деньги, а пройденный путь. Возвращаюсь к лодке, отвязываю швартовы. Мужик стоит на берегу и с любопытством следит за моими манипуляциями. Оттолкнувшись веслом от острова и подняв грот, машу ему рукой. Это маленький такой тест – если человек откликается на прощальный жест, машет в ответ – значит, с ним все в порядке. Человек не безнадежен. Нормален попросту.
Мужик несмело поднял руку и ответил мне. С ухмылкой на небритой сизой физиономии – словно удивляясь самому себе.
Козьмодемьянск
Надев на правую руку перчатку и удерживая ею шкот, я старался измерить тягу ветра, его живое дыхание и величину грозящей мне опасности, чтобы точно определить площадь парусности – не больше, но и не меньше допустимого. Чтоб не опрокинуться и не потерять в скорости. Это целое искусство – оно приходит с опытом. Почувствовать ветер и взять на парусе три рифа вместо положенных четырех-пяти.
Лодка летела вперед, тараня набегающие справа волны, оставляя за собой белые пенные усы. Вода кипела под стойкой румпеля, уходя в длинный кильватерный след. Взгляд в кильватер доставлял неизменное удовольствие, бодрил и действовал умиротворяюще, – вот и еще пара километров осталась за кормой, пройденных с помощью парусов и веревок.
Я вплывал в то самое слепое пятно, не отмеченное на моей карте из-за ошибки копировщика. Посреди нее зияла дыра, в которую провалился целый город Козьмодемьянск с его домами, улицами, площадями, набережной и многотысячным населением. Иду вслепую, без карты. Город то ли справа, то ли слева по курсу. Обхожу на пяти рифах обдуваемый сильным ветром мыс, за ним вижу пристанский дебаркадер. Козьмодемьянск! Собравшаяся на дебаркадере публика сначала удивленно хлопает глазами, рассматривая мою приближающуюся лодку, потом начинает отпускать реплики в мой адрес, сопровождая их вызывающими жестами. Компания сильно навеселе и жаждет развлечений. Я меняю свое первоначальное решение пристать к дебаркадеру и иду мимо пристани. Подвыпившие парни откровенно потешаются надо мною, пересыпая свои остроты матюгами.
На дамбе крупная надпись: «Бендер – Васюки. Киса и Ося были тут. 1927 г.». Надо же! – вспоминаю я. Так ведь это же городок, выведенный Ильфом и Петровым в «Двенадцати стульях» под именем Васюки! Именно здесь состоялся достопамятный шахматный сеанс одновременной игры, данный липовым гроссмейстером Остапом Бендером васюковской секции любителей шахмат в полном ее составе. Благополучно проиграв все партии и лишь две сведя к ничьей, Остап бежал из города, облегчив кассу васюковских шахматистов на 21 рубль 60 копеек. Грандиозный мегапроект Нью-Васюки не состоялся. Возможно, на пристани Козьмодемьянска буянили потомки тех самых шахматистов, выплескивая чувство исторической обиды на головы всех заворачивающих в родной городок чужаков как потенциальных жуликов, прохиндеев и прожектеров.
Между тем дело клонилось к вечеру. Развернув парус до последнего дюйма, я гнал лодку все вперед и вперед в поисках подходящего для стоянки и ночлега места. Справа по борту тянулись сплошные камыши с осокой, закрывающие от меня сам берег. Смеркалось. Я начинал нервничать – неужели придется ночевать в лодке?
В бинокль наконец различаю полоску песчаного берега, едва видимую в сгущающихся сумерках. Рвусь сквозь камыши. Наконец достигаю берега.
Уже в полной темноте с фонариком разбиваю палатку, стаскиваю в нее рюкзаки. Ужинаю на берегу – пакет молока, хлеб, сало, выбор не так велик. Костра разводить не стал.
У берега поверху ходило огромное, просто пугающее количество больной рыбы. Зараженная рыба стягивалась к тихому берегу, защищенному от волн стеной из камыша, и медленно умирала на мелководье, раздираемая поселившимся в ней паразитом, высасывающим из рыбины все соки вместе с жизнью.
Звезды узкими лучиками пронзают ночную темь. Лодка черным тюленем разлеглась у берега, за бортом ее кипело и бурлило живое. Ночь полнилась всплесками, шорохами, отзвуками чьих-то едва различимых голосов, в которых чудились мольба, боль, отчаяние. Казалось, моей палатки достигал голос самой реки – больной, страдающей, молящей о помощи. Чтобы не слышать предсмертного этого плеска, я заткнул уши взятой из аптечки ватой, чувствуя, как меня пробирает озноб от суеверной жути. Вода – лучший проводник звука. Звук над водой распространяется на неимоверные расстояния. Особенно ночью, когда ветер спадает, вода разглаживается и превращается в идеальный отражатель. Багровая луна плыла по небу, освещая контуры туч, налитая бурыми марсианскими красками пожарищ, войн, природных катаклизмов и знамений, означающих возможную перемену погоды к худшему.
Утром солнце, день чудесный. Ветер как на заказ. Завтракаю макаронами и чаем с последним куском хлеба, обильно политого медом. Вышел в двенадцать часов. Больной рыбы у берега за ночь только прибавилось. Вел лодку сквозь кишащую большими и малыми рыбинами воду, осторожно шевеля веслом. Лещи, подлещики, густера бились о лодку и с плеском шарахались в сторону, освобождая проход. А у некоторых уже и сил не оставалось на этот последний всплеск жизни, так и ложились под мой штевень покорно и вяло, как водоросли. Я плыл словно в живом бульоне. Плыл и понимал, что этот день уже не забуду никогда…
Достигнув большой воды, поднял парус и пошел, – ветер дул сначала не сильный и не слабый, именно такой, чтобы плыть отдыхая. Любовался красивым скальным чувашским берегом справа по борту, к которому прижимался. Правобережные кручи иногда называют Малыми Жигулями. Я замечал, как постепенно меняется растительность на берегах Волги: на смену северной сосне приходила береза, осина, дуб. Высокий, крутой, поросший разнолесьем берег сочился родниками с кристально чистой, ломящей зубы водой. У одного из родников пристал к берегу и пополнил запасы воды, – вернее, опорожнил все емкости и залил их по новой настоящей, только что выбившейся из-под земли ключевой. Иногда на прибрежных камнях замечал мальчиков с удочками и всякий раз задавался вопросом: как они спустились с почти отвесной стены берега, какими немыслимыми тропами? Мальчики были из расположенных наверху чувашских деревень.
Наконец пристаю к острову – прекрасные песчаные кручи с пляжными отмелями, травяной берег, хороший чистый лесок. Решаю заночевать на этом месте. До Чебоксар отсюда по прямой – двадцать километров.
Чебоксары
Обнаружились соседи по берегу – трое молодых парней-чувашей, предложивших мне ухи. Я присел к их костру. Ребята были деревенские. На легкой плоскодонке рискнули выгрести на середину моря и теперь застряли на этих островах, дожидаясь, пока ветер стихнет и мешанина волновой толчеи уляжется.
Коноводил (или капитанствовал) у них Николай – тридцатилетний приземистый малый, туговатый в разговоре, – речь шла у него из горла толчками, членораздельными долями одного предложения, которые ты сам должен был складывать в одно целое, как калькулятор энную сумму, выводить за скобки неясно проглядывающий смысл, а потом отвечать как можно внятнее, терпеливей, доброжелательней. Да, другой народ, с чуточку другим способом мышления, жизни и даже жестикуляции с артикуляцией. Но парни лучились доброжелательством. А больше всех – сам Николай.
Ребята, конечно, были с правого – горного берега. У «луговых» – или левобережных – жителей просто не хватило бы куражу на такую авантюру: выплыть в волну на дощатой плоскодонке на середину моря, оторвавшись от суши на добрых три километра. Для этого надо родиться на высоком берегу с видом на волжский простор, вырасти, выпестывая свою отчаянность, часами просиживать на травяных кручах, завидуя чайкам и прочей летающей субстанции, включая облака, чтобы в какой-то момент превратиться в помесь лезгина с горным туром и орлом. Обитатели правого волжского берега все в душе немного горцы – взрывные, рисковые.
Разговор наш идет о вещах мужских и серьезных. Это разговор двух просвещенных навигаторов и судовладельцев. Коля похвалил мою лодку. Я – осторожно – его искусство мореплавания и стойкие моральные качества экипажа.
Спустя два часа чуваши засобирались домой. В нос лодки уложили три полиэтиленовых мешочка, заполненных мелкой, в три четверти ладони, рыбешкой, – все, что удалось набредить меж островов. Улов делили при мне. Высыпали выловленную мелочь на пленку и занялись сначала сортировкой: большую рыбку к большой, маленькую к маленькой. Для совсем маленькой место тоже находилось. Здесь ничего не выбрасывалось. Делил Николай. При всей его суетности бросалась в глаза нечеловеческая точность обмера рыбешек – торжество планомерной, ужасающей справедливости его дележа. У этих чувашей даже полупрозрачные мальки шли в дело в роли довесков.
Мне вдруг стало интересно. Я смотрел внимательно, чувствуя во всем этом что-то чужеродное. Вернее – чуженародное. Русский человек делит не так, ему просто не хватило бы терпения на такую борьбу с материей до исчезающе малых, дробных ее величин. Русский махнет ладонью разгильдяйски-широко, отмерит на глазок – и успокоится, даже если при этом обделил самого себя. Здесь же торжествовала логика не жизни, а выживания. И дело было не только в скудости последних лет. Скорее в ментальности, связанной с историей. Вытекающей из истории малого народа, привыкшего довольствоваться немногим, вытесняемого соседями в неудобья, бескормицу, бедность бытования, мастеровитого лишь в обращении с деревом и «искусстве плетения лаптей». Славяне расселялись на Волге с четвертого века, пришли, вроде, с Дуная. Как это происходило? Да обыкновенно: появлялось племя, многочисленное, воинственное, и сгоняло аборигенов с удобной территории. Хорошо еще, если без резни и поголовного обращения в рабство. В древнем мире с чужаками не церемонились. Это был пример мягкой колонизации миролюбивого и в общем лояльного народа, сильно уступавшего пришельцам и в уровне материальной культуры, и в социальном динамизме. После присоединения к России в середине XVI века центром царской колонизации края стала русская крепость – город Чебоксары – в окружении нескольких десятков помещичьих и монастырских деревень, заселенных русскими крепостными. С обращением аборигенов в православие колонизация принимала характер внутрисемейного предприятия: это когда все носят одни имена-фамилии, но садятся за обеденный стол одни чуть ближе, другие чуть дальше от красного угла.
Трое чувашей уселись в лодку. Николай расположился на веслах. Это означало, что грести он будет один, – на кувыркучей, перегруженной плоскодонке на ходу местами не поменяешься. Отвратительный визг несмазанных уключин ударил по ушам. Если я что-то и не выношу всеми фибрами, то именно этот звук однообразно-скрипуче-металлической жалобы плавсредства на негодное с ним обращение. Удивительно, но Николай под эту музыку собирался гнать лодку до самого берега. Он не знал элементарной вещи.
– Плесни водой на уключины! – крикнул я, не выдержав.
– Чего?!
– Уключины смочи водой! – повторил я.
Сидящий на корме парнишка пришел на помощь своему тугодуму-капитану и окатил уключины водой из черпака. Визг сразу прекратился. Николай обрадованно помахал рукой мне, открывшему ему еще один моряцкий секрет.
Спешу на свидание с Василием Ивановичем Чапаевым. Выхлестывая руки из плечевых суставов, перелопачиваю веслом встречный ветер вперемешку с волной. На город Чебоксары у меня отводился один день. Я запланировал посещение музея легендарного начдива, вот и выбивался из сил, стараясь успеть до его закрытия. Отвалив от далекого острова, я пустился на утлой байдарке наперекор волнам и свежему осту по Чебоксарскому морю. И все для того, чтоб культурно пройтись по тихим залам музея, уважительно потрогать рукой рыло пулемета «Максим», изучить две-три дюжины фотографий, отражающих жизнь и подвиги народного героя, вошедшего в фольклор и историю синематики.
Одолев за полдня расстояние в двадцать километров, отделяющих меня от Чебоксар, вхожу в огороженную понтонами «марину» – стоянку яхт-клуба, которую приметил по частоколу торчащих мачт.
Пристаю, спрашиваю у кучки авторитетно покуривающих местных мастеров грота и шкота:
– Нельзя ли у вас заночевать?
Мастера, как им и подобает, рассматривают мой корабль и с ответом не торопятся. Подходят к лодке и изучают, как у меня все ладно устроено – от веслодержателя до килей с регулируемой площадью. Один из мастеров – дежурный по причалу. Он помогает мне выгрузить барахло из лодки и поднять ее на слип. Он не важничает. Может быть, потому что инвалид, – у Николая нет одного глаза. С ним мы подружимся. Я это вижу по его одобрительной улыбке, с которой он выслушивает мои объяснения. Идея путешествия ему определенно нравится.
Город уютен, чист, распахнут к Волге широким пространством своих площадей и зеленых улиц.
Если Чебоксары представить себе в виде лесного ореха, то в роли его ядрышка, безусловно, выступит музей народного любимца – Василь Иваныча Чапаева. Помпезное, похожее на мавзолей Ленина в Москве, облицованное коричневым мрамором одноэтажное здание служит спиритуахранилищем героического начдива. Сразу бросалось в глаза – советская власть строила музей под себя и для своего удовольствия, хоть и возводился он с живейшим участием местных жителей.
Только увидел этот мавзолей – и сердце сразу захолодело. Я понял, что в этом месте нашего любимого Чапая попытаются у нас украсть. Попробуют приспособить для своих нужд, наведя на его неувядаемый образ пропагандистский глянец. Но все оказалось не так безнадежно. Да, был и кумач, и барельефы вождей-военачальников на мемориальной стене (среди которых затесался литератор Д. А. Фурманов), но была и тачанка с пулеметом «Максим», была бурка Чапая, подлинная саратовская гармонь, под которую он пел и плясал, были не подвластные никакой цензуре пожелтевшие фотографии отошедшего в область золотого сна русского прошлого рубежа веков. Было огромное полотно «Чапаев в бою» (1937) самодеятельного художника С. Богаткина в духе «народного» гипертрофированного реализма, где Чапай в крылатой бурке скачет на быстром коне, а враги его или валятся, как снопы, или трусливо разбегаются в стороны...
Бережно раскатанная по бревнышку и перенесенная из поглощенной городом деревни Будайка крохотная чапаевская хатка, в которой он родился, резко диссонировала с холодным мрамором официоза.
Василий – шестой ребенок в многодетной семье плотника (из девяти детей выжило пять). Родился в семь месяцев недоношенным; новорожденный мальчик оказался совсем крошечным, посиневшим от удушья. Повитуха только глянула и объявила: «Не жилец!». Но отец Иван Степанович цыкнул на глупую бабу и занялся выхаживанием ребенка. Для него связали большую варежку и держали поочередно то в остывающей печи, то в этой самой варежке. Так что жизнью своей Чапаев обязан русской печке. Два года ходил в церковно-приходскую школу, в анкетах потом писал: «Самоучка». Но самообразовываться было некогда – с пятнадцати лет работал по найму столяром и плотником. Вместе с отцом и братьями стоили дома, мукомольные мельницы, церкви. Отцом троих детей отправился на Первую мировую войну. За полтора года фронтовой жизни перенес три ранения, стал фельдфебелем роты, был награжден Георгиевскими крестами и медалью.
Но с устройством семейного гнезда не складывалось – что-то было в нем такое, что разочаровывало женщин. Чтобы понять Чапаева, надо знать трагедию его любви к двум Пелагеям. История личной жизни Чапая богата такими мелодраматическими поворотами, что способна послужить основой многосерийного сериала.
Как-то на фронт пришло от отца письмо. Отец написал Василию, что его красавица-жена поповна Пелагея влюбилась в соседа-кондуктора и ушла из дома, оставив малышей. Кондуктор также бросил свою семью – парализованную жену и семерых детей. Василий Иванович попросил у начальства краткосрочный отпуск и на несколько дней приехал домой, чтоб развестись. Но по дороге в суд они с Пелагеей помирились и даже на радостях сфотографировались. Чапаев сумел уговорить жену вернуться – младший их сын, Аркаша, был еще младенцем, дочери Клавдии шел второй год, старшему сыну Саше всего третий. Но после его отъезда неверная Пелагея и кондуктор бежали-таки в Сызрань, осиротив в общей сложности десятерых детей – мал-мала-меньше.
Вторая Пелагея была вдовой фронтового друга Чапаева Петра Камешкерцева. В одном из сражений Чапаев вынес своего друга, смертельно раненного разрывной пулей в живот, и перед его смертью поклялся не оставить его семью – жену и двоих маленьких дочек. Отцу написал: «Тятя, помоги моим детям, а мне надо помочь семье друга!». Отец ответил: «Если клятву дал, надо держать, а твоих детей не оставлю». Чапаев посылал вдове друга деньги как от живого мужа, хотя у самого дома осталось трое брошенных матерью малышей. После Февральской революции приехал к Пелагее Камешкерцевой в деревню и предложил отдать ему детей на воспитание, а ей самой устраивать свою жизнь, как она захочет. Порешили объединить свои семьи и жить вместе. Пелагея Камешкерцева стала его гражданской женой. Чапаевы приняли в свою и без того немаленькую семью еще и семерых малых детей сбежавшего с первой Пелагеей соседа-кондуктора. Мать их не вставала с постели. Дети ходили просить милостыню и жили подаянием. Пока Василий Иванович воевал, соседским детям помогал его отец, включив их в круг своих забот: то дров нарубит, то еды принесет. Чапаев, вернувшись, взял на себя роль многодетного отца – воспитателя и кормильца двенадцати детей, из которых своих было всего трое. Дочь Чапаева Клавдия Васильевна свидетельствует: «Это было самое счастливое время для нашей даже по тем временам большой и всегда полуголодной семьи. Нас пятеро, папа с Пелагеей, дедушка с бабушкой, семь детей материного любовника и его больная жена».
Но вторая Пелагея тоже оказалась неверной женой и потихоньку изменяла мужу. Уже в годы Гражданской войны сошлась с одним из подчиненных Чапаева – начальником артсклада Георгием Живоложиновым. Внезапно приехав с передовой, Василий Иванович застал в своем доме соперника. Пелагея в панике и страхе за свою жизнь прикрылась от неминуемой смерти маленьким сыном Чапаева. Василий Иванович выстрелил несколько раз из нагана в потолок и, не задерживаясь, отбыл обратно на фронт.
Судьба с какой-то странной настойчивостью и постоянством загоняла его в одну и ту же позицию обманутого мужа, покинутого мужчины, лишая простых семейных радостей этого человека, движимого чувством долга и сострадания к ближним, благородно принявшего на себя ответственность за девятерых чужих детей. Вся дивизия переживала его разрыв с женой. Чапаев пребывал в состоянии глубокого душевного разлада. Создавалось впечатление, что он сам ищет смерти: ездит без охраны, в открытую вышагивает под обстрелом, не заботясь о своей безопасности, словно играет с судьбой в орлянку. Все чаще срывается на подчиненных. С вышестоящим начальством ведет себя дерзко и несдержанно. Вскоре он вообще перестал получать подкрепления, совершенно рассорившись со штабом 4-й армии.
Шел 1918 год. Раздираемая Гражданской войной страна превратилась в арену ожесточенных сражений, по которой носились разрозненные отряды красных, белых, зеленых, чехословаков, бесчисленные банды мародеров. Чапаев создал уникальное в своем роде воинское соединение – со своими хоздворами-мастерскими, красноармейским «банком» – кассой взаимопомощи, мельницами, хлебопекарнями, детсадами, читальнями, школами при ротах, где наряду с грамотой по настоянию Чапаева, бывшего человеком набожным и безупречным в своих моральных принципах, преподавался закон Божий.
Отношения в дивизии были патриархально-крестьянские, семейно-родственные. Как-то Чапаев приехал домой и попросил отца распрячь коней. Иван Степанович пошел во двор, но скоро вернулся и набросился на сына-начдива с кнутом в руках, успев перетянуть его несколько раз. Оказалось, что седла на лошадях были без войлочной подстилки, и спины под седлами сбились в кровь. Чапаев упал перед отцом на колени: «Тятя, прости! Я не досмотрел».
В обозах дивизии двигались семьи бойцов на собственных повозках с женами и детьми, домашним скарбом, кухонной утварью, котлами для приготовления пищи и охранявшими повозки собаками. Воюя, чапаевцы защищали свои семьи – в этом-то и кроется одна из причин воинской стойкости и доблести, отличающая их от регулярного, мобилизованного силой, чуть что готового задать драпака красного войска. Существовала армия за счет контрибуций – то есть грабежа мирного населения. Снабжение оружием, обмундированием и продуктами было крайне нерегулярным.








