412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кравченко » Книга реки. В одиночку под парусом » Текст книги (страница 4)
Книга реки. В одиночку под парусом
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:41

Текст книги "Книга реки. В одиночку под парусом"


Автор книги: Владимир Кравченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

Остров Св. Елены

Остров Св. Елены весь зарос стройными матерыми березами и со стороны, особенно в свежий ветер, напоминает летящий фрегат. В длину шагов сто, в ширину не больше пятидесяти – совсем махонький. Зато берез на нем я как-то насчитал сотни полторы. Расположен посреди большого плеса. До берега от него полтора-два километра что в одну, что в другую сторону.

Остров представляет собою вершину кладбищенского холма. Словно макушка айсберга, он венчает старое кладбище, попавшее в зону затопления и ушедшее под воду.

С этой макушки холма когда-то открывался вид на славный купеческий город Корчеву. В нем бывал А. Н. Островский, отметивший в своих записях: «В Корчеве делать нечего». А Салтыков-Щедрин в «Современной идиллии» написал о городе совсем уж несправедливо и уничтожающе: «Кружев не плетут, ковров не ткут, поярков не валяют, сапогов не тачают, кож не дубят, мыла не варят. В Корчеве только слезы льют да зубами щелкают».

Город был небольшим, зеленым, тихим, живописным. Его население никогда не превышало трех тысяч человек. В нем насчитывалось около десятка улиц. Имелось начальное училище, мужская и женская гимназии, типография уездной земской управы и земская больница. В центре возвышался городской собор с пятью куполами, высокая Преображенская церковь и ряд каменных двухэтажных зданий.

Остатки взорванных домов, церквей, могилы людей – все ушло под воду в 30-е годы, когда город попал в зону затопления при строительстве гидроузла и канала Москва–Волга. Бывшие жители Корчевы, переселенные в Конаково и Кимры, в другие города и веси, в течение многих лет в определенный день памяти ушедшего под воду родного города съезжались сюда со всех концов страны. С каждым годом число их становилось все меньше, последний сбор бывших жителей городка состоялся в 93-м году, после чего традиция ежегодных встреч прервалась, и, видимо, уже навсегда. Как бездушно пишут в статистических отчетах – «за естественной убылью народонаселения». Вместе с городом Корчева в зону затопления попало около сотни больших и малых деревень.

Однажды я был застигнут посреди Московского моря внезапно налетевшим шквалом и выброшен вместе с моим тримараном на этот остров. Я просидел на нем неделю, пережидая штормовую погоду и латая порванные о камни поплавки. Это были одни из лучших дней моей жизни. По утрам я выбирался из палатки и обходил босиком свой островок по широкой полосе намытого песка, оставляя на нем сочные, медленно темнеющие от выступавшей влаги следы, потом завтракал, немного писал акварелью, слушал по транзистору «Маяк» и лицезрел остальное человечество лишь в бинокль, когда наводил его на юго-восток и любовался круглым затылком двадцатипятиметрового Ильича, стоявшего в десяти километрах у стрелки канала Москва–Волга.

Рядом с моей палаткой лежала на песке древняя надгробная плита. Выбитая из белого известкового камня, расколотая поперечной трещиной, обрамленная по краям витым узором... На плите было несколько выветрившихся и едва прочитываемых букв. В центре плиты значились «Л» и «В». Очевидно, это были инициалы усопшего. На полное имя-фамилию то ли не хватило денег, то ли квалификации словоруба, а может быть, такова была последняя воля умершего человека. Чтобы без фамилии – одни инициалы. Чуть ниже шли три цифры, обрывающиеся глубокой трещиной: «181...» , а еще ниже – буква «м», первая и единственная из несохранившейся короткой надписи, обозначавшей месяц (март?), из чего можно было заключить, что этот неведомый «Л.В.» жил и умер во втором десятилетии XIX века, т.е. был свидетелем наполеоновского нашествия на Россию и, быть может, даже участником (если это был мужчина) Отечественной войны.

Я прожил неделю по соседству с этой загадочной плитой. Судя по всему, она давно лишилась своего исконного места и использовалась туристами в качестве трапезного стола, пенька для колки дров и т.п. По ночам мне мерещились чьи-то тихие голоса, кто-то шелестел листвой за тонким брезентом палатки, гремел пустыми консервными банками, и тогда я вспоминал об усопших людях, навечно упокоенных в песках этого островка и прилегающих к нему отмелей, о серых костях и черепах бывших жителей древнего города, по сей день вымываемых осенними штормами и иногда выбрасываемых на берега водохранилища. На этом крохотном островке сохранились две-три грибницы, и я собрал урожай из нескольких подберезовиков и белых. Я крошил грибы на теплой могильной плите и раскладывал сушиться в лучах нежаркого, плывущего сквозь мглистые туманы сентябрьского солнца. Позже я этой плиты уже не видел. Кому-то она помешала. А может, для каких-то целей понадобилась. В старых церквях полы мостили древними надгробными плитами, и это не считалось кощунственным и зазорным.

Облаченный в глухой костюм химзащиты, к которому не хватало только противогаза, нахохленный и сосредоточенный на борьбе с гротом и румпелем, пробивающийся на своей лодке все вперед и вперед, сквозь волны и ветер, я представлял со стороны, наверное, занятное зрелище. Редкие рыбаки в моторных лодках норовили пройти ко мне поближе и, выпучив глаза, рассматривали меня, словно диво какое. За что я их не любил, конечно. Потому что их мощные лодки добавляли мне треволнений.

Наконец достиг острова Св. Елены. Этот остров носил еще одно название, обозначаемое на картах в скобках и идущее вслед за основным, – остров Могилевский, но оно не прижилось. Остров очень популярен в среде туристов-водников, прибывающих электричками с Савеловского вокзала на платформу Большая Волга и собирающих свои лодки и катамараны на монументальных ступенях стрелки канала Москва–Волга. Ступени ведут прямо из воды к остаткам величественного постамента, на котором когда-то высилась колоссальная фигура Сталина, сваленная однажды ночью шестью тракторами. На этом острове пел свои песни Владимир Высоцкий, когда ему приходилось бывать в гостях у молодых физиков-ядерщиков Дубны и они вывозили его на просторы Московского моря... Ввиду испортившейся погоды на острове, обычно заставленном палатками, не было ни одной души.

Теперь целью моей был Дом рыбака в одном из дубненских заливов, где я обычно в прежние свои плавания оставлял лодку, когда выбирался в Дубну за продуктами или даже укатывал на несколько дней в Москву. При отличном попутном норд-весте я за один час дошел до Дома рыбака, покрыв расстояние в восемь километров. Таким образом средняя скорость хода в этот день была близка к предельной и равнялась четырем узлам.

Дежурный по Дому рыбака интеллигентный очкарик, сменивший на этом посту колоритного Алексеича, не изменявшего своей тельняшке ни при какой погоде, показал, куда можно поставить лодку. Я загнал ее под широкий борт старой ржавой колесной баржи, сняв мачту и поплавки. На древнем кожухе посудины, покрывавшем остов допотопного колеса с лопастями, еще читалась полукруглая надпись: «Максим Горький». И я подозревал, что эта баржа, поставленная когда-то на краю бухты на вечный прикол и отданная во владение дубненским и дмитровским рыбакам, источившим ее своими клепаными жестяными норами, словно осы гриб-трутовик, вовсе не баржа, а какой-нибудь старый волжский колесный пароход со срезанной надстройкой, построенный до революции и бегавший по Волге под флагом акционерного общества «Самолетъ» или «Кавказъ и Меркурiй» – главных волжских монополистов на пароходные перевозки. Об этом говорило название посудины, слишком звучное для простой, пускай и самоходной баржи.

По выходным дням эта баржа превращалась в гудящий улей, населенный слегка трезвыми рыбаками. В каждой каморке, за каждой дверцей кипела мужская жизнь – звенели стаканы, раздавались песни, штопались снасти, не всегда дозволенные рыбнадзором, кто-то хвастал уловом, кто-то храпел, кто-то варил уху на походной плитке и, зачерпывая ее половником, щедро наливал в подставленные кружки неудачников, оказавшихся сегодня без улова, стягивающихся на запахи варева, которого не утаить ни от друга, ни от врага. Очень меня трогал этот пароход, населенный распахнутой до самозабвения, горланящей песни мужицкой Русью...

Дубна

Переправившись на пароме через канал Москва–Волга, сел в автобус и поехал в город.

Что-то непередаваемо грустное видится сегодня во всех этих построенных «от колышка» научных городах-саженцах, выросших на наших скудных суглинках под холодеющими небесами и призванных оранжерейным способом выращивать плоды научной мысли и прогресса, ковать щит страны, двигать фундаментальные науки. В этих городках собирался интеллектуальный потенциал народа, будущее страны. Я побывал в нескольких таких полисах, но больше всех меня поразил Ленинск на космодроме Байконур. Город был построен в сухой безводной казахстанской степи в немыслимо короткие сроки, утопал в зелени, в нем не было ни одного ветхого и облупленного здания, а на чисто выметенных улицах ни одного старика или старушки, потому что город был населен людьми самого плодотворного и зрелого возраста, служившими и работавшими на многочисленных космических площадках огромного полигона. Это был город детей, зеленых улиц (за каждым деревом-тополем ухаживала отдельная семья, отвечавшая за него и каждый вечер поливавшая своего питомца), защитного цвета хаки – преобладающего цвета одежд жителей.

Рядовым солдатом срочной службы, заболев острой дизентерией, я угодил в госпиталь этого секретного города. Помню как во сне палаты инфекционного отделения, до отказа заполненные такими же, как я, «пулеметчиками» (среднеазиатское лето!). Вечная проблема отхожего места, четыре унитаза на весь этаж, к которым выстраивались очереди дизентерийных солдат, проблема пипифакса как издержки городского воспитания. Занимавший до меня койкоместо ефрейтор, освобождая тумбочку от личных вещей, подарил обрывок какой-то книги. Это был царский подарок. Книга была толстая и поэтому представляла большую ценность. Книга без начала и конца – книга стихов. В первые дни я только ковылял вдоль стенки с книжкой под мышкой до туалета и обратно и без сил падал на свое продавленное ложе. Книгу прятал под матрас – даже не под подушку. Из-под подушки могли упереть. Спустя несколько дней, почувствовав себя получше, заглянул в нее. Это был Блок. Лирика и поэма «Двенадцать». Чеканный слог, яркость образов революционной поэмы, их плакатная графическая мультипликация, завораживающий ритм. Дни тянулись томительно. Я читал стихи, до которых не был большим охотником – то ли дело проза. Я читал стихи Блока за неимением прозы и местами заучивал их наизусть. Пока недремлющий брегет болезни не поднимал меня с постели и не швырял в очередь к очку на оправку. Однотомник ужимался на глазах, словно попавший в камин лист, схваченный огнем с боков, с середины, с разных упорно сопротивляющихся языкам пламени сторон, кусками перекочевывая в мою память. По мере естественного убывания этих разрозненных страничек росла моя влюбленность в Блока, которым я заболел надолго. Грешно сейчас вспоминать, но все происходило именно так. Приступ острой солдатской дизентерии в моем случае перешел в высокую болезнь поэзии. Моя первая встреча с поэзией Серебряного века случилась в палате инфекционного отделения военного госпиталя города Ленинска, куда я попал в полубессознательном состоянии, в последнюю минуту ссаженный с эшелона, в котором наш ракетный полк отправлялся на воинские учения в далекое Забайкалье.

Чуть оправившись, я начал выбираться сквозь пролом в стене за пределы госпиталя и вскоре свел знакомство с продавщицей расположенного неподалеку газетного киоска. Блок был спасен. Накинув поверх бязевой больничной рубашки чью-то гражданскую клетчатую ковбойку, я свободно гулял по городу Ленинску, и в этих прогулках меня всегда сопровождал блоковский томик, который я ни на минуту не выпускал из рук. Я не отваживался оставлять его в палате, потому что хорошо представлял себе его дальнейшую судьбу. Два или три раза натыкался на воинский патруль, но ни разу не был остановлен. Думаю, выручала меня пухлая книжка под мышкой, придававшая студенческий вид. Выручал Блок. На одной из аллей городского парка познакомился с капитанской дочкой – дочкой капитана-ракетчика, приехавшего с семьей служить на полигон из Краснодара. Капитанская дочка подкармливала меня витаминами – то есть фруктами и овощами, а я ее кормил стихами – то есть пищей духовной. Девушка к стихам оказалась равнодушна, избалована, манерна, но привлекательна и очень говорлива. За несколько дней она обрушила на меня поток сведений о городе, добрая треть из которых составляла воинскую тайну. Будь я американским шпионом, я бы вышел из госпиталя, проделав стремительную карьеру от рядового разведчика до капитана.

Несколько лет назад случайно прочел в журнале статью об этом городе. Побывавший в Ленинске корреспондент подробно описывал картину запустения и распада, в который оказался ввергнут один из самых образцовых городов страны. Брошенные выехавшими в Россию хозяевами многоквартирные дома стоят с выбитыми стеклами. Дворы и улицы заросли хламом и мусором, который некому убирать. Лишенные заботливого ухода и полива деревья на улицах и бульварах давно высохли и превратились в сюрреалистические аллеи из сухостоя, вызывающие ощущение оторопи и жути. Читал я эту статью с чувством большого сожаления и, так и не дочитав до конца, отбросил журнал в сторону.

Когда я работал рядовым словорубом в книжной редакции издательства «Правда», мы как-то приехали в Дубну всей издательской командой по приглашению клуба книголюбов ОИЯИ, над которым наша редакция осуществляла шефство, осыпая физиков дармовыми книгами собственной выделки. Надо сказать, то были очень неплохие по тем временам книги. Наша малоприметная в недрах концерна редакция представляла собой большой книжно-денежный насос, ежегодно приносивший в партийную кассу миллиарды рублей.

В институте нас хорошо приняли, поселили в гостинице, развлекали, водили на главную достопримечательность города – синхрофазотрон, а вечером мы с успехом провели читательскую конференцию, на которой меня как представителя одного модного перестроечного журнала даже отметили аплодисментами. Это был год русского Нобеля (Бродский), центральные журналы захлестывала волна возвращенной литературы и боевой перестроечной публицистики. Эти годы – годы лебединой песни советского линотипа, допотопного, долгоживущего, покрывшего себя, казалось, такой несмываемой, позорной, жирной коркой лжи, что и не отмыть, и не приспособить на доброе, вечное. В типографии издательства «Молодая гвардия», где я работал прежде, стояла трофейная печатная машина «Ман», вывезенная по репарации из Германии и исправно выдававшая до семидесяти тысяч оттисков в день. На ней когда-то печатались листовки Гитлера, Геббельса, Сталина – далее везде, со всеми остановками... Рядом с этой вечной немецкой машиной меня одолевали приступы легкого головокружения, как при взгляде в глубокий темный колодец.

И вот теперь я, свободный, как ветер, спустя десятилетие ехал на автобусе по улицам гостеприимной Дубны и глазел по сторонам.

На одноэтажном здании крупная, бросающаяся в глаза вывеска: «Центр диагностики СПИДа». Дубна и Савелово переживают волну молодежной наркомании и борются с этим бедствием всеми возможными способами. Большая вывеска центра производит диковатое впечатление, но, по-видимому, нужна – лишний раз напомнить едущему мимо молодому человеку об опасности. Прежде уличная наглядная агитация воспевала радости социализма. А теперь – пропагандирует здоровый образ жизни, призывая растерянную молодежь к уму-разуму. Рядом с вывеской торговые киоски, автобусная остановка – в общем, очаг цивилизации, куда на равных вписался и пункт диагностики СПИДа, словно какая-нибудь точка по приему стеклотары. На стене дома надпись: «Атом не солдат, атом работник», и я в который раз вспоминаю, что я в городе атомщиков.

Автобус набит битком. С трудом выпал у торгового центра, где прежде закупал продукты. Купил хлеба, консервов, макарон, еще кой-какого припасу и, словно придавленная гирей черепаха, с разбухшим рюкзаком на горбу поплелся к паромному причалу.

Лодка моя цела и нетронута. Прогулялся по барже туда-сюда. Заглянул в темную, сырую пещеру бывшего машинного отделения – с ржавым котлом, трубами, вентилем и манометром. Осмотрел лабиринты рыбацких клетушек, сляпанных из листового железа, среди которых можно и заблудиться. Одни двери закрыты на висячие замки, другие – раскрыты настежь. Внутри лежбища с шерстяными одеялами, полки с рядами банок, удочки, приставные столики и стулья – микрокомфорт в клепаном жестяном пенале, где, не говоря уж о хозяине, есть место и для карандаша, и ластика, и железной баночки с мотылем, замечательно рифмующейся с этим большим ржавым пароходом, нареченным именем большого пролетарского писателя, залегшего «на дно» (посаженного на мель) вместе со своими персонажами в отрепьях, сатанеющими от водки и песен, словно сошедшими с подмостков все того же Художественного Общедоступного, – бывшие люди, бывшие мужья и отцы, а теперь – рыбаки...

Зато вокруг – сказочный простор водохранилища, полноводного, полнорыбного (когда-то), берега с березами и соснами, где можно разбивать палатки, разводить костры, долго распутывать снасти и думать о том, как бы вот так же распутать и свою собственную судьбу тоже...

Стрелка Канала им. Москвы

Утром погрузил все в лодку, пересек залив и, обогнув на веслах шлюзовой мол, подошел вплотную к дамбе Иваньковской плотины, к самому ее углу. В том месте, где дамба смыкается с молом, к ней можно приставать, разгружать лодки, переносить их по давно проторенной народной тропе через дамбу и проходящее по ней шоссе и опять садиться на воду – только уже на второе «зеркало» плотины. На нижний бьеф.

Гигантская фигура Ленина, выполненная из розово-серого гранита, все так же приветственно встречала теплоходы, плывущие из столицы по каналу Москва–Волга. Огороженная двумя рядами деревьев, она стояла теперь ко мне спиной.

Однажды темной ночью мне довелось заночевать у подножия этого истукана. Это была не лучшая ночь в моей жизни. Я разбил под вождем свою палатку, забрался с головой в спальник и, попытавшись заснуть, погрузился в сон не сон, явь не явь... Эта каменная громада, нависшая многотонной массой над моим хрупким лагерем, накрыла меня, словно зловещая тень отца актера Смоктуновского в достопамятном фильме, населяя окружающее ночное пространство странными звуками и символами. До меня доносилось какое-то бульканье и свист, мерещились монотонно бубнящие голоса, другие загадочные звуки, производимые, должно быть, зюйд-вестом, с разбегу расшибавшим свой лоб об эту фигуру, богатую затейливыми рельефами и внутренними пустотами. А может, это носились в свободном эфире обрывки первоисточников, когда-то затверженных наизусть согнанными в бараки каналармейцами тридцатых?..

Помнится, во времена моей армейской службы от нас требовали знания первоисточников – у каждого была заветная тетрадь для политзанятий, заполняемая выписками из трудов классиков политической мысли, названия которых каллиграфическим почерком заносились в соцобязательства каждого ракетного солдата и офицера. Этот список обновлялся раз в полгода. Солдату полагалось осваивать что-нибудь немудрящее, простое, как мычание: «Как нам реорганизовать...», «Апрельские (дембель в мае!) тезисы» и как нам учиться, учиться, чтоб научиться. Офицерам предназначались труды покрупнее. Самые сложные и объемные работы вождя во укрепление своего авторитета брал на себя наш командир – подполковник Макиенко, тихий безвредный выпивоха, пересидевший свое звание и давно махнувший рукой на карьеру. Из года в год он осваивал одну и ту же мудреную работу под названием «Материализм и эмпириокритицизм». Эти интимные подробности из жизни подразделения я знал доподлинно и в деталях, потому что числился политинформатором дивизиона. Мы забивали головы схоластикой, вместо того чтоб изучать свои ракеты. Я проучился в двух вузах, но такой политмуштровки, как в армии, не встречал уже никогда.

Так что в ту ночь я не выспался. И в следующий раз уже поостерегся разбивать свою палатку вблизи другого постамента, принадлежавшего когда-то другому вождю, лучшему другу физкультурников – на противоположной стороне канала.

Здесь, очевидно, самое время признаться в своей любви к этому месту. Ко всей этой местности, стянутой силовыми линиями к ее сердцу – стрелке канала Москва–Волга, словно к сердечнику электрокатушки. Это место представляется мне не менее эмблематичным, чем стрелка Васильевского острова в славном городе Петербурге. Я бы даже сказал, рискуя навлечь на себя, что в некотором роде они близнецы-братья. Это вопрос генезиса, конечно, общей метафизики места.

...Электропоезд Москва–Дубна несет вас вдоль линии канала имени Москвы, повторяя все изгибы и повороты голубой ленты, привязанный к ее фарватеру циркулями проектировщиков, но вы, пассажир электропоезда, об этом почти гомеопатическом сближении с большой водой можете и не догадываться. Хотя добрая половина пути проходит на расстоянии полета пущенного из пращи конского яблока, канал скрыт от вас лесополосой и насыпью автомагистрали. Только названия остановок говорят о месте вашего пребывания: Темпы, Соревнование, Ударный, Каналстрой...

В поезде вам могут рассказать о том, где стояли бараки каналармейцев, как их охраняли и водили на работу, где хоронили – кладбища там, там и там... а больница у них была в Старикове. Когда вышел приказ завалить усатого, вызвались трое добровольцев: отец и два сына. Скульптура вождя стояла на самой стрелке – лицом к морю. От постамента сбегает к Волге широкая лестница, последние ее ступени, теряющиеся в воде, зелены и склизки от водорослей. Широкие марши перемежаются площадками, на которых так удобно собирать привезенные лодки; вся водоплавающая общественность Москвы прошла через эту лестницу-чудесницу. Одна ножка циркуля проектировщика здесь уперлась в постамент, а другая организовывала вокруг нее окружающее пространство, выплясывала перед своей товаркой и так и эдак, стягивая к этой главной точке все остальные горизонтали и вертикали ландшафта.

На другом берегу канала – с неуверенно подъятой рукой, словно бедный родственник, – другой вождь, парный, но заваливать и его приказа пока не поступало. Белоснежные теплоходы огибали стрелку и давали длинные гудки в честь каменных вождей. Отец и два сына дождались наступления ночи, опутали веревками фигуру Сталина, после чего взревели шесть тракторов (в этом месте рассказа вы безуспешно пытаетесь рассадить троих мужчин в шесть кабин...), и каменный колосс рухнул с постамента, распавшись при падении на множество больших и малых фрагментов. Каменные останки были стянуты в ближайший лесок и, говорят, по сей день покоятся там, медленно погружаясь в травяную подстилку, зарастая лебедой и повиликой.

Происходило все это, как и было предписано в секретном циркуляре, под покровом ночной тьмы. Чего боялись? Не сопротивления – боялись праздного любопытства, здорового зубоскальства, способных принизить сакральность действа. Власть, когда это касается ее самое, робка и стыдлива.

Если пройти в сторону маяка и паромной переправы, можно увидеть у воды кое-какие детали цементного декора, украшавшие берега канала, – тучные снопы с серпами и т.п. элементы. Время и вода не пощадили их. Все сильно обветшало. Некоторые из фрагментов смыты со своих мест и обрушились в воду, – интересно, что цементные снопы с изнанки оказываются пустыми, словно скорлупа ореха, и это воспринимаешь как маленькое открытие. На берегу ржавеет брошенный ковш землечерпалки. Растопырив хищную щепоть, пытается схватить пустой ветер. Ржавый тюльпан, распахнувший свои шесть громадных лепестков. Канал рассчитан на сто лет, он питает своей водой большую часть Москвы. Берега канала осыпаются, заиливаются, зарастают травой и ярко-зеленым мхом.

Открывающийся перед вами ампирный вид имеет свою точку метафизического голода – теперь мы знаем, какую. Она находится на стрелке, на том самом месте, в которое уперлась когда-то козья ножка лауреатского циркуля. На этом пустом бывшем постаменте можно загорать, разводить сигнальные костры, разбивать палатки (не рекомендую). По своему периметру он метров десять – большая такая квадратная клумба с цементными бортами. Кроме травы, на ней почему-то ничего не растет. Хочется думать, что не приживается.

Подойдя на веслах к самому углу дамбы, стал выгружать из лодки на косой каменный насыпной берег все свое хозяйство. Все-все, до последнего соснового полешка в носу лодки, завернутого в полиэтилен и предназначенного для растопки в непогоду, до последней фляги с питьевой водой. С этой стороны дамбы откос был невысоким – каких-нибудь метров десять-пятнадцать.

Постепенно, шаг за шагом, сделав бессчетное количество ходок, поднял вещи на дорогу. Сняв с лодки и парус, и мачту с поплавками, поднял и ее – с пятки на носок, уголком, поочередно занося вперед то нос, то корму. Через шоссе лодку помог мне перенести празднично разодетый парень, у которого не хватило решимости отказать мне в моей просьбе. Он приехал со свадебным кортежем к тому самому памятнику Ленину (друг женится!), у которого по сложившейся городской традиции даже сегодня фотографируются новобрачные. Неосторожно загляделся на мое хозяйство, разложенное вдоль обочины, – вот и получил. Ничего, перенес – не запачкался. Спустились вместе с ним и лодкой на плече к нижнему бьефу. Пожелал мне счастливого плавания и побежал догонять свадебную процессию. Прежде здесь не разрешалось даже рыбу ловить выше и ниже плотины – это была охранная зона. А шлюзование допускалось лишь в вечернее и ночное время, всякое фотографирование полностью исключалось.

Перебрался я через дамбу Иваньковской плотины за полтора часа. Наконец сел на воду, вышел на фарватер, поднял грот и на легком попутном бризе пошел вдоль забранного в бетон, безликого и, в общем, скучного берега Дубны. С наступлением сумерек пристал к плоскому правому берегу в виду живописной церквушки в поселке Ратмино.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю