Текст книги "Братья наши меньшие"
Автор книги: Владимир Данихнов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Обезьяна.
Крохотные, как у человека, темные ладошки мартышки были крепко привязаны к перекладине. На шерсти темнели красные пятна. Наверное, кровь. Зверек щурил глаза на свет и слабо дергался. Похоже, обезьяна висела здесь давно.
– Идет… – шепнул кто-то справа и тут же замолчал.
Зашуршал битый шифер; кто-то тяжело шагал к нам, светлые кругляши суетливо заметались по крыше и высветили мужчину в золотистом костюме и ритуальной африканской маске. Он бухал тяжелыми башмаками по крыше; шел с другого ее края.
– Шеф, – пискнул Прокуроров и сжал мой рукав; впрочем, почти сразу отпустил.
Загадочный шеф был крупным мужиком, бывшим борцом, пожалуй. Маска его, желтая с ореховым, в тон костюму; ее покрывали рубиновые и васильковые узоры. На переносице линии сходились и опять уходили в стороны, образуя замысловатые узоры на щеках и скулах. Отверстия для рта не было – на маске в том месте были нарисованы нарочито крупные и плоские, как совки, зубы.
В неверном свете шеф желтых напоминал то ли сумасшедшего клоуна, то ли выжившего из ума Кинг-Конга.
В руках у него, как по мановению волшебной палочки, появился нож – огромный, десантный, с широкими долами. По рядам пошло волнение, а шеф явно играл на публику. Он провел острым лезвием по воздуху перед мордой обезьянки – та дернулась, пискнула что-то едва слышно; я вдруг сообразил, что пасть мартышки заклеена скотчем.
Лезвием коснувшись плеча обезьяны, человек в желтом протянул лезвие ножа в нашу сторону, и все увидели, что с самого его кончика свисает красная капля.
Выглядело это отвратительно. Хотелось кинуться вперед, спасти, помочь зверенышу, но…
Я боялся.
Да, я собирался измениться. Собирался… в обратную сторону. Но боже мой господи… Не сегодня. Только не сегодня. Потому что шеф желтых смотрит вроде бы на меня и, кажется, я буду следующим.
Я запаниковал. Может, трава подействовала? Без разницы. Надо валить отсюда. Я в стане врага. Дайте мне затянуться. Ага, спасибо. Теперь пора уходить.
Я вернул папиросу и стал выбираться из плотных рядов молодежи. Поспешил к чердачному выходу, а Прокуроров шептал вслед, и голос его был тягучий и завораживающий, как в дурном сне:
– Ты подумай все-таки… подумай, Полев… такая сила… от нее отказываться – грех…
Я не думал о силе. Я думал о том, что надо быстрее попасть домой. Что надо бежать и не останавливаться.
Я еще изменюсь. Стану благородным и смелым и спасу обезьянку. Потом. Чуть позже.
На балкончике с балюстрадой меня задержал охранник:
– Куда? – рявкнул он.
– Все в порядке, – ляпнул я. – Шеф отпустил.
Помедлив, охранник посторонился; я с трудом протиснулся между ним и перилами и побежал вниз.
Внизу было тихо. Второй охранник стоял у стойки и потягивал пиво; бармен рассказывал ему какую-то байку. Моего Коленьку они успешно использовали как подставку для стаканов.
Подбежав к стойке, я быстро расплатился и потащил мальчишку за собой. Бармен и охранник смотрели на нас с подозрением; когда мы очутились у двери, они о чем-то зашептались.
– Не нравится мне это, Коля, – шептал я роботу, – давай-ка быстрее. Шевели булками!
Мы бегом поднялись по лестнице и вышли в переулок. Здесь было темно. Шел снег с дождем. Фонарей не было, и улочка освещалась светом, льющимся из редких окон, и ущербной желтой луной.
Мы топали с Колей по мокрому асфальту так быстро, как могли. Вернее, так быстро, как мог робот, а бежать он отказывался. Шел медленно и степенно, как на параде. Метров за сто до арки, за которой начинался цивилизованный район, я услышал шорох. Остановился и огляделся. Вокруг было совершенно темно и почти ничего не видно. Слева стояли контейнеры с мусором, за ними покосившийся железный забор и еще дальше заброшенный трехэтажный дом; справа возвышалась панельная пятиэтажка, три подъезда которой были завалены шлакобетонными балками, а над козырьком четвертого на шнуре покачивалась горящая лампочка. Похоже, подъезд был заселен: в некоторых окнах горел свет. Спереди и сзади – тьма.
Снова шорох. Может, дворняга копается в мусоре? Почему местные не сожрали ее до сих пор?
– Выйдем, Коля, на свет, – предложил я и потянул мальчишку к освещенному подъезду. Мы шлепали по лужам нарочно громко, а я прислушивался к любым шорохам и вдруг резко остановился. Зашуршало. Стихло. Так и есть, кто-то идет за нами. Этот кто-то сделал еще один шаг и замер.
Я притворился, будто ищу что-то в карманах, сигарету, может, или монетку; сделал еще несколько шагов. У самого подъезда замер на секунду вглядываясь в железную табличку на разбитой деревянной двери. На табличке черной краской были выведены фамилии жильцов. Незнакомые, чужие фамилии.
Я вошел в подъезд. Здесь было чисто, но все равно пахло затхлостью; из подвала, в который вело пять или шесть ступенек, несло сыростью; лампочек на площадках не предусмотрели, и чем выше я поднимался, тем темнее становилось.
Я тащил мальчишку наверх. На втором этаже услышал, как внизу скрипит дверь. Побежал выше, тянул робота изо всех сил. На четвертом этаже было совсем темно: окна здесь были забиты штакетником. Я замер у самой лестницы, а робота заставил лечь на бок. Ноги он подтянул к груди, а руками обхватил колени. Лежал бесшумно, и я тоже замер. Шаги стихли этажом ниже. На пятом заиграла музыка; мне приходилось вслушиваться изо всех сил, чтобы не прозевать соглядатая.
Снова послышались шаги. Они становились все громче и громче. Шпион поднимался.
Один. Два. Три…
Всегдашняя моя привычка считать ступеньки пригодилась.
От одной площадки к другой ведет ровно двенадцать ступенек.
Четыре. Пять. Шесть…
Соглядатай замер, прислушиваясь. Что-то подозревает. Видит меня? Нет же, не может быть, здесь так темно, что хоть глаз выколи.
Опять пошел.
Девять, десять… двенадцать.
Под ногами у него скрипнула плитка. Он здесь, совсем рядом, на площадке между этажами. Ждет.
Я бесшумно присел на корточки, одной рукой вцепился в перила, другой уперся в стену, прижал подошвы ботинок к спине мальчишки и замер.
Шаг. Другой. Третий. Четвертый.
Пора!
Я толкнул Колю в спину обеими ногами. Робот покатился по лестнице как раз в тот момент, когда соглядатай достал фонарик и посветил вперед. Яркий свет ослепил меня, и я многое пропустил, но, судя по отчаянному крику шпиона, ему тоже пришлось несладко. Грохнуло, а потом раздался слабый стон. Фонарик отлетел в сторону, но не разбился; светил в стену площадкой ниже.
Шум, похоже, услышали многие. На пятом этаже прикрутили музыку. Надо спешить, пока милицию не вызвали.
Я кубарем скатился с лестницы, подхватил фонарик и посветил на охранника в костюме «Unoratti», который валялся на полу головой к батарее отопления. Передо мной был тот самый мужик, который пил пиво с барменом. Он стонал, ворочая головой из стороны в сторону, по лбу у него протянулась тонкая струйка крови. В ногах охранника в той же позе – ноги прижаты к груди – лежал мой верный робот. Я схватил мальчишку за руку и заставил подняться.
– Молодец, Коля, – пробормотал я, спускаясь вниз, освещая дорогу фонариком. – Сработал как надо.
У подъезда на секунду остановился и поводил фонариком из стороны в сторону: вдруг соглядатай пришел не один? Но вокруг было пустынно. Мокрый снег прекратился, и асфальт влажно поблескивал в лучах электрического света.
Быстрым шагом мы с Колей шли к арке. Выглядел мальчишка неважно, грязный как черт, но чистить его было некогда.
– Спасибо скажешь, – сказал я, довольный, когда мы садились в вагон монорельса. – Я тебя спас. Ну и себя заодно, но благородный человек о себе не скажет ни слова.
Как только мы вошли в наш подъезд, Коля встал. Встал намертво, навсегда, навечно, замер столбом возле первой ступеньки и закрыл глаза. Я дернул его за руку. Громов-младший качнулся, но не упал. Я дернул сильнее – он качнулся сильнее, но все равно не упал.
– Блин, неужели заряд кончился? – пробормотал я, раскачивая киборга из стороны в сторону. – Эй, есть кто живой! – крикнул ему в ухо. Постучал кулаком по черепушке. Черепушка звучала глухо.
Робот молчал. Заряд и вправду кончился.
Я прислонил его к перилам и потащил наверх к лифту, перекатывая мальчишку с бока на бок. Потом таким же манером протащил вдоль стеночки, сдирая побелку.
– Ну ты и тяжелый, чертяка…
Аккуратно причесанные волосы мальчишки немедленно растрепались; костюм, и так грязный, покрылся белыми пятнами.
Кое-как докатив Колю до дверей лифта, я нажал на кнопку.
Ничего не произошло.
Кнопка не загорелась. Лифт не сдвинулся с места.
– Нет, господи, нет… – бормотал я, отчаянно, раз за разом, вдавливая кнопку в пластиковую панель. Лифт уговорам моего пальца не поддавался. Тогда я бросил кнопку, подошел и стукнул в обитую европанелью дверь напротив. Позвонил и снова стукнул. Вначале внутри было тихо, а затем за дверью зашевелились, заворчали, как медведи, потревоженные во время спячки, шепотом выругались, и в глазке загорелся желтый огонек.
– Кто там?
Это была наша лифтерша, Клавдия Степановна. Тетка на редкость вредная и, кажется, немного не в себе. К ней я старался не обращаться, но сейчас был другой случай.
– Клавдия Степановна, лифт не работает! – сказал я желтому огоньку вежливо.
– Знаю! – мигнув, ответил огонек.
– Не могли бы вы…
– Не могла б! Мастера придут завтра утром или к обеду! И вообще, сам виноват! Нечего шляться неизвестно где по ночам, понял?
Я посмотрел .на часы – они утверждали, что сейчас самое что ни на есть детское время: без пятнадцати девять.
– Клавдия…
– Ты меня не понял? Ты ходишь по волоску, парень. Уходи!
– Я-то уйду, но…
– Не испытывай мое терпение! От меня так просто никто не уходил!
– Однако…
– Я даю тебе последний шанс.
Я смолчал. Огонек мигнул и погас.
– Мымра! – шепнул я и коснулся двери носком ботинка – остался едва заметный отпечаток. Дело было провернуто тихо и незаметно, но Клавдия Степановна услышала и завизжала:
– Убирайся, шпана! Милицию вызову!
Пришлось убираться.
Я постоял возле робота немножко, задумчиво почесал затылок, а потом решил, что никто его за пять минут не украдет, и, перепрыгивая ступеньки, побежал наверх. На родном одиннадцатом этаже минут пять отдыхал, упершись руками в стену, пытался вернуть потерянное между этажами дыхание.
Долго колотил в Лешкину дверь, но он так и не открыл. Вместо этого мигнул огонек в глазке квартиры тети Дины; мигнул и погас. Потом за ее дверью заиграли на фортепиано. Этюд Шопена в исполнении Маурицио Поллини. Я смутно представлял, кто такой Шопен, а про Поллини вообще ничего не знал, пока тетя Дина не принялась рассказывать всем, какая она музыкально образованная.
Наверное, тетя Дина таким образом хотела заглушить голос совести, ведь кусочек яблочного пирога мне так никто и не предложил.
– Уродство, – пробормотал я и в последний раз саданул по двери ногой. – Ты сволочь, Громов, самая настоящая подлая сволочь! Однажды ты попросишь меня посидеть с мальчишкой, а я скажу: сдохни, паскудный Громов! Хрен тебе! Не буду с ним сидеть!
Ответа не поступило. Тогда я крикнул:
– Подлюка ты, тупой Громов! Я из-за твоего мальчишки жизнью сегодня рисковал; спасал его от волосатых лап разбойников в кашемировых костюмах! Если бы не я, идиотский Громов, твоего пацана уже бы не было; остались бы от него проводки да микросхемки!
Громов все равно не ответил, поэтому пришлось спускаться.
Лампочку на площадке первого этажа давно выкрутили, и Колин силуэт терялся во мраке. В темноте мальчишка еще больше напоминал статую: окоченевшую, застывшую во времени тень неандертальца. На них, неандертальцев, любуются, ими восхищаются посетители музеев, но в реальной жизни этим тварям делать нечего.
Я поплевал на ладони и аккуратно опустил тело мальчишки на пол – ногами на лестницу – перепрыгнул его, схватил за щиколотки и потащил. Тащил медленно, но упорно, а Колина голова смешно подпрыгивала на ступеньках и стучала наподобие движущегося поезда.
Выдохся я на площадке между вторым и третьим этажами. Прислонил Громова-младшего к стене и закурил, размышляя. Думалось немножко об этих самых «желтых», об оглушенном охраннике и о несчастной мартышке на крыше – вдруг убили? Потом пришло в голову, что надо связаться с Игорьком, узнать, как он там. Новый год прошел, а я даже не поздравил его.
Игорь наверняка звонил в предновогодний вечер, когда я заливал глотку у Громова. Волновался, быть может.
Докурив сигарету, я принялся за работу с утроенной силой, но выдохся еще быстрее. На площадке между третьим и четвертым этажами не курил, а просто стоял у стены и отдыхал. Дыхание сбилось, появилась хрипотца; к тому же стало безумно жаль себя, и тогда, чтобы не впасть в отчаяние, я сказал:
– А ну-ка заткнись и не ной, Кирилл Полев. Да, я знаю, ты ничего не говорил, но заткнись хотя бы мысленно. Ишь ты, дышать ему стало нечем, и разнюнился. Сам ведь виноват – на черта куришь? Не дело это – плакаться. Вот Игорек бы так не поступил. Нет, товарищ Полев, он бы не поступил так ни за что и никогда, потому что Малышев – человек иной, необычный. Сильный и прямой. Светлый, можно сказать. А заболевание у него похлеще твоего!
Я схватился за Колины ноги и снова потащил. Когда в голове проскальзывала зловредная мысль бросить парализованного робота на ступеньках, я вспоминал Игорька, его стойкий характер и непревзойденную волю к жизни.
Игорь Малышев родился и рос единственным ребенком в семье. Лет до одиннадцати он был здоровым, веселым мальчишкой – мать, если не пьянствовала в ту самую минуту, если не кричала благим матом в белой горячке, звала его «солнышком» или «Игоряшкой». Игорь и впрямь напоминал солнце: он предпочитал бегать по двору в оранжевых шортах и канареечной майке, а торчащие в стороны огненно-рыжие волосы только подчеркивали сходство.
Отец у Малышева был, однако очень часто пропадал в других городах – по работе, а когда Игорю исполнилось восемь, и вовсе не вернулся из очередной командировки. Жизнь в их каморке стала совсем грустная. Мама сказала, что папа погиб, защищая честь женщины. Что могила его далеко-далеко на юге, там, где растут пальмы и в густых синих тенях платанов русские режут кавказцев. И наоборот. Потом она плакала, бранясь последними словами на какую-то неизвестную шлюху. Наверное, на ту самую женщину, честь которой защищал папа.
Мальчишка горевал месяца два или три, а потом свыкся. Помог дружный двор. Здесь все знали друг друга, здесь все было на виду; друг другу помогали советом и делом. Больным носили лекарства из аптеки; скидывались вместе и ходили на народные гуляния или в кино, а летними вечерами взрослые вытаскивали во двор столы и резались в домино или нарды. Мелкота бегала рядом и веселилась.
Компания, в которой играл Игорек, тоже оказалась подходящей: озорная, но добрая; ребята не чурались работы, помогали взрослым, участвовали в проектах «облагораживания» двора. Любили играть все вместе и не обижали друг друга.
Единственной проблемой в годы после ухода отца оставались частые запои матери. Все-таки она сильно скучала по гуляке-мужу. С ней беседовали по душам – на время это и впрямь помогало; затем все начиналось снова.
Когда Игорьку стукнуло тринадцать, в одну из комнат коммуналки переехала семья: мать, отец и сын – Игорьков одногодка. Семья казалась интеллигентной: они по секрету поведали двору, что жизнью обижены незаслуженно, что на самом деле их место не в захолустном дворе и не в грязной коммунальной квартире. Говорили вроде искренне и народ задеть не пытались; просто что на ум приходило, то язык и молол. Во дворе семью стали уважать, кто-то даже пытался выяснить по своим каналам, почему главу семейства погнали с предыдущего места работы. Кто-то удивлялся, отчего не работает мать семейства. Она всегда ходила по двору, надменно приподняв узкий подбородок, – если вообще выбиралась на улицу. Чаще она сидела дома, и ее бледное злое лицо в пыльном окне распугивало малышню.
Сын семейства, плотный парнишка (звали его Славик), не снимая, носил тонкие стильные очки в костяной оправе. Вышел он во двор только на пятый или даже шестой день после переезда. До этого Игорек встречал Славика пару раз в коридоре. Новенький при встрече отворачивался и спешил в свою комнату; громко хлопал белой с облупившейся краской дверью. Лицо у него при этом было такое, будто он увидел жирнющего таракана. Игорек старался не обращать внимания на поведение мальчишки. Мало ли что у парня на уме, может, огорчается, что пришлось съехать со старой квартиры. В конце концов Славик появился во дворе. Стоял жаркий летний денек, конец июня; в воздухе лениво кружил тополиный пух; на новеньком была стильная льняная футболка и дорогие джинсы, простроченные толстыми красными нитками; большие пальцы рук Славик засунул в задние карманы, как ковбой. Еще он нарочно небрежно держал во рту длинную зеленую травинку.
Славик подошел к столу, где ребята следили за партией в шахматы: Игорь играл против белобрысого мальчишки. Шахматы были старые, достались Игорю в наследство от дедушки. Фигурки выглядели очень красиво. Игорь говорил всем, что они сделаны из слоновой кости, хотя на самом деле не был в этом уверен. Но в любом случае фигурки были на редкость славные, изящные даже. Доска была иссушенная, с застарелыми серыми пятнами; иногда казалось, что от нее пахнет морской водой. Около резной защелки к доске прилипла травинка, и Игорь говорил всем, что это водоросль. Ведь дед служил моряком; бывал и в Турции, и в Колумбии, даже в далекую Австралию заглядывал.
Славик минут пять молча следил за игрой, а потом сказал:
– Конопатый, ходи конем.
У Игорька кольнуло в сердце. Так его еще никто не называл. Ход был хороший, и он сам собирался передвинуть коня вперед, но презрительная фраза Славика обрубила что-то внутри, и Игорь отступил ферзем.
Славик промолчал. Но когда Игорьку через три хода поставили мат, сказал:
– Я ж тебе говорил, рыжий.
Игорь снова стерпел. Не говоря ни слова, собрал шахматы в коробку. Черная, старая-старая травинка уныло свисала со своего обычного места, и он смотрел на нее, а к глазам подступали слезы. Чтоб не разреветься, Игорек часто шмыгал носом. Вроде помогало.
Тем временем подростки и мелюзга окружили Славика. Тот, посмеиваясь, откалывая шуточки и в то же время с загадочной грустью в голосе рассказывал о том, что семья его жила в центре города: в дорогом высотном доме, в роскошной двухуровневой квартире. Рассказывал он и о том, какими богатствами его семья владела, утверждал, что скоро они, богатства эти, к ним вернутся. Надо, мол, разгрести дела – и порядок.
На Игорька с его шахматами перестали обращать внимание; мальчишка надулся, но решил обождать; новенький скоро надоест друзьям, думал он. Ради интереса Игорек расставил фигуры и начал играть сам с собой.
В какой-то миг толпа, что окружила новенького, притихла; ребята что-то шептали друг другу. Вернее, что-то нашептывал им Слава, а Игорек затылком почувствовал пристальные взгляды и обернулся.
– Эй, рыжий, – нахально позвал новенький, – давай-ка тащи сюда шахматы, я с твоим победителем сыграю и покажу, что такое настоящая игра.
Игорь помотал головой. Не дам, мол.
– Че, зажал? – возмутился Славик. – Давай не выеживайся, конопун! – Он хихикнул.
На деревянных ногах, шахматную коробку сжимая под мышкой, Игорек пошел к Славику. Тот победно улыбался, а красивые «стильные» очки зло, темно-красными искрами, поблескивали в лучах солнца.
Ребята вокруг молчали и растерянно переглядывались. Они не представляли, что следует делать в такой ситуации.
Нет, всякое бывало, и за пределами двора ребята часто вставали стенка на стенку с чужаками, и драки случались, и с разбитыми носами приходили, синяков и ссадин по всему телу тоже не всегда удавалось избежать. Но то было «чужое», а от дворовых ребята не ждали никакого подвоха.
– Эй, а пускай будет у тебя кличка Конопун, – ухмыльнулся новенький, хлопая Игорька по плечу, посмеиваясь тихонько, радуясь собственному остроумию. – —Подходит, главное! Подходит!
Никто вокруг не засмеялся. Все чего-то ждали.
– Ну чего вылупился? Тормозишь? Немудрено, конечно. Ребят, у этого идиота мать – алкоголичка, правильно? Я тут неделю и ни разу не видел ее трезвой…
Игорек бросил коробку на пол (она раскрылась, и резные фигурки разлетелись в разные стороны) и ударил Славика наотмашь по лицу, кулаком пытаясь разбить дорогие стильные очки.
Очки упали на землю, но не разбились – они оказались пластмассовыми.
Новенький зажмурился и ткнул кулаком вперед; костяшки его пальцев проехались по носу Игорька. Тот не удержался и сделал шаг назад, зажимая рукой нос. Из левой ноздри закапала кровь.
Драке не дали развиться: ребят схватили за руки и удержали.
– Конец тебе, – прошептал Славик с ненавистью, – мой отец тебя сделает… у него связи есть в отделении, по тебе детская комната плачет!
Он высвободился из рук, подхватил с земли пластмассовые очки и пошел к дому, не оглядываясь.
Игорька трясло. Он наклонился, чтоб собрать шахматы. Кровь продолжала течь: липкие капли попадали на фигурки, на морскую травинку и доску, от которой пахло йодом.
– Эй, Игорь, ты лед приложи… или холодную монетку… – посоветовал кто-то.
Девочка, что жила в комнате напротив, протянула ему носовой платок. Игорек прижал его к носу.
Прежде чем он успел собрать все фигуры, платок пропитался кровью и пришел в полную негодность.
А кровь продолжала течь.
Вызвали «скорую»; Игорька отвезли в больницу. Там кровотечение остановили, но к вечеру у мальчишки поднялась температура. Она не спадала три дня, и врачи не знали, что делать. Мать дневала и ночевала рядом с постелью сына. Не пила.
На четвертый день Игорь пошел на поправку; выздоровел за день или около того. Его выписали.
Еще через день Малышев встретил во дворе Славу: угрюмый новенький сидел, положив ногу на ногу, на ступеньках возле дверей и читал книгу. Обложка была глянцевая, мятая. Во время чтения Слава щурил глаза и шевелил губами, будто зачитывал вслух. Причину его плохого настроения Игорь уже знал – двор встал на защиту Игорька. Отец Славика кричал на соседей, грозился судом, пытался подговорить мальчишек дать нужные показания в случае чего, но никто не согласился. Семью Славика обходили стороной.
Увидев Игорька, новенький вскочил и закричал, пятясь к двери:
– Сволочь! Урод вшивый! Все равно тебе отомщу!
Он хлопнул дверью; книжку забыл на ступенях, и раскрытые страницы остались желтеть на шершавом бетоне. Игорек подошел к крыльцу и заглянул в книгу.
«И тогда герой выхватил двуручный меч и воткнул острое лезвие в рану его; провернул два раза, удовлетворенно наблюдая, как лицо врага кривится мукой ужаснейшей боли, и потянул лезвие вверх, вспарывая кожу. И говорил герой ему: „Не тело твою убиваю, но душу. Запомни эти мгновения, с каждой каплей крови из тебя вытекает…“
Что-то липкое, соленое попало Игорю в рот. Он прикоснулся к губам пальцем: подушечка окрасилась в красный цвет. Кровь перестала течь совсем скоро, но к вечеру поднялась температура, которая держалась под сорок те же три дня, а потом спала. Полностью, однако, выздороветь Игорек не успел. На четвертую ночь кто-то запустил в его окно кирпичом. Стекло разбилось, засыпав колючими осколками одеяло, а кирпич попал прямиком в дедушкины шахматы. Коробка треснула; откололась щепка, на которой держалась водоросль, и улетела под шкаф.
Проснувшись, Игорек тут же забылся в бреду. Несколько дней он пролежал в больнице, находясь на грани между жизнью и смертью, а доктора не могли взять в толк, в чем дело.
Расспрашивали мать.
Что-то стало проясняться.
Необычный случай, говорили врачи и созывали консилиумы – один за другим. Приезжал крупный специалист из столицы; глядя на Игоря, он качал головой и что-то объяснял его матери.
– Моя болезнь ненастоящая? – спрашивал дрожащим голосом Игорек. Двигаться он не мог. Тело не хотело служить ему. Тело, казалось, распороли двуручным мечом.
Рядом на тумбочке лежала коробка из-под шахмат и книжка Крапивина, которую принесла мать и которую Игорек все равно не читал. Травинка на коробке была на месте, потому что мать прилепила ее на место суперклеем.
– Съехали злыдни… – вместо ответа сказала мама, поглаживая горячую руку сына. – И правильно… ублюдок этот, етить его налево, кирпич запустил; гаденыш маленький, сразу все выяснилось…
– Моя болезнь ненастоящая?!
Мать испугалась отчего-то и замолчала. Мельком взглянула на плакат «Мойте руки перед едой», что висел над кроватью сына; быстро и незаметно перекрестилась, склонив голову. Стала тихонько молиться на перекрестье вилки и ложки; «мойте руки» было написано над ним, над перекрестьем этим.
Игорю стало хуже, и он уснул.
На следующее утро мальчишке полегчало, температура спала, и мать, успокоившись, уехала – для нее настал момент «поисков работы». Момент случался примерно два раза в месяц; остальное же время она зарабатывала набором текста на стареньком персональном компьютере. Когда мама была не в состоянии добраться до клавиатуры, работу за нее выполнял Игорь.
На обед Игорек не пошел. Встал, разминая ослабевшие ноги и потягиваясь – суставы скрипели, как несмазанные петли. Голова была тяжелая; мысли, глупые и ненужные, путались. Пахло медицинским спиртом и лекарствами; соседние койки пустовали. От крайней кровати у стены сладковато несло гноем, хотя постельное белье сменили совсем недавно.
Выйдя в больничный коридор, Игорь протопал к длинному дивану, на котором уже сидели два старичка. Они смотрели телевизор; шепотом обсуждали новости, в том ключе, что раньше было плохо, а сейчас еще хуже.
Игорек уселся на другой край дивана и тупо уставился на телевизионный экран; он особо не приглядывался, что там показывают, размышлял больше о матери, о том, что, пока он болеет, она не пьет, и хотя бы это – уже хорошо.
Потом Игорь отвлекся от своих мыслей и поглядел на экран. Шли новости. Показывали жертвы авиакатастрофы. На экране мелькали сгоревшие до черной корки тела, брезентовые носилки и куски искореженного металла.
Игорек шмыгнул носом. Потом еще раз и еще.
Диктор теперь рассказывала об очередной войне на границе. Показывали разрушенный бомбежкой город, в кадре мелькали дети. Они шли строем, а солдаты в противогазах подгоняли их, что-то кричали на незнакомом языке и поправляли автоматы. Малыши с ненавистью глядели в камеру и молча проходили мимо. Были они худенькие, большеголовые, со вздувшимися животами, в язвах, шрамах и царапинах. Некоторые тащили на руках младенцев. Малыши были закутаны в грязные тряпки и все время орали. Их старались дать крупным планом.
Игорь утер нос кистью, перевел взгляд на руку: темно-красная полоса пересекала запястье и кривой дорожкой уходила к среднему пальцу.
К вечеру он снова лежал в кровати. Температура зашкаливала, а ноги и руки не хотели слушаться.
Врачи говорили: случай особенный. Игорю запретили смотреть телевизор, слушать радио и читать газеты. Матери сказали: никакого негатива. И, по возможности, ограничить общение с другими людьми. А Игорю они улыбались: малыш, ты чего? В расчлененных трупах нет ничего особенного. В войне нет ничего страшного. Пожар – здоровская вещь и по-праздничному красивая: огоньки, фейерверк, обгорелые трупы. Несчастные дети, у которых не стало родителей, вырастут прилежными гражданами, потому что только горе может сделать из человека человека . Улыбайся, малыш.
Войну и смерть снимают скрытой камерой.
А ты улыбайся.
– Я не малыш! – говорил им Игорь, и кровь текла у него из носа.
Но все-таки он учился: старался в одиночку смотреть телевизор; краешком глаза глядел, как огонь пожирает тела несчастных; как наводнения и ураганы сносят дома; как горят вышки в Средней Азии; как в телешоу людей поливают помоями, а они в ответ поливают помоями друг друга, лишь бы заработать денег.
Сначала не очень помогало, но Игорь улыбался и шмыгал носом, загоняя кровь обратно. Он смеялся, когда видел обожженные трупы и разорванные снарядами тела людей. Игорек смеялся, а кровь продолжала течь из носа, но уже не так обильно, как раньше. Температура поднималась, но не так высоко, и держалась теперь не трое суток, а день. Не больше.
Игорь учился воспринимать мир с улыбкой.
Мать перестала пить. Игорь радовался и улыбался, когда она как маленькая девчонка, хвасталась ему: мол, уже месяц ни капли в рот.
Потом Игорь так привык улыбаться, что мать не знала даже, когда надо воспринимать его улыбку серьезно, а когда нет. Игорек хохотал по любому случаю. Над хохмой в веселой комедии и над химической аварией на заводе, где погибло сто человек.
Игорек смеялся всегда, и кровь переставала течь.
Уже много позже, когда мы поступили в университет, когда попали с ним в одну группу, Игорек сказал мне:
– Мама так и не научилась различать, когда я смеюсь взаправду, а когда – нет. Однажды у нее случился рецидив: ушла в запой. Когда я узнал об этом, кровь хлынула из меня как из ведра, и врачи долго ничего не могли сделать. Вызвали ее, пьяную, в больницу. Мама плакала, извинялась, блевала в больничном туалете, а я лежал в полубреду; ужасно себя чувствовал, пока видел, что мама пьяная. Когда она протрезвела, я выздоровел. Больше она не пила. Никогда. Еще Игорек сказал мне:
– Не предавай меня, пожалуйста, Кир. Я могу встретить смехом подлость врага или ненависть безразличного мне человека, но не сумею стерпеть удара в спину. Не знаю, что будет, когда умрет мама. Она крепкая, работает, но я-то знаю – когда-то это случится. И даже одной мысли хватает, чтобы начало чесаться в носу. И тогда, чтобы успокоиться, я иду смотреть новости. Там столько смешного показывают!
– Боюсь, я умру вместе с ней, – сказал мой лучший друг в следующий раз, – но хотя бы не раньше… черт, с одной стороны, это хорошо, потому что никогда не женюсь, ведь женитьба – ответственная штука.
В университете Игорек учился отлично. Все его любили, потому что Игорь – замечательный человек и никому никогда не отказывает в помощи.
А на четвертом курсе у него умерла мама – она жила за городом, вместе с дальними родственниками; Игорек не присутствовал при ее смерти. Ему сказали, что мать жива, что она уехала в другую страну к богатому брату.
Оттуда приходили письма, написанные моей рукой. Каждый раз в день его рождения и на Новый год. Каждый раз в конверте с зарубежными марками – я покупал их в ближайшей филателии. Печати ставил у знакомого почтальона; потом, когда тот уволился, раздобыл компьютерную программу для подделки печатей. Как смог, сочинил нечто похожее; Игорь подмены не заметил.
А я продолжал писать.
Ведь я помню все дни рождения.
Игорек делал вид, что поверил. Он догадывался, но притворялся, что все в порядке. Делал это ради скромной темноволосой девчушки, которая училась в нашем же университете, только в другой группе. На пятом курсе они поженились.