412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кравченко » Книга реки. В одиночку под парусом » Текст книги (страница 12)
Книга реки. В одиночку под парусом
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:41

Текст книги "Книга реки. В одиночку под парусом"


Автор книги: Владимир Кравченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Горьковская плотина

В третьем часу пополудни погрузил рюкзаки в лодку и приготовился к отплытию. Расплатился с Володей за постой. Оказалось, на смену ему никто не пришел, Володя дежурил бессменно, и днем и ночью. Поселившись в своей дежурке, он превратился в непременную принадлежность этого берега, словно часовой, о котором забыли.

Спустя два часа вхожу в зону, которую нельзя назвать иначе как зоной экологического бедствия – стоячая вода перед дамбой заражена гниющей плесенью. Плавучие ковры серо-коричневой дряни, издающей зловонный запах, преграждают мне путь, временами я буквально продираюсь сквозь заросли цепляющихся за весла водорослей. Ничего подобного мне прежде видеть не приходилось. Мне страшно смотреть на больную воду. Я осторожно опускаю в нее весло, стараясь делать это без брызг, чтоб не замарать лодку и свою одежду этой зловонной субстанцией. Достаю фотоаппарат и фотографирую воду, покрытую слоем цветущей плесени. Но никакая, даже самая совершенная пленка не в состоянии передать омерзительный запах – запах тления, распада, химических токсинов, режущих легкие словно ножом.

Начиная с июля, вода в волжских водохранилищах зацветает. Ветра и течение гонят зеленку от берега к берегу, так что порой, пристав к живописной бухте с чистой береговой линией и прозрачной водой, утром обнаруживаешь вместо воды буро-зеленую кашу из водорослей. Волга больна и больна давно и серьезно. Это тема большая и весьма печальная, требующая отдельного разговора. О трагедии Волги немало написано статей и книг специалистами: гидрологами, ихтиологами, экологами. Читать эти материалы всегда тяжело главным образом из-за ощущения безвыходности: все знают, что положение серьезное, сердцем и умом понимают это, но дальше разговоров дело не идет, и с этим все давно смирились. В последние годы, в связи с падением промышленного производства и сокращением объемов ядовитых стоков, специалисты отмечают некоторые положительные сдвиги в волжской экосистеме. Но эта добрая новость как раз из разряда тех, что скорее печалят, нежели радуют. Цепь перепоясавших Волгу плотин убивает реку и все живое в ней. Снести плотины и предоставить реке свободно течь в своих природных берегах невозможно. Это привело бы к прекращению современного крупнотоннажного судоходства и лишило бы нас электроэнергии. А ведь народная мудрость гласит: «Жди яда от стоячей воды». Сегодня пить волжскую воду не рекомендуется. И все равно ее пьют, чему я не раз оказывался свидетелем. Пили, пьют и будут пить. Потому что другого выхода нет.

Спустя четыре часа я достиг дамбы. Выбрался из лодки, перекурил, сидя на наклонной стенке верхнего бьефа плотины, глядя на оставшееся за кормой Горьковское море с его неоглядными далями, красными береговыми кручами и цветными коврами ядовитой плесени. По ту сторону плотины, в каких-то пятидесяти метрах, меня ждало другое море – Чебоксарское. Берег дамбы был пуст – не видно ни рыбаков, ни отдыхающих. Рыбаки всегда там, где рыба. В здешней же воде, ввиду крайней ее загрязненности, рыба не водится.

Я выгружаю вещи из лодки на покатые плиты дамбы и двигаюсь туда-сюда, словно челнок, постепенно поднимаю свое имущество на верх плотины. Лодку передвигаю все тем же способом: за нос – за корму, за нос – за корму. Через плотину проходит дорога с одного берега Волги на другой с оживленным движением. Через дорогу я переношу лодку с помощью двух молодых парней. Нижний скат плотины порос травой, мелким кустарником и вполне удобен для спуска. Не спеша спускаю свое походное добро к береговому урезу нижнего бьефа. Затем бережно, с великими страхами за оболочку, передвигаю лодку.

Только тут, на берегу Чебоксарского моря, я перевожу дух и даю выход своей усталости.

День близился к закату. Выбираю на мысу нижнего бьефа подходящее место для ночлега. Палатка, ужин, вечерний чай у медленно затухающего костерка. Солнце садилось за плотину, здесь же, в отбрасываемой ею большой тени, медленно зарождалась ночь, пахло тиной, камышом и осотом. Чтобы отметить пятую по счету плотину, я извлек из своих запасов коробочку чая «Earl Grey» и бросил порядочную щепоть в кружку. Уже в темноте забрался в спальник и погрузился в сон.

Нижний Новгород

Около восьми часов собрался и пошел на веслах в туманное ничто – в молоко парящего мутного утра. Отдыхающие соседи по берегу еще почивали в своих шатровых палатках, их изнеженные городские псы не отставали от своих хозяев и тоже дрыхли без задних ног и службу не правили. Лишь рыбаки в резиновых лодках то тут, то там болтались на якорях. В роли якоря часто выступал простой вульгарный кирпич. Рыбаки отрывались от поплавков и, задержав на мне на пять-семь секунд свои затуманенные взгляды, опять вперялись в едва намечающуюся поклевку.

Великий Стивенсон в своей байдарочной книге «Путешествие вглубь страны» иронизировал: «Кроме коров, мы не видели ни единого живого существа, если не считать нескольких птиц и множества рыболовов». Ну не был Стивенсон рыболовом, и этим все сказано. Не знал этой испепеляющей страсти, иначе бы не написал, что у рыболовов в головах вместо мозгов мотки перепутанной лески. По-моему, трудно придумать для рыболова оскорбление, более ядовитое и чудовищное. Автор «Острова сокровищ» все же мирился с их существованием: «Удильщик – это весьма существенная часть речного пейзажа, а посему заслуживает известного признания со стороны байдарочников».

Солнце рассеяло туман, и впереди завиднелись ажурные конструкции нижегородского моста. Вяло работая веслом, экономя силы и больше полагаясь на проворное течение, я приближался к пригородам Нижнего. Справа потянулись производственные здания завода «Красное Сормово», за ними маячили многоэтажные башни городских кварталов. За мостом жилые новостройки вышагнули прямо к берегу Волги. Наверное, хорошо жить на пятнадцатом этаже в квартире с видом на волжское раздолье. Хорошо, но беспокойно. Или, скажем так, – малоуютно. Дом – это прежде всего тишина, отдохновение. Человеку милей береза за окном, прибитый к стеклу осенний кленовый лист, чем гудящие караваны сухогрузов и танкеров. Марсовая бочка впередсмотрящего мало пригодна для устройства семейного очага. На такой беспокойной высоте вьют гнезда орлы и устраивают свои лежки снежные барсы, человек же заболевает какой-то непонятной, не указанной ни в одном справочнике болезнью.

Достигнув стрелки при впадении Оки в Волгу, вхожу в устье. Сразу за мостом через Оку старенький зеленый дебаркадер. Причаливаю, поднимаюсь на палубу. Шкипер ушел на обед, его замещает молодой племянник по имени Игорь, тут же с легкостью согласившийся принять мою лодку под охрану. От дебаркадера отправляются пассажирские катера пригородного сообщения – вооруженные тяпками, серпами, отягощенные сумками с провизией, нижегородцы отбывают за город на свои участки в шесть соток для работы и, конечно, отдыха. Потому что, когда у вас участок у самого берега Волги, прополку сорняков и полив вызревающих огурцов вы будете чередовать с купанием и рыбалкой. Если вы не враг самому себе.

Трамваем под номером один доезжаю до нижегородского кремля. Кремль – сердце города, его исторический центр, средостение его славы и памяти, именно здесь дружинники князя Георгия, внука Юрия Долгорукого, в 1221 году поставили стены деревянной крепости, положившей начало Нижнему как форпосту Руси в ее войнах и торговле со степью, Азией и Ближним Востоком. «Этот царственно поставленный над всем востоком России город совсем закружил наши головы. Как упоительны его необозримые дали!» – писал о Нижнем Новгороде художник Илья Репин.

Территория кремля – это город в городе. Здесь и своя власть (Дом Советов), и музей, пункты питания, торговли сувенирами, тут и своя армия – выставка вооружений, выпущенных в годы войны на заводах в Сормово: танк Т-34, броневик, самолет, пушка и даже рубка подводной лодки. Заперев изнутри ворота Ивановской и Дмитриевской башен, в кремле и сегодня можно держать оборону, не испытывая нужды ни в оружии (секирах, бердышах, мечах, танках, самолетах, подводных лодках), ни в съестном, ни в духовной пище (выставки картин, матрешек опять же). За всю историю нижегородского кремля врагам ни разу не удалось его захватить – а татарских приступов было как минимум три.

Пирамидальный обелиск розоватого гранита увековечивает память князя Пожарского и купца Кузьмы Минина – славного мужа нижегородского. «Гражданину Минину – благодарное потомство. 1826» – значится на ребре карандашеподобной пирамиды. Прах великого нижегородца покоится в Архангельском соборе нижегородского кремля.

Обойдя закрытый собор, я постоял немного у выщербленного крыльца, поднял с земли и сунул в карман отколовшийся от четырехсотлетней кладки камешек – на память. А ведь прав Илья Ефимович: с кремлевского обрыва открываются дали, и упоительные и необозримые. Сердце дрожит и рвется куда-то при виде этого захватывающего русского простора.

Погуляв по крытым галереям кремлевских стен и башен, я спустился к воротам и, выйдя из кремля, отправился по тропинке вдоль крепостных стен. Посидел на чудно расположенной скамейке у края обрыва с видом на стрелку Оки – Волги и заречные дали с темно-зелеными пятнами рощиц и перелесков..

После долгих блужданий по улочкам старого города вышел-таки на домик Каширина. Две строгие девушки – одна кассир, другая экскурсовод, проводили меня в комнаты. Я был единственным посетителем.

В музее тщательно воссоздана обстановка дома Кашириных: полати, самовары, водочные штофы, под рукомойником пучок розог, которыми старик Каширин учил жизни детей, и в том числе будущего классика Максима Горького. Тяжелый был дед, с норовом, недаром был избран старшиной цеха красильщиков. Бизнес сомнительный и малодоходный, очень вредный для здоровья, выжить в нем можно было только ценой большой экономии и нещадной, безжалостной эксплуатации работников.

В повести «Детство» Горький вывел светлый образ бабушки Акулины Ивановны, согревшей его детские годы душевной теплотой, мудростью, столько раз спасавшей от гнева свирепого старика Каширина. В тесной светелке бабушки с цветастыми обоями комод, часы с маятником на стене, пирамида белых подушек, мал-мала-меньше, на узкой кровати, – во всем уютная скромность, чистота, достоинство домовитой бедности.

В усадьбе Каширина, казалось, сгустился сам воздух 80-х годов конца XIX века с патриархальным бытом, порядками, всепроникающей нуждой, ожесточающей сердца людей тяжелой борьбой за существование. Вот так люди жили, молились Богу, хлебали за обеденным столом из общей миски, спали при наглухо закрытых окнах, зевали, крестя рот, чтоб не залетел ненароком бесенок, подсчитывали прибыток или убыль, ссорились, вымещали злобу на ближних, по субботам, в соответствии с дедовским обычаем, секли детей розгами, заставляли читать псалтырь, приучали с малолетства к надсадному труду, послушанию. Тяжелые условия существования порождали тяжелые нравы и исподволь назревавший бунт детей против жестокости родителей, нравственной глухоты и недоверчивости ко всему новому. Будущие революционеры рождались в патриархальных семьях, протестный дух молодых был направлен против отцов с их катехизисом покорности.

Великий пролетарский писатель многим обязан этому городу, этому дому и еще многим домам Нижнего Новгорода, где ему приходилось жить, работать («мальчиком» у чертежника, учеником в иконописной мастерской, корреспондентом в газете), отбывать тюремное заключение, писать свои первые творения. Но более всего он обязан Волге. Понять Горького можно, лишь побывав в доме его детства, а потом побродив по склонам нижегородского кремля. Эта захлебывающаяся романтическая речь рвется прочь от земли, чтоб воспарить над «свинцовой мерзостью» буден и суетой повседневности, передать ощущение полета, наполняющего молодую грудь воздухом свободы и волжского простора...

Побывав в домике старика Каширина, вспомнил своего волжского деда Якова Алексеевича, мир его праху, неукротимого в гневе и скорого на расправу буяна, не разбиравшего ни правых, ни виноватых. Волжские старики – много же я их перевидал. И почти в каждом, стоит как следует поскрести его, сидит волжский ушкуйник, бузотер, готовый рубануть с плеча и поставить на кон последнее. Волжские мужики трудно переносят наступление старости, естественное угасание сил, здоровья и все стремятся что-то кому-то доказать, выпив немного, рвануть на груди рубаху, переплыть Волгу туда-обратно за ящик водки, в ледоход, прыгая со льдины на льдину, добраться до другого берега, выпить сто пятьдесят в доме кума, а потом вернуться таким же манером обратно, ведь Волга – вот она: такая же красавица раздольная, как во времена их детства, юности, молодости, и пусть уходят годы, тают силы, но, пока великая река течет, жизнь рядом с нею тоже кажется вечной и настоящей.

Вернувшись на окский дебаркадер, знакомлюсь со шкипером. Зовут Василий, в прошлом речник, плавал по Волге, у него важное выражение лица, сильная седина, брюшко, командные интонации. Пенсионер, спланировавший с капитанского мостика на пристанский дебаркадер. С интересом расспрашивал меня о моем плаванье, на ходу давал советы. Василий деловит, собран, точен в вопросах, я с первых минут почувствовал к нему доверие и отвечал добросовестно и подробно – как школьник у классной доски. Виден был большой опыт работы с людьми, и какими людьми – волжскими речниками!

Его племянник Игорь, принявший мою лодку в отсутствие дяди-шкипера, напротив, – бледен, худ, своекорыстен, ни на минуту не забывает о своем благодеянии и всеми способами пытается развести меня на бутылку.

Тут на дебаркадере появляется приятель Игоря – паренек по имени Коля. Коля щупловат, но жилист, недокормыш с заводской окраины, в глазах горит огонек бесшабашности. Жму его пятерню в знак знакомства и удивляюсь пустоте, образовавшейся в моей ладони в момент рукопожатия – у Коли почти все верхние фаланги пальцев ампутированы. В феврале собрался Коля в гости к любимой подружке. Все чин-чином: себе взял бутылку водки, шоколадку – для подружки. Дома ее не застал, прождал на лестнице до вечера и незаметно выпил один всю бутылку от огорчения. Закусил подружкиной шоколадкой и отправился домой. На автобусной остановке заснул. А мороз был крепкий. Прибежавшая уже в больницу подружка рассказала, что прождала его весь вечер дома – просто не услышала звонка. Надо было еще раз позвонить, а не страдать от стеснительности. А теперь у парня – вторая группа инвалидности. И конец любви. Нет повести печальнее.

– Все водка проклятая. И бабы… – философствует Коля.

Шкипер Василий, склонив голову, выслушал Колин рассказ о больничных мытарствах и сдержанно-невесело пошутил:

– Два пальца хватит – титьки трогать.

Коля еще не свыкся со своим несчастьем и ищет поддержки у окружающих, взгляд его блуждает по нашим лицам и вновь обращается на культяпки пальцев.

– И в церковь уже ходил, молился Богу – ничего не помогает.

Еще одна волжская судьба.

Восемь часов вечера. Солнце садится, касаясь воды золотыми пальцами. Ветер улегся, тишина, штиль. Зеленеют травяные склоны Откоса, знаменитая лестница-чудесница красивыми волнами спадает к Волге. Красный кремль торжественно высится над Волгой, напоминая о минувшем, о набегах степняков, битвах, крови, страданиях.

Я пересекаю городской рейд в хорошем темпе тренированного гребца, мышцы за день отдохнули, в животе кувыркается комплексный обед из трех блюд, я плыву и представляю себе, как нижегородцы на Откосе останавливаются и смотрят на одинокого байдарочника, устремившегося в битком набитой походным снаряжением лодке куда-то на ночь глядя, – прочь от берега, от города с его комфортом и соблазнами. Я чувствую на себе эти многочисленные взгляды и стараюсь грести размеренно и стильно, с хорошим выносом весла вперед, глубоким гребком и ритмичным выдохом.

Мимо меня проплывает один из красивейших русских городов. Открывающийся вид на Нижний, на Волгу, на ее берега, озаренные закатным солнцем, наполняет грудь волной беспричинного восторга, я почти пою, беспрерывно перелопачивая воду веслом, словно живая мельница, этот стремительный лодочный проход через городской рейд и есть моя песня, моя ворожба, моя молитва – молитва очарованного странника, затерявшегося, словно семечко, в безграничных волжских просторах.

Кстово

Кстово – прескверный городишко, почище Тамани. Меня там дважды обхамили на воде и едва не утопили. Рассказываю, как было дело.

Заполненная перепившимися парнями моторная лодка прошла впритирку с моим бортом, едва меня не опрокинув. Окатив меня кучей брызг вперемешку с пьяным хамским перематом. Спустя четверть часа история повторилась. На этот раз схулиганил широкоскулый рыжий малый с торжественно и глупо сидящей в носу лодки разряженной девицей, одарившей меня презрительным взглядом. Рыжий хулиган вильнул передо мною раз, но этого ему показалось мало, и он, зайдя на второй круг, опять направил на меня моторку. Лишь в последнюю секунду успел отвернуть, пройдя от правого борта в каких-то нескольких сантиметрах. Мою лодку сильно качнуло, и она зачерпнула бортом воды.

Впервые за все мое путешествие со мною так обошлись. Было досадно, противно от своей беспомощности. На воде хозяин тот, у кого больше железа и лошадей. Из лошадей у меня не было ни одной, железа тоже не было, если не считать дюралевых палок и реек лодочного каркаса. Городок Кстово, откуда выплыли хулиганы, был скрыт высоким, поросшим деревьями берегом. Я мысленно окрестил его столицей волжского хамства. Подмосковные поселки смотрят на богатую столицу из-за кольцевой автодороги и наливаются недобрым чувством зависти и злости. Здесь же роль столицы исполнял окруженный рабочими слободами Нижний Новгород.

Уже вечерело, когда я, отмахав за день сорок километров, пристал к левому берегу у поселка с цветистым названием Память Парижской Коммуны, оставив по правому берегу Ленинскую Слободу. Что означало такое сгущение идеологических смыслов на данном участке реки? Сие покрыто прахом времени. Но будет жаль, если Память переименуют обратно в какие-нибудь Чернушки. А Слободу – в Лаптево. Нехай по-прежнему красуются на карте Волги все эти фантастические названия, добавляя ее берегам дополнительные краски.

Вечером в палатке достал путевой планшет и вынул из него отработанный лист. Я заплыл за край очередной карты и поэтому с особым удовольствием вставил в планшет следующую. Карты у меня хорошие – двухкилометровые генштабовские, рассекреченные на рубеже 90-х и брошенные в свободную стихию рыночной продажи. Я приобрел их на Кузнецком мосту на букинистическом развале.

Карты обладают над нами какой-то завораживающей властью. Это сосредоточенное усилие увидеть за условными обозначениями зыбкие образы грядущей реальности драгоценно само по себе и доставляет неизменное удовольствие. В карту погружаются постепенно, входят по щиколотку, по грудь, призывая на помощь свой опыт, воображение, интуицию. Дух ваш бодрствует и витает где-то, взгляд блуждает по топографическим значкам, определяя завтрашний маршрут, места будущих стоянок, очертания островов, заливов, розу ветров.

Советская военная картография (а другой у нас не было) считалась одной из лучших в мире – закрытое, строго военное ведомство, дозирующее любую вытекающую из него информацию, иной раз сознательно вводящую пользователя в заблуждение. Карта должна точно передавать береговую линию, фарватер, имеющиеся в нем острова – и слава богу, что мои карты этому требованию вполне соответствовали. По карте я мог определить (и определял) самый узкий участок дамбы и переваливал через плотину, затрачивая минимум возможных усилий. Да что говорить – без карты ты не путешественник. Просто отдыхающий.

Макарьев

Следующий день начался под знаком свежего зюйд-веста. Достигнув мыса, я поднял грот и пошел, пошел... Ближе к середине дня впереди замаячил белокаменный Макарьевский монастырь – словно легендарный град-Китеж, восстающий прямо из воды. Сквозь облака пробился солнечный луч и, как это нередко бывает, ударил не куда-нибудь, а в медленно приближающуюся громаду монастыря. Картина казалась фантастической: все вокруг пасмурно померкло, лишь монастырь с золотыми крестами, обнесенный высокой белой каменной стеной, радостно светился в столбе солнечного света, словно Божье знамение. Прошло полчаса, а ощущение чуда не пропадало, монастырь медленно вырастал на глазах, от него трудно было отвести взгляд. Купол Троицкого собора, шатровая колокольня, кресты Михайло-Архангельской церкви…

На подворье Макарьевского монастыря стайками туристы, высадившиеся с круизного теплохода, слушают объяснения молодой миловидной монашки о постройках и истории монастыря. Это было ее послушанием – работа с туристами. Храмы и туристы, цветочные клумбы и овощные грядки за трапезной, тарахтящие трактора и киоски со святоотеческой и краеведческой литературой. Вход – 10 руб., фото и видеосъемка – 25 руб. Туристов много, теплоходы прибывают с утра до вечера, деньги текут рекой и тут же на глазах туристов материализуются в гравий, песок, цемент, опалубку. Монастырь строится, восстанавливается, опираясь на самого себя, на духовную жажду неофитов и интерес любопытствующих.

Ищу мать Александру, чтобы благословила (разрешила) воспользоваться монастырским колодцем – хочу набрать из него питьевой воды. Долго не нахожу ее, ключница неуловима, а без ее благословения к колодцу (да вот же он!) соваться не след.

Монастырем заведует мать Михайла. Она родом из Чувашии, из религиозной семьи с традициями. Прибыла сюда из Киева на место настоятельницы, выдержав большой конкурс. Сильная волевая женщина, с приходом которой все в монастыре преобразилось. Мать Михайлу архиепископ недавно наказал: лишил права ношения наперсного креста. Кто-то ему пожаловался: мол, в праздники, когда в монастырь прибыла группа гостей, ворота долго не открывали – сестра-монашка куда-то отлучилась с поста. За эту провинность настоятельницу и наказали. Лишь перед Пасхой ей опять разрешили носить крест. Монашки в монастыре не живут долго – многие уходят, не выдержав жесткого распорядка трудов и молитв, другие приходят на их место. Не все так просто и благостно во святой обители.

Заполнил наконец баклаги, вернулся на дебаркадер. Сел в лодку и поплыл вдоль забранного в бетон монастырского берега. Заночевал, встав лагерем за монастырским мыском на песчаном берегу.

Утром явление: небритый рыбак в трусах и майке, терпеливо ожидающий моего пробуждения. Грустный, прибитый жизнью парень с хорошим чистым лицом и тоской в глазах. Полтора часа сидит на песке в позе мыслителя, медитируя на выглядывающий из рваного носка большой грязный палец. Нужна лодка, чтоб завезти камень с привязанной к нему «резинкой» подальше от берега. Зовут Саша. Безработный строитель из Лыскова. Работу потерял, потому что сломал руку. Потом еще раз упал – на пороге родного дома. И опять сломал – в том же месте. Трезвый. Пока лечился, мать умерла, и он остался совсем один. На берег пришел порыбачить на «резинку».

Завез Саше его камень, сбросил за борт метрах в семидесяти. На берегу угостил его гречневой кашей, порошковым молоком с бутербродами. Саша ел жадно, видно было, что проголодался. Закурили, взяв по сигарете из моей последней пачки. «Резинка» в его руках не подавала признаков жизни – время клева кончилось, пока я спал, а он терпеливо дожидался, облизываясь на мою лодку.

Между нами возник разговор. О чем разговаривают два мужика, насытившись, а потом закурив по одной? Сначала о Волге, конечно, о туристах, ежедневно прибывающих в Макарьев, щедротами которых кормится обитель. А потом о политике, Кремле. Это был разговор о судьбах России с безработным одиноким голодающим босяком из-под Макарьева – горьковским типом. В нем было мало открытий и прозрений. Саша добросовестно отрабатывал каждый скормленный ему витамин, возвращая его мне в форме вопросов и негодований, адресованных мне же, москвичу, и поверх моей головы всем тем, кого я вольно и невольно представлял. Не накорми я Сашу, разговаривать мне с ним было бы много проще – обессиленный голодный человек думает больше о рыбе как единственно доступном ему источнике дармового белка. Дома у Саши живут три курицы-несушки, но яйца из-под них он вынужден раздавать соседям в счет погашения своих долгов. Долгов много, так что курочкам трудиться и трудиться. Три яйца – пятерка.

Куриный захребетник Саша помог мне погрузиться в лодку. Я выложил на берег банку сгущенки с оставшейся хлебной горбушкой и пару старых, но еще крепких носков. Столкнул корму на воду, запрыгнул в кокпит и поднял грот. Саша махал мне с берега как заведенный.

Свежий порывистый норд-вест, или луговой, как он испокон века называется на Волге, подхватил с готовностью лодку и, забив свой тугой прозрачный кулак в карман грота, повлек по фарватеру. Солнце, ветер, парус... Бегущие с наветренного борта волны всегда синее, гуще, злее, опаснее. И никогда не знаешь, какая волна разобьется о борт лодки и лишь окатит веером брызг, а какая – перехлестнет через брезент фартука и накроет лодку пенной шапкой гребня. Несмотря на их кажущееся однообразие, волны не похожи одна на другую. Как нет в природе двух одинаковых снежинок, о чем замечательно поведал в своем трактате «О шестиугольных снежинках» знаменитый астроном Кеплер, так нет и двух одинаковых волн. Сидя в кокпите низкосидящей лодки, понимаешь это каждой нервной клеткой и клочком кожи. В накате волн-переростков нет никакой системы – «девятый вал» всего лишь метафора. И никакой опыт не помогает: волна-убийца может родиться из небольшого гребня и взорваться в самый последний момент, когда кажется, что опасность позади.

Это был один из самых удачных парусных дней, когда я, наслаждаясь скоростью хода, выжимал из лодки все возможное, работая с веревками, парусами и килями, выказывая все свое умение и опыт. У деревни Бармино на отрезке пути от мыса до мыса мне удалось развить скорость до пяти узлов – чистый рекорд конструкции и рекорд путешествия. Приятно было, сверяясь с ориентирами, засекать на карте пройденный путь, ощущать стремительный полет лодки мимо неподвижных берегов, березовых рощ, луговин и холмов, сквозь бинокль заглядывать в открывающиеся взору заливы и буераки с их укромной жизнью, оставлять за кормой зеленые острова, деревеньки и отдельные хижины, сознавая, что все в твоей власти: к любому островку, берегу и хижине ты можешь пристать, расположиться лагерем, напроситься в гости и быть принятым со всем возможным радушием, в случае нужды получить требуемую помощь, поддержку, человеческое участие. Всех нас, плывущих и живущих на берегах, сплачивала Волга, все мы оказывались людьми одной реки. Это чувство реки было сродни чувству товарищества, прекрасного равенства перед неоглядным волжским простором, картинами небесного и земного солнцеворота, законами мужеского существования в поле ее притяжения – притяжения великой реки.

На склоне высокого правого берега, у навигационного знака из двух треугольников кто-то устроил для себя и для других удобную площадку – расчистил и выровнял кусок земляного уступа три на три метра, посадил с одной стороны плакучую березку, с другой – привитую яблоньку. Вкопал скамейку.

Я разбил там палатку, приготовил на костре ужин. Сварил компот из зеленых яблок. Попивая в сумерках пахнущий дымком сладкий компот из кружки, до наступления темноты любовался пустынным живописным плесом, зажатым высокими, поросшими густым смешанным лесом берегами. Ни деревеньки, ни огонька.

Над палаткой в качающихся кронах деревьев вздыхал ночной ветер – слабое подобие дневного норд-оста. В густой темноте крикнул, а потом вылетел на огонь костра огромный филин и, ослепленный языками пламени, шарахнулся в сторону темной стены леса, опахнув мой лагерь дьявольским взмахом крыла.

В этот вечер мне не спалось. Я спустился к лодке, на ощупь нашел в кокпите томик Гоголя, стянутый мною на одной из «спасалок», забрался в палатку и быстро швыркнул за собою молнией, не давая комарам, как мне казалось, никакого шанса. Но они все равно каким-то образом просачивались сквозь брезент и тиранили меня своим зудением. Я затеплил свечной огарок и в его колеблющемся свете раскрыл повесть «Шинель».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю