355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Михайлов » Платиновый обруч (Фантастические произведения) » Текст книги (страница 18)
Платиновый обруч (Фантастические произведения)
  • Текст добавлен: 30 мая 2018, 21:00

Текст книги "Платиновый обруч (Фантастические произведения)"


Автор книги: Владимир Михайлов


Соавторы: Вячеслав Морочко,Любовь Алферова,Владлен Юфряков,В. Семенова,Владимир Авинский,Алексей Дукальский,Вольдемар Бааль,Сергей Кольцов,Николай Гуданец
сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)

– Что за дьявольщина такая?! – голос прозвучал в комнате. – И это в моем-то доме?! Все загажено, перепачкано, да еще простыни подстелили. Вон отсюда эту мерзость! На каком основании…

Ваня вскочил и увидел палец, который указывал на дверь.

– Я, я… меня пригласили… большой специалист… только помочь… – промямлил Ваня.

– Что-о, ты, сопля, большой специалист?! Да, знаю! Но тебя пригласили? Кто? Она? Верю! Но… помочь мне… Ха-ха-ха-ха-ха! Я покажу вам обоим, как и в чем мне надо помогать.

Стукнув коленками об пол, женщина раскинула руки, взвизгнула и завопила.

– Люстра нетленная, люстра моя хрустальная, хоть ты… Как зло клевещет этот мальчишка!

Ваня схватил за края простыню с железками и, волоча ее за собой, выскочил на улицу. Там он взял седло, и оно повисло в воздухе. Тогда Ваня сел на него, взял в руки руль, и в одно мгновение «Ява» собралась под ним из обломков, рванулась вперед…

Опять простор. Ветер. Легко и скоро идет машина; все – есть, но вот уже – было. Все – будет, и глаза опять не замечают ветра, глаза заворожены, и скорость, движение есть в них, и было, и будет…

Слепота осеннего неба пропала, и в бледной голубизне засветилось солнце, нежа шею и спину.

Зазеленели деревья вдоль дороги. Нерасправленная листва ждала своего времени.

Мотоцикл взлетает на мост – впереди далеко вниз уходит дорога, а по сторонам буйно цветут сады…

Скорее, скорее – туда…

Между озер, сквозь запах лесов, пролегает дорога.

Дорога поднимается в гору, мотоцикл замедляет бег. По сторонам вырастают дома и вереницы людей, а мотоцикл вдруг тает, и в руках остается только руль.

Ваня чувствует, что летит по инерции, выпрямляется для удобства, вытягивает ноги; в руках уже оказывается не руль, а рулон исписанной бумаги, но он тоже как руль и придает полетность как будто…

Люди вокруг волнуются, начинают что-то кричать, размахивать руками, тыкать пальцами… – то ли это они так спорят, то ли возмущены тем, что чей-то путь не обозначен перильцами в пространстве вероятностей.

Ваня сильнее прижимает к груди рукопись (у нее разве сила, да и какой из нее руль!) и летит сам собою, под ним убегает назад асфальт, но вот он все ближе, все лучше видны темные следы от колес и мелкие камешки: дорога круто идет вверх.

«И мне надо вверх, а то – носом в асфальт… ах, как кричат люди… и ветер мешает, прижимает, давит на спину… асфальт пахнет смолой и резиной…»

– Гляди, падает!

– Может, поймать?

– За мной…

«Нет, сильнее смотреть, крепче… потому что последняя рукопись… сегодня утром додумался, вспомнил, и это важно… это надо, уверенно, уверенно и – вон отходит вниз, отдаляется асфальт, еще, сильнее, будто отталкиваясь… смелее…» Асфальт падает, проваливается, уходит; все труднее различить его крупинки, и ветер уже в грудь, в живот, сдувает с лица к затылку волосы, словно поддерживает, и все уверенней чувство полета. Все спокойней, сильнее чувствует себя Ваня и знает уже, что не упадет, что может остановиться и парить, и лететь – воздух держит его.

Ваня поднимается выше и еще выше – вся гора внизу, деревья, крыши, между ним и землею пролетают птицы, едва различим запах земли. Чем выше, тем легче лететь, Полет теперь медленный, высокий…

Люди долго стояли у дороги и смотрели вверх, не веря глазам, – неужто совсем улетит?

Наконец, Ваня вошел в облачко, и его не стало видно.

Несколько энтузиастов, вооружившись биноклями, пошли следом за облаком, долго ходили, но так больше ничего, кроме облака, и не увидели. Разве только точка какая-то потом, далеко над облаком и впереди него, двигалась. Потом и точка потерялась, и облако уплыло от них.

Никто никогда больше Ваню не видел. А дом…

В доме на Промышленной улице в тот день случился пожар. От чего и где он начался, неизвестно, горело во многих комнатах, но, как оказалось потом, ни у кого ничего не сгорело, – словно чужие какие-то бумажки и вещи горели в комнатах; в Ваниной же сгорело все, вплоть до паутинок. По счастью, жертв тоже нигде найдено не было. Ванину, фотографию, которая осталась у родителей, показывали по телевизору, но никто ничего так и не сообщил. Пришлось объявить Ваню без вести пропавшим.

Теперь дом опять отремонтировали, все также красят его перед праздниками, но краска отстает по-прежнему, тонкими ломтями. В Ваниной комнате живут его соседи, – тараканов, говорят, вывели, а клопов – никак!

Николай Гуданец
НА БЕРЕГУ СТИКСА

Вода в канале была черной и спокойной. На ее поверхности лежали лопнувшие воздушные шары, словно разноцветная ветошь. Утром праздничная толпа бросала шары в канал с горбатого бетонного мостика. Они медленно падали навстречу своему отражению и встречались с ним, качнувшись; по воде шли круги; потом шары плыли, прилипшие к своим двойникам, как яркие восьмерки, подгоняемые ветром.

По крутому берегу сновали мальчишки. Они азартно целились из рогаток; шары лопались с глухим звуком, и на воде оставались сморщенные клочки резины.

Теперь парк затих.

Симаков брел по дорожке, ссутулившись, сунув руки в карманы распахнутого плаща. Начинало темнеть; казалось, воздух уплотняется, сливаясь понемногу с холодным зеркалом канала. Резко запахло вечером.

Симаков прошел по мосту, свернул налево и подошел к скамейке на берегу. Под ней валялись пустая бутылка и скомканный бумажный кулек; изрезанное ножами сиденье было усеяно крупными дождевыми каплями.

Симаков смахнул воду ладонью и уселся, откинувшись, вытянув скрещенные ноги. Он прикрыл глаза и глубоко, вздохнул, словно бы очищаясь от суматошного дневного воздуха. Немного посидел, расслабившись, потом достал папиросу, размял ее и закурил, с удовольствием затягиваясь крепким дымом.

Вокруг не было ни души.

Он сидел, курил, уткнувшись в тепло щекочущий шарф подбородком, пристально глядя на воду, Пространство расплывалось, растягивалось, сглаживались очертания; таяли контуры деревьев, и тот берег отодвигался, подергивался дымкой, пока не стал узкой полосой на горизонте. Ничего не осталось, кроме неба, родных берегов и канала. Симаков встал, подошел к кромке воды. Вдали, среди нескончаемой пустоты, виднелось темное пятнышко. Оно постепенно увеличивалось; вскоре стали заметны неспешные взмахи весел.

Симаков поежился. Он бросил коротко зашипевшую папиросу в воду и сунул руки в карманы. Прислушался.

Мало-помалу он различил слабый плеск и поскрипывание уключин – лодка все приближалась, раздвигая гладкую воду, скользя в сумерках к берегу.

Горбясь и вглядываясь в полутьму, он ждал. Наконец стал виден гребец, ритмично работающий длинными веслами; лодка словно бы пошла все быстрее и быстрее.

Симаков отступил на шаг, и нос лодки врезался в хрустнувший песок прямо у его ботинок.

Перевозчик в потертом ватнике обернулся через плечо и секунду внимательно изучал Симакова.

– Все ясно, – сказал перевозчик.

Оба чуть помолчали.

– Поехали? – спокойно спросил Симаков.

– Погоди, – сказал перевозчик. Он бросил весла и пересел в лодке лицом к Симакову.

– Закурить есть?

– У меня «Беломор».

– Давай.

Перевозчик поймал пачку на лету, достал спички, закурил. Он сидел в дощаной плоскодонке с облупившейся кое-где зеленой краской и смотрел на Симакова бесцветными немигающими глазами.

– Нормальный табачок, – сказал он, глубоко затянувшись. Симаков не ответил. Потом пробормотал: – Я представлял все это иначе…

Перевозчик понимающие кивнул.

– Бывает.

Помолчали. С уключин мерно и беззвучно капала вода. Перевозчик попыхивал папироской, глядя на Симакова в упор.

– Что ж это ты, а? – спросил перевозчик.

Симаков помедлил.

– Сам не знаю, – сказал он.

Дымок папиросы вился среди отчаянной пустоты.

Симаков посмотрел на горизонт, на далекую мутную полоску.

– А что там, на том берегу? – спросил он.

– То же самое, что на твоем.

– Так зачем же тогда плыть?

– Трудно сказать, – ответил перевозчик. – Наверно, надо ж когда-нибудь менять берега.

– Даже если они одинаковые?

– Даже если так.

Симаков вздохнул. Он вытащил бумажник и, развернувшись, запустил им в воду. Раздался плеск, сразу и бесследно заглохший. Потом Симаков отстегнул часы, подбросил их на ладони, швырнул вслед за бумажником. Маленькие волны разошлись по воде, покачались вдоль лодки и набежали на песок.

Снова все стихло.

Перевозчик выплюнул папиросу за борт.

– Поехали? – спросил он.

– Погоди, – Ясно, – сказал перевозчик и ухмыльнулся, блеснув фиксой. Он зачерпнул воды и полил на уключины, чтоб не скрипели.

Наступило молчание., Симаков оглянулся, хотя знал, что позади него все та же пустота.

– Ты там-все объяснил? – спросил перевозчик.

– Да разве такое объяснишь.

– Действительно.

И снова тишина. Она сливалась воедино с этим томительным пространством, так странно терпевшим в себе двоих людей и лодку. Каждое движение или слово тотчас повисало, словно конец зыбкой доски над пропастью, и остановиться было, как сделать шаг по этой доске.

– Холодно здесь, – сказал Симаков.

– Да.

Симаков застегнул плащ, неторопливо и аккуратно заправляя пуговицы в петли. Поправил шарф.

– Закури, – сказал перевозчик, бросая пачку.

Симаков достал папиросу, повертел и вдруг скомкал в кулаке. Бросил ее на песок и отряхнул табачные крошки с ладони.

– Нервы, – виновато сказал он, засовывая пачку в карман.

– Многие так вот приходят, – сказал перевозчик, – особенно молодые.

– Правда? – тихо спросил Симаков.

– Приходят… А я же не тороплю. Постоят, подумают – и обратно…

Симаков кивнул.

– Я это понимаю, – сказал перевозчик, – Да.

Перевозчик замолк. Равнодушно поболтал веслом в воде, глядя, как расходятся черные круги.

– Ты уж извини, – сказал Симаков.

– Ничего. Повезу другого.

– Понимаешь, я хочу увидеть, что будет завтра.

Завтра все может быть иначе. Понимаешь?

Перевозчик посмотрел Симакову в глаза.

– А послезавтра? – просто спросил он.

– Это еще далеко.

И опять оба замолчали.

Симакову что-то мешало так сразу уйти. Перевозчик разглядывал свою ладонь, поддевая ногтем шелушащиеся мозоли.

– Устал я, – сказал он. – Руки не слушаются.

– Слушай, – сказал Симаков. – А почему ты не поставишь на свою посудину мотор? – Он осекся, поняв, что сказал глупость.

– Нет, – ответил перевозчик, – он слишком трещит. Видишь ли, здесь, между берегов, – единственное место, где люди могут спокойно и откровенно рассказать то, что на душе. Поэтому я гребу медленно, чтобы выслушать все…

Симаков чуть задумался.

– Да мы и так поговорили.

– Нет, – ответил перевозчик. – Это совсем не то.

Симаков помялся, поправил кепку.

– Так мы когда-нибудь поговорим.

– Конечно.

– Я пойду, – неловко сказал Симаков.

– Иди, – сказал перевозчик. – Ты придешь послезавтра?

– Не знаю.

Не найдя, что сказать еще, Симаков повернулся, зашагал и вдруг замер. Навстречу ему шел мальчик лет десяти, в пижаме, с пухлым марлевым компрессом на шее. Глаза его смотрели далеко, отрешенно, на тот берёг. Молча он прошел, мимо Симакова и сел в лодку.

Перевозчик взялся за весла.

И Симакова как током дернуло.

– Мальчик! – крикнул он, – Мальчик! Постой! Поменяемся! Мальчик!

Симаков побежал к лодке, зарываясь ботинками в рыхлом песке. Перевозчик оглянулся.

– Ничего не выйдет, – сказал он. – Тут ничего не поделать.

Мальчик сидел, безучастный.

– Оттолкни-ка лодку, – сказал перевозчик. – Ну, толкни, что ты? – повторил он.

Симаков уперся руками в холодный, обитый жестью нос лодки, толкнул, чуть не упав в воду, выпрямился, пошатываясь. Лодка скользнула от берега; перевозчик развернул ее и начал неспешно грести.

Заплескались маленькие волны, разглаживая остроугольный след на берегу.

Симаков долго стоял, глядя вслед лодке. Она все уменьшалась, уменьшалась, пока не стала точкой на горизонте. Потом она пошла обратно, Сзади Симакова послышались чьи-то шаги.

Николай Гуданец
УМИРАЮЩЕЕ МОРЕ

Во всем городе только старый капитан знал, что происходит по ночам.

В час, когда на улицах не оставалось даже ночных грабителей, море с тихим шумом вздымалось над набережной и входило в город. Оно осторожно шарило во тьме каменных лабиринтов, ощупывало каждый кирпич, каждый фонарь и заносило их в свою необъятную память.

Море примеривалось к городу, кропотливо заучивало его, как полководец, в тысячный раз разглядывающий перед рассветом карту грядущего боя.

Капитан выходил из дома и безбоязненно шел навстречу крадущимся вдоль стен волнам. Он поглаживал их ласково и без слов, как измученного болезнью судового пса. От его ветхой капитанской формы исходил неистребимый запах моря. И волны возвращались вспять. Он клялся им вслед, что образумит людей.

Наученный горьким опытом, он сознавал, как трудно будет исполнить свое обещание.

Утром капитан выходил на набережную и смотрел на спокойную, розовеющую у горизонта водную гладь. Все было как в пору его отрочества, когда он из затерянной среди лесов деревушки пришел в портовый город с узелком в руке и со спрятанной под соломенной шляпой лакированной почтовой карточкой, которая открывала взгляду дивное зрелище кораллового атолла с тремя высокими кокосовыми пальмами. С тех пор капитан повидал не одну тысячу островов, и пальм, и других чудес, которые и не снились деревенскому мальчишке в стоптанных до дыр башмаках. Но ему приходилось видеть и другое. Память являла его глазам мертвых чаек со склеенными нефтью перьями и пересохшие устья рек, Море менялось. Не раз его корабль на полном ходу останавливала новая, не обозначенная в лоциях мель. Теперь он понимал, что море только кажется вечным. Все так же катились на берег тихие волны его детства, однако внутренним взглядом капитан видел гибель расстилающегося перед ним великолепия.

Но это еще не все. Капитан видел и будущее города – так же ясно, как в Бухте Сатаны он различал сквозь тридцатифутовую кристальную толщу воды останки испанских галионов, развороченных искателями сокровищ. Ограбленное, отравленное, опозоренное море расчетливо и спокойно готовило городу месть. Об этом не подозревал никто, кроме капитана. Ему ли было не знать, как умеет мстить море. А еще капитан знал неразумный детский нрав моря и понимал, что оно будет раскаиваться и тосковать, оставшись без людей.

Счет в надежном байке, куда стеклись долгие годы плаваний и обернулись лужицей золота, мог обеспечить капитана, живи он хоть двести лет. Средства вполне позволяли ему уединиться в каком-нибудь особняке на берегу моря и не думать ни о чем.

Капитан оставался в городе. Он был единственным и последним настоящим слугой моря, который мог как-то примирить обе стихии, из которых одна лишь на первый взгляд казалась разумной.

Когда-то жизнь вышла из моря. Теперь она убивала море – медленно, с бессознательным изуверством.

Капитан писал об этом в письмах. Целыми днями он просиживал за столом, выводя рассыпающиеся буквы на четвертушках писчей бумаги. К вечеру набиралась целая стопка пузатых конвертов с невольно расклеивающимися уголками. Капитан относил их на почту и терпеливо ждал возле окошечка, пока его корреспонденцию оформят по всем правилам. Уплачивал почтовый сбор, возвращался домой и снова садился за письма.

Кому он писал? Всем. Любой мало-мальски заметный среди человечества человек регулярно получал от него письма. Капитан ненавидел тех, кому принадлежали корабли. Для него было дикостью, что корабли – эти огромные, сильные, послушные чудища из дерева и металла – могут принадлежать кому-то. Но даже судовладельцам он писал свои поразительно длинные письма, презирая себя, и все же не теряя надежды в конце концов достучаться до сердец этих людей.

Видимо, кому-то однажды крепко надоели его бессвязные послания, и несколько лет назад капитана подвергли психиатрической экспертизе. Он весьма здраво рассуждал обо всем, что не касалось моря. Врачи после долгих прений признали его неопасным для окружающих и практически дееспособным.

Когда его правая рука и плечо начали угрожающе болеть, он купил самую лучшую электрическую пишущую машинку и меньше чем за месяц обучился письму на ней.

Перед тем как заклеить очередной конверт, он долго перебирал машинописные листки, любовался их убедительной аккуратностью.

Он и не догадывался, что почтовое ведомство по требованию некоторых влиятельных лиц давно приняло меры и все его письма за последние три года, увязанные бечевкой в тесные стопки, пылятся за дверью специальной комнаты на главном городском почтамте.

В складках дюн ждали тихие особняки, обещавшие уют и безоблачную старость вблизи моря. Но он был капитаном и, значит, не имел права распоряжаться собственной судьбой. Он продолжал писать нескончаемые письма, а по ночам охранял гордый и великий город, беззащитный перед предсмертной яростью моря, словно картонная игрушка.

Остается неизвестным, когда спал старый капитан.

Скорее всего, он вообще не спал, как не умеет спать море.

Однажды ночью, когда в далеких пространствах бушевали осенние шторма, он вышел из дома и прислушался.

В ту минуту сотни судов порознь боролись со все еще могучим морем, и их слитные скрипы тревожили капитана, как неотвязный неведомый стон.

Выйдя на площадь, где возвышалась воздвигнутая в честь каких-то морских побед триумфальная колонна, капитан увидел в конце улицы чудовищный морской вал, ощеренный белой, как ярость, пеной. Впереди него приплясывали волны-лазутчики. Море шло на приступ.

Капитан простер руки навстречу надвигающемуся убийству, но он был слишком мал, чтобы его заметили.

Тогда он повернулся и бросился бежать к городской ратуше.

Гнев моря медленно настигал его. Сквозь мертвые улицы, уже по колено в воде, он все бежал, чтобы ударить в ратушный колокол. Пусть люди выйдут из домов, встанут на колени и, высоко подняв на руках детей, молят пощады.

Он свято верил, что море простит.

Вода прибывала. Вечный товарищ моря, ветер, ломился в дома, будто вдребезги пьяный матрос, сотрясая оконные стекла и двери.

Впереди возник прыгающий силуэт ратуши.

Но тут громадная волна изогнулась высоко над бегущим стариком и сгребла его, словно когтистая лапа.

Смяла, проволокла по булыжникам и швырнула, бездыханного, навзничь, Утром возле ратуши прохожие обнаружили мертвое тело, одетое в китель капитана дальнего плавания.

Как позже заключила экспертиза, человек захлебнулся в морской воде.

Море сжалилось над ним,

Николай Гуданец
ТАЙНАЯ ФЛЕЙТА

В детстве его учили играть на аккордеоне.

Серый, с никелированными замочками футляр стоял за шкафом. Он вытаскивал эту неповоротливую тяжесть, царапая стену. Распахивал скошенную крышку, и с перламутровой груди аккордеона на пол съезжали ноты.

Собрав их и шлепнув на стол, он за ремень вытаскивал инструмент из нежного фланелевого лона.

От аккордеона исходил приглушенный блеск и слабый аромат кожи. Гладкие матовые клавиши хотелось лизнуть. Левая клавиатура, усыпанная черными кнопками, напоминала щетку для паркета. Взгромоздив аккордеон на колени, впрягшись в его мягкие лямки, он отстегивал замочек на мехах. Он словно бы надевал на свое сухощавое тело мощную и звучную грудную клетку. Стоило нажать на клавишу, упругие мехи расходились в его объятиях зубчатым веером, выпуская медовую струю звука. Даже не музыка – голый, как луч, единственный звук входил в него, рождая мучительный трепет, схожий одновременно и со счастьем, и с тоской. Он забавлялся, переключая регистры, тянул то ту, то эту ноту, провисавшую к концу, как удочка. Однако учиться игре он не любил. Ему претили монотонные гаммы, однообразные этюды, ноты, которые он мысленно сравнивал с жуками на булавках.

– Лентяй, – говорил в пространство носатый, мефистофельского вида руководитель кружка при Доме культуры. – Какой потрясающий, лентяй. И что самое обидное – ведь с абсолютным слухом…

Все чаще он пропускал занятия, а когда приходил, руководитель уже ничего не говорил, только выразительно косился из-под челки, лежавшей на лбу редкими прядями, точно гребенка.

Потом он вообще перестал ходить в кружок.

Серый футляр за шкафом потускнел от пыли.

Наконец аккордеон продали. В поисках утешения отец целыми вечерами слушал свои пластинки. Чайковский, Шопен, Бетховен… Казалось, эта музыка, сыгранная чужими пальцами и купленная в магазине, таила в себе упрек.

Аккордеон исчез и забылся. Лишь изредка, встречая на улице мальчишку или девчонку, которые, накренившись, волокут грузный футляр, он улыбался – скользящей улыбкой человека, припомнившего свою мелкую и забавную неудачу.

К тому времени, когда он закончил школу, даже это воспоминание оставило его, свернувшись мертвой пружинкой в самом дальнем уголке памяти.

Учился он легко, ровно, не выказывая особой привязанности ни к одному из школьных предметов. Получив аттестат, по настоянию родителей он поехал в Большой Город и поступил в институт. Через пять лет его ожидал диплом авиационного инженера, работа, дом и семья.

Ничто не предвещало иной жизни.

Но наше существование состоит из мелочей и от них неизбежно зависит. Река жизни способна повернуть вспять из-за пустяка, камешка, оброненного словца.

Однажды в мае, под конец второго курса, он бродил по городской окраине неподалеку от общежития. Последний зачет остался позади, и теперь он мог себе позволить передышку на денек-другой.

Без фуражки, с расстегнутым воротом, слонялся он по тихим и пыльным улочкам, удивленно радуясь своей свободе. Та весна совпала с самой неудачной его влюбленностью – из числа тех тягостных, безответных наваждений, с которыми в юности мы не умеем мириться.

Однако день выдался ясный, чистый, беззаботный, и мало-помалу вся горечь, теснившаяся в его душе, растворилась без следа.

Солнце еще не жгло, а согревало. Деревья сорили пыльцой, покрывая глянец листвы желтым налетом. На лужицах, оставшихся после ночного дождя, пыльца закручивалась в тонкие сухие разводы.

Такая ясность, такая легкость царили во всем, что внезапно возникший звук дудочки показался естественным дополнением этого дня, его замыкающим звеном.

Остановившись возле забора, напротив серого кирпичного Домика под шиферной крышей, студент увидел раскрытое окно в клубящемся развале двух сиреневых кустов и, в профиль, седого человека с дудочкой в руках. Студент удивился: судя по лицу, седому человеку еще не исполнилось и тридцати. Опробовав свирель, музыкант раскрыл ноты на пюпитре, вгляделся, ища нужное место. Затем вскинул голову, поднес дудочку к губам и пустил в небо долгую трель… Еще раз мельком сверился с тетрадью и заиграл.

Студент узнал мелодию – то были «Вариации для флейты с фортепиано» Шопена, которые отец слушал чуть ли не каждый день. Седой человек исполнял вторую часть – протяжную, светлую жалобу с переходом в грациозный мажор, – он не играл, он разговаривал с певучей и прохладной ветвью мелодии, едва касаясь ее губами, а стройное тело дудочки, покрытое янтарным лаком, в его пальцах казалось гибким и одушевленным.

С замиранием студент слушал музыканта. Тот прервался на середине, вернулся к началу и доиграл до конца, потом начал другую, незнакомую мелодию… Осторожно студент подошел к забору и сел на траву, чтобы его не было видно из окна, чтобы не помешать музыканту непрошеным своим присутствием. Однако не прошло и пяти минут, – как в печальное соло вплелся требовательный крик младенца. Музыка осеклась.

Слышны были стук поспешно брошенной дудочки, торопливые шаги и растерянное бормотание, сопровождавшееся треском погремушки.

Вздохнув, студент встал с травы и пошел к общежитию. Видимо, не вполне еще очнувшись, он спутал направление и попал в другую сторону, к лесу. Ему пришлось немного поплутать по однообразным улочкам, окаймленным белыми ворохами яблонь, прежде чем он выбрался на нужную дорогу.

В общежитии он взял все свои наличные деньги и поехал в центр города, к Старой Крепости, вблизи которой располагался магазин музыкальных инструментов.

Он вошел в магазин впервые и улыбнулся: позади прилавка, на полках, сплошной стеной стояли аккордеоны.

Конечно, его не интересовали ни аккордеоны, ни балалайки, ни скрипки мал мала меньше, лежавшие в ряд, словно спящие матрешки. Рядом со сверкающим кустом электрогитар, на полке, где разевал желтую пасть серебряный саксофон, студент увидел маленькую черную дудочку. Она лежала в центре этого по-фламандски щедрого натюрморта, непритязательная, как Золушка.

– Покажите, пожалуйста, вон ту дудочку, – попросил он скучающую продавщицу в зеленом форменном халате. Та достала из выдвижного ящика дудочку в продолговатом полиэтиленовом мешочке и положила на прилавок, где под стеклом лежали желтые баранки струн, плектры, камертоны и множество других загадочных мелочей.

Студент внимательно осмотрел черную пластмассовую дудочку, схваченную тремя никелированными кольцами, а также прилагавшиеся к ней оранжевый ершик для чистки и листок с аппликатурой. «Продольная флейта-сопрано» – значилось на листке.

– А деревянных у вас нет? – спросил он, – Нет.

– Но вообще бывают?

– Как когда.

Ему хотелось иметь в точности такую дудочку, как у седого музыканта, однако нетерпение взяло верх.

Пальцы, сжимавшие флейту, мелко подрагивали, как если бы они держали живую рыбу. А может, невоплощенная музыка, томившаяся во флейте, просачивалась в него.

– Сколько она стоит?

– Двадцать два рубля.

Поколебавшись и мысленно взвесив возможности своего кошелька, студент попросил выписать чек.

Потом он шел по городу, держа под мышкой продолговатый бумажный пакет, и сгорал оттого, что нельзя сразу разорвать обертку, как сдирают платье с непослушными пуговицами, вынуть флейту и, усевшись прямо на тротуаре, заиграть «Вариации» Шопена.

В тот же день он уехал за город и, зайдя глубоко в лес, сел на поваленный ствол, и извлек флейту из пакета.

Давнее, полузабытое знание нотной грамоты все-таки не пропало втуне, и он без особого труда разобрался в аппликатуре. Затем, старательно прижав пальцами дырочки, он вложил в губы похожий на косо срезанную луковку мундштук и дунул. Шепелявый свист рассек тишину и, устыдившись себя, сорвался на еле слышное шипение. Некоторое время прошло в бесплодных стараниях выдуть хотя бы одну верную ноту. Студент бесился, до боли сжимая флейту, он сверялся с аппликатурой, искал дефект, вертел настроечное кольцо. От дырочек на пальцах выступили красные пупырышки. Его подмывало сломать и вышвырнуть эту бездушную пластмассовую трубку, которая, казалось, с утонченным презрением издевалась над ним. После небольшой передышки он возобновил свои попытки с удвоенным прилежанием и наконец извлек из флейты всю гамму.

Последующие дни он проводил в лесу, полностью пренебрегая подготовкой к экзаменам. Постепенно флейта приручалась, пальцы студента обретали беглость и легкость. Он скоро, освоил игру в двух октавах, для чего надлежало дуть то сильнее, то слабее, и нащупал две самые удобные для исполнения тональности – реминор и фа-мажор. Остальное было делом его слуха и усердия… Свершилось чудо. Он заиграл.

Ни один человек на свете не знал о том, что у него есть флейта. Музыка стала его грешной и сладкой любовью, спрятанной ото всех. Теперь в его душе появился заповедный остров, куда он не допускал посторонних и где его всегда ждало лекарство от капризов фортуны. Неудачи, которые прежде отравили бы ему существование на целую неделю, ныне вовсе не задевали его. «Ничего, – говорил он себе. – Ничего, это пустяки. Зато я играю на флейте». Музыка выделила его среди прочих людей и вознесла на недосягаемую высоту. Как-то раз он встретил на улице свою любимую вместе с ее избранником и поразился спокойствию, с которым перенес неожиданную встречу. «Ну что ж, – подумал тогда флейтист, – зато он не умеет играть на флейте». Эта простая мысль поставила все на свои места. Действительно, ни женская благосклонность, ни слава, ни богатство не даются в вечное пользование.

Они проходят, и отчаянием потери уравновешивается былое счастье. Истинной ценностью обладает лишь то, что человек берет сам, не одалживаясь ни у кого. Это мудрость, талант и призвание. Кто воспитал их в душе, тот перестает зависеть от превратностей судьбы, хотя жернова миропорядка грубы и неумолимы, – ведь гении рождаются намного чаще, чем кажется историкам искусства.

Странными подчас путями мы обретаем смысл собственной жизни, или, вернее, он находит нас. Если разобраться, в каждом из людей спрятана тайная флейта, и среди них не найдется двух одинаковых. Отнимите этот невинный секрет – и человек станет голым, безликим животным в стаде себе подобных. Тогда он попросту не сможет нашарить себя в мире, отличить от других, а однажды, на многолюдном перекрестке, затеряется среди толпы и, растворенный, в ней, исчезнет без следа. Или поменяет себя на кого-то другого, сам того не заметив, – как пьяные гости путают свои шляпы.

Когда человек говорит «вот я», обретая себя в бесконечности человечества, он говорит «вот моя тайная флейта».

Свое обычное существование меж людей флейтист воспринимал теперь как досадные, но неизбежные промежутки в его подлинной жизни, начинавшейся, – когда он уходил в солнечные чащобы, и музыка сама собой, словно трава, вырастала из флейты. Остается неизвестным, что спасло его от провала на сессии – везение ли, безупречная ли память, а может, репутация одаренного лентяя. Так или иначе, он сдал все экзамены в срок и уехал домой.

Родителей удивила и насторожила неожиданно проявившаяся в нем тяга к одиночеству. Вначале они полагали, что причиной происшедшей перемены является несчастная любовь, но весь вид сына, его спокойствие, просветление и тихая радость, сквозившие в лице, заставили отказаться от первоначальных подозрений. Осторожные расспросы ни к чему не привели.

Окончательно запутавшись в догадках, родители оставили его в покое, решив довериться естественному ходу событий, который рано или поздно делает все тайное явным.

А флейтист упражнялся ежедневно, разучивая на слух новые и новые мелодии, приспосабливая их к одинокому и бесхитростному голосу своего инструмента. Оказалось, его память хранила тысячи музыкальных фраз, песни и симфонии, оперные арии и увертюры, ресторанные шлягеры и джазовые композиции, сонаты, концерты, токкаты, фуги, словом, все, что он когда-либо слышал.

Трепетными горстями черпал он из этого звучащего океана и влагал в стройную гортань флейты, выстраивая из бессчетных осколков храм своей музыки. Сам того не сознавая, он из исполнителя и виртуозного импровизатора превратился в композитора.

Время шло незаметно, измеряемое одной лишь музыкой, текущей сквозь него с постоянством и мощью великой реки. Кончились каникулы, и он вернулся в Большой Город во власти все возраставшей одержимости. Стоило ему прожить день или два без флейты, им овладевало мучительное нервное перенапряжение, бесконечная тоска заключенной в клетку птицы, и только привычный наркотик музыки высвобождал его из тисков уныния. Он выправлял один бюллетень за другим под предлогом несуществующих болезней. Друзья не узнавали его. Постепенно все человеческие связи, которыми он прежде был щедро одарен, либо оборвались, либо сделались совершенно неосязаемы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю