Текст книги "Мои скитания (Повесть бродяжной жизни)"
Автор книги: Владимир Гиляровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
* * *
Был апрель месяц. Накануне мы получили жалованье и как всегда загуляли. После получки, обыкновенно, правильной работы не бывает дня два. Получив жалованье, лохматые кубовщики тотчас же отправляются на рынок, закупают белье, одежонку, обувь – и прямо одевшись на рынке, отправляются в Будилов трактир и по другим кабакам, пропивают сначала деньги, а потом спускают платье и в "сменке до седьмого колена" попадают под шары и приводятся на другой день полицейскими на завод, где контора уплачивает тайную мзду квартальному за удостоверение беспаспортных. Большая же часть их и не покупает никакой одежды; а прямо пропивает жалованье.
День был холодный, и оборванцы не пошли на базар. Пили дома, пили до дикости. Дым коромыслом стоял: гармоника, пляска, песни, драка... Внизу в кухне заядлые игроки дулись в "фильку и бардадыма", гремя медяками. Иваныч совершенно больной лежал на своем месте. Он и жалованье не ходил получать и не ел ничего дня четыре. Живой скелет лежал.
Было пять часов вечера. Я сидел рядом с Иванычеы и держал его горячую руку, что ему было приятно. Он молчал уже несколько дней.
В казарму ввалился Сашка вместе с другими двумя пьяными старожилами завода. Сашка был трезвее других, пиликал на гармонике, и все трое горланили чтото несуразное.
Я слышал, как дрожит рука Иваныча, какое страдание на его лице, но он молчит. Ужасно молчит.
– Сашка, ори тише, видишь, больной здесь, – крикнул я.
– А ты что мне за указчик? Ты знаешь, кто я! -заревел Сашка, давно уже злившийся на меня.
Он выхватил откудато нож и прыгнул к нам на нары.
– Убью!
Это был один момент. Я успел схватить его правую руку, припомнив один прием Китаева – и нож воткнулся в нары, а вывернутая рука Сашки хрустнула, и он с воем упал на Иваныча, который застонал.
Я сбросил Сашку на пол. Все смолкло – и сразу все заревели:
– Бей его, каторжника! Добей его!.. И кто-то бросился добивать. Я прикрикнул и отогнал.
– Это наше с ним дело, никто не суйся!
Сашка со страшным лицом поднялся и бросился вниз по лестнице. Только его и видели. Сашка исчез навсегда. После Сашки както невольно я сделался атаманом казармы.
Оказалось, что обиженный сторож донес на него полиции, которая дозналась, что он убийца, беглый каторжник, приходила за ним, когда его не было, и обещала еще прийти. Ему об этом шепнул сторож у ворот...
Вскоре Иваныча почти без чувств отвезли в больницу. На другой день в ту же больницу отвезли и Суслика, который как-то сразу заболел. Через несколько дней я пошел старика навестить, и тут вышло со мной нечто уж совсем несуразное, что перевернуло опять мою жизнь.
Одевшись, насколько было возможно, прилично, я отправился в больницу навестить старика... Это, конечно, было не без риска, так как при больнице было арестантское отделение, куда я, служа в полку, не раз ходил начальником караула, знал многих, и неприятная встреча для меня была обеспечена. Но я не мог оставить так старика. И я пошел. Больница, помнится, была в загородном саду, на самой окраине города. День был жаркий... Лед прошел, на Волге раздавались гудки пароходов. Я уже собирался уехать вниз по Волге, да не мог, не повидавшись с моим другом.
Иду я вдоль длинного забора по окраинной улице, поросшей зеленой травой. За забором строится новый дом. Шум, голоса... Из-под ворот вырывается собачонка... Как сейчас вижу, желтая, длинная, на коротеньких ножках, дворняжка с неимоверно толстым хвостом в виде кренделя. Бросается на меня, лает. Я на нее махнул, а она вцепилась мне в ногу и не отпускает, рвет мои новые штаны. Я схватил ее за хвост и перебросил через забор...
Что там вышло! Кто-то взвизгнул, потом сразу заорали на все манеры десятки голосов, и я, чуя недоброе, бросился бежать...
– Собаку в щи кинул, – визжал кто-то за забором. За мной человек десять каменщиков в фартуках с кирками... А навстречу приказчик из Муранова трактира, который меня узнал. Я перемахнул через другой забор в какой-то сад, потом выскочил в переулок, еще куда-то и очутился за городом.
Не простили бы мне каменщики собаку, попавшую в чашку горячих щей!
Тут было не до больницы, притом штанина располосана до голого тела... Все бы благополучно, да приказчик из Муранова трактира скажет, что я рабочий с Сорокинского завода. И придет полиция разыскивать, думаю:
– Нет, бежать!..
А там пароходы посвистывают...
Я вернулся перед самым обедом домой, отпер сундук, вынул из него сорок рублей, сундука не запер и ушел.
На базаре сменял пальтишко на хорошую поддевку, купил картуз, в лавке мне зашили штаны – и очутился я на берегу Волги, еще не вошедшей в берега. Уже второй раз просвистал розоватый пароходик "Удалой".
* * *
.... Я взял билет и вышел с парохода, чтобы купить чего-нибудь съестного на дорогу. Остановившись у торговку, я: увидал плотного старика-оборванца, и лицо мне показалось знакомым. Когда же он крикнул на торговку, предлагая ей пятак за три воблы вместо шести копеек, я подошел к нему, толкнул в плечо и шепнул:
– Улан?
–Алеша! Далеко ли?
– На низ пробираюсь. А ты как?
– Третьего дня атамана схоронили...,
–Какого? . .. – Один у нас, небось, атаман был Репка.
– Как, Репку?
И рассказал мне, что тогда осенью, когда я уехал из Рыбинска, они с Костыгой устроили-таки побег Репке за большие деньги из острога, а потом все втроем убежали в пошехонские леса, в поморские скиты, где Костыга остался доживать свой век, а Улан и Репка поехали на Черемшан Репкину поклажу искать. Добрались до Ярославля, остановились подработать на выгрузке дров деньжонок, да беда приключилась: Репка оступился и вывихнул себе ногу. Месяца два пролежал в пустой барже, оброс бородой, похудел. А тут холода настали, замерзла Волга, и нанялись они в кубовщики на белильный завод, да там и застряли. К лету думали попасть в Черемшан; да оба обессилели и на вторую зиму застряли... Так и жили вдвоем душа в душу с атаманом.
– Рождеством я заболел, – рассказывал Улан, – отправили меня с завода в больницу, а там конвойный солдат признал меня, и попал я в острог как бродяга. Так до сего времени и провалялся в тюремной больнице, да и убежал оттуда из сада, где больные арестанты гуляют... Простое дело – подлез под забор и драла... Пролежал в саду до потемок, да в Будилов, там за халат эту сменку добыл. Потом на завод узнать о Репке – сказали, что в больнице лежит. Сторож Фокыч шапчонку да штаны мне дал... Я в больницу вчера:
– Где тут с Сорокинского завода старик Иван Иванов? – спрашиваю.
– Вчера похоронили, – ответили.
– Как Иван Иванов с Сорокинского завода?
– Ну да, он записался так и все время так жил... Бородищу во какую отрастил – ни в жисть не узнать, допреж одни усы носил.
Тут только я понял, что мой друг был знаменитый Репка. Но не подал никакого вида. Не знаю, удержался ли бы дальше, но загудел третий свисток...
– Счастливо, кланяйся матушке Волге низовой... А я буду пробираться к Костыге, там и жизнь кончу!
Мы крепко обнялись, расцеловались...
Я отвернулся, вынул десять рублей, дал ему и побежал на пароход.
– Костыге кланяйся!..
– Прощавай, Алеша. Спасибо. Доеду, – крикнул он мне, когда я уже стоял на палубе. Но я не отвечал – только шапку снял и поклонился. И долго не мог прийти в себя: чудесный Репка, сыгравший два раза в моей судьбе, занял всего меня.
* * *
Ну, разве мог я тогда написать то, что рассказываю о себе здесь?!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ТЮРЬМА И ВОЛЯ
Арест. Важный государственный преступник. Завтрак, у полицмейстера. Жандарм в золотом пенсне. Чудесная находка. Астраханский майдан. Встреча с Орловым. Атаман Ваняга и его шайка. По Волге на косовушке. Ночь в камышовом лабиринте. Возвращение с добычей. Разбойничий пир. Побег. В задонских степях. На зимовке. Красавица-казачка. Опять жандарм в золотом пенсне. Прощай, степь! Цирк и новая жизнь.
В Казань пришел пароход в 9 часов. Отходит в 3 часа. Я в город на время остановки. Закусив в дешевом трактире, пошел обозревать достопримечательности, не имея никакого дальнейшего плана. В кармане у меня был кошелек с деньгами, на мне новая поддевка и красная рубаха, и я чувствовал себя превеликолепно. Иду по какомуто переулку и вдруг услышал отчаянный крик нескольких голосов:
– Держи его дьявола! Держи, держи его! Откудато из-за угла вынырнул молодой человек в красной рубахе и поддевке и промчался мимо, чуть с ног меня не сшиб. У него из рук упала пачка бумаг, которую я хотел поднять и уже нагнулся, как из-за угла с гиком налетели на меня два мужика и городовой и схватили. Я ровно ничего не понял, и первое, что я сделал, так это дал по затрещине мужикам, которые отлетели на мостовую, но городовой и еще сбежавшиеся люди, в том числе квартальный, схватили меня.
– Не убежишь!
– Да я и бежать не думаю, – отвечаю.
– Это не он, тот туда убежал, – вступился за меня прохожий с чрезвычайно знакомым лицом.
Разъяснилось, что я – не тот, которого они ловили, хотя на мне тоже была красная рубаха.
– Да вон у него бумаги в руках, вашебродие, – указал городовой на поднятую пачку.
– Это я сейчас поднял, мимо меня пробежал человек, обронил, и я поднял.
– Гляди, мол, тоже рубахато красная, тоже, должно из ефтих! – раздумывал вслух дворник, которого я сшиб на мостовую.
– А ты кто будешь? Откуда? – спросил квартальный.
Тогда я только понял весь ужас моего положения, и молчал.
– Тащи его в часть, там узнаем, – приказал квартальный, рассматривая отобранные у меня чужие бумаги.
– Да это прокламации! Тащи его, дьявола... Мы тебе там покажем! Из той же партии, что бежавший...
Половина толпы бегом бросилась за убежавшим, а меня повели в участок. Я решил молчать и ждать случая бежать. Объявлять свое имя я не хотел – хоть на виселицу.
На улице меня провожала толпа. В первый раз в жизни я был зол на всех, перегрыз бы горло, разбросал и убежал. На все вопросы городовых я молчал. Они вели меня под руки, и я не сопротивлялся.
Огромное здание полицейского управления с высоченной каланчей. Меня ввели в пустую канцелярию. По случаю воскресного дня никого не было, но появились коротенький квартальный и какойто ярыга с гусиным пером за ухом.
– Ты кто такой? А? – обратился ко мне квартальный.
– Прежде напой, накорми, а потом спрашивай, – весело ответил я.
Но в это время вбежал тот квартальный, который меня арестовал, и спросил:
– Полицмейстер здесь? Доложите, по важному делу... Государственные преступники.
Квартальные пошептались, и один из них пошел налево в дверь, а меня в это время обыскали, взяли кошелек с деньгами, бумаг у меня не было, конечно, никаких.
Из двери вышел огромный бравый полковник с бакенбардами.
– Вот этот самый, вашевскобродие!
– А! Вы кто такой? – очень вежливо обратился ко мне полковник, но тут подскочил квартальный.
– Я уж спрашивал, да отвечает, прежде, мол, его напой, накорми, потом спрашивай. Полковник улыбнулся.
– Правда это?
– Конечно! На Руси такой обычай у добрых людей есть, – ответил я, уже успокоившись.
Ведь я рисковал только головой, а она недорога была мне, лишь бы отца не подвести.
– Совершенно верно! Я понимаю это и понимаю, что вы не хотите говорить при всех. Пожалуйте в кабинет.
– Прикажете конвой-с?
– Никаких. Оставайтесь здесь.
Спустились, окруженные полицейскими, этажом ниже и вошли в кабинет. Налево стоял огромный медведь и держал поднос с визитными карточками. Я остановился и залюбовался.
– Хорош!
– Да, пудов на шестнадцать!
– Совершенно верно. Сам убил, шестнадцать пудов. А вы охотник? Где же охотились?
– Еще мальчиком был, так одного с берлоги такого взял.
– С берлоги? Это интересно... Садитесь, пожалуйста. Стол стоял поперек комнаты, на стенах портреты царей – больше ничего. Я уселся по одну сторону стола, а он напротив меня – в кресло и вынул большой револьвер Кольта.
– А я вот сначала рогатиной, а потом дострелил вот из этого.
– Кольт? Великолепные револьверы.
– Да вы настоящий охотник? Где же вы охотились? В Сибири? Ах, хорошая охота в Сибири, там много медведей!
Я молчал. Он пододвинул мне папиросы. Я закурил.
– В Сибири охотились?
– Нет.
– Где же?
– Все равно, полковник, я вам своего имени не скажу, и кто, и откуда я-не узнаете. Я решил, что мне оправдаться нельзя.
– Почему же? Ведь вы ни в чем не обвиняетесь, вас задержали случайно, и вы являетесь как свидетель, не более.
– Извольте. Я бежал из дома и не желаю, чтобы мои родители знали, где я и, наконец, что я попал в полицию. Вы на моем месте поступили бы, уверен я, так же,, так как не хотели бы беспокоить отца и мать.
– Вы, пожалуй, правы... Мы еще поговорим, а пока закусим. Вы не прочь выпить рюмку водки?
Полицмейстер не сделал никакого движения, но вдруг из двери появился квартальный:
– Изволите требовать?
– Нет. Но подождите здесь... Я сейчас распоряжусь о завтраке: теперь адмиральский час.
И он, показав рукой на часы, бившие 12, исчез в другую дверь, предварительно заперев в стол Кольта. Квартальный молчал. Я курил третью папиросу нехотя.
Вошел лакей с подносом и живо накрыл стол у окна на три прибора.
Другой денщик тащил водку и закуску. За ним вошел полковник.
– Пожалуйте,– пригласил он меня барским жестом и добавил, – сейчас еще мой родственник придет, гостит у меня проездом здесь.
Не успел полковник налить первую рюмку, как вошел полковник-жандарм, звеня шпорами. Седая голова, черные усы, черные брови, золотое пенсне. Полицмейстер пробормотал какуюто фамилию, а меня представил так– охотник, медвежатник.
– Очень приятно, молодой человек!
И сел. Я сообразил, что меня приняли, действительно, за какую-то видную птицу, и решил поддерживать это положение.
– Пожалуйте, – пододвинул он мне рюмку.
– Извините, уж если хотите угощать, так позвольте мне выпить так, как я обыкновенно пью.
Я взял чайный стакан, налил его до краев, чокнулся с полковниками и с удовольствием выпил за один дух. Мне это было необходимо, чтобы успокоить напряженные нервы. Полковники пришли в восторг, а жандарм умилился:
– Знаете, что, молодой человек. Я пьяница, Ташкент брал, Мишку Хлудова перепивал, и сам Михаил Григорьевич Черняев, уж на что молодчина был, дивился, как я пью... А таких, извините, пьяниц, извините, еще не видал.
Я принял комплимент и сказал:
– Рюмками воробья причащать, а стаканчиками кумонька угощать...
– Браво, браво...
Я с жадностью ел селедку, икру, съел две котлеты с макаронами и еще. налив два раза по полстакану, чокнулся с полковничьими рюмками и окончательно овладел собой. Хмеля ни в одном глазу. Принесли бутылку пива и кувшин квасу. .
– Вам Квасу?
– Нет, я пива. Пецольдовское пиво я очень люблю, – сказал я, прочитав ярлык на бутылке.
– А я пива с водкой не мешаю, – сказал жандарм. Я выпил бутылку пива, жадно наливал стакан за стаканом. Полковники переглянулись.
– Кофе и коньяк!
Лакей исчез. Я закуривал.
– Ну, что сын? – обратился он к жандарму.
– Весной кончает Николаевское кавалерийское, думаю, что будет назначен в конный полк, из первых идет...
Лакей подал по чашке черного кофе и графинчик с коньяком.
У меня явилось желание озорничать.
– Надеюсь, теперь от рюмки не откажетесь?
– Откажусь, полковник. Я не меняю своих убеждений.
– Но ведь нельзя же коньяк пить стаканом.
– Да, в гостях неудобно.
– Я не к тому... Я очень рад... Я, ведь, только одну рюмку пью...
Я налил две рюмки.
– И я только одну, – сказал жандарм.
– А я уж остатки... Разрешите. Из графинчика вышло немного больше половины стакана. Я выпил и закусил сахаром.
– Великолепный коньяк, – похвалил я, а сам до тех пор никогда коньяку и не пробовал.
Полковники смотрели на меня и молчали. Я захотел их вывести из молчания.
– Теперь, полковник, вы меня напоили и накормили, так уж, по доброму русскому обычаю, спать уложите, а там завтра уж и прашивайте. Сегодня я отвечать не буду, сыт, пьян и спать хочу...
По лицу полицмейстера пробежала тучка и на лице блеснули морщинки недовольства, а жандарм спросил:
– Вы сами откуда?
– Приезжий, как и вы здесь, и, как и вы, сейчас гость полковника, а через несколько минут буду арестантом. И больше я вам ничего не скажу.
У жандарма заходила нижняя челюсть, будто он грозил меня изжевать. Потом он быстро встал и сказал:
– Коля, я к тебе пойду! – и, поклонившись, злой походкой пошел во внутренние покои. Полицмейстер вышел за ним. Я взял из салатника столовую ложку, свернул ее штопором и сунул под салфетку.
– Простите, – извинился он, садясь за стол. – Я вижу в вас, безусловно, человека хорошего общества, почему-то скрывающего свое имя. И скажу вам откровенно, что вы подозреваетесь в серьезном... не скажу преступлении, но... вот у вас прокламации оказались. Вы мне очень нравитесь, но я – власть исполнительная... Конечно, вы догадались, что все будет зависеть от жандармского полковника...
– ...который, кажется, рассердился. Не выдержал до конца своей роли.
– Да, он человек нервный, ранен в голову... И завтра вам придется говорить с ним, а сегодня я принужден вас продержать до утра – извините уж, это распоряжение полковника – под стражей...
– Я чувствую это, полковник; благодарю вас за милое отношение ко мне и извиняюсь, что я не скажу своего имени, хоть повесьте меня.
Я встал и поклонился. Опять явился квартальный, и величественый жест полковника показал квартальному, что ему делать.
Полковник мне не подал руки, сухо поклонившись. Проходя мимо медведя, я погладил его по огромной лапе и сказал:
– Думал ли, Миша, что в полицию попадешь!
Мне отдали шапку и повели куда-то наверх на чердак.
– Пожалуйте, сюда!-уже вежливо, не тем тоном, как утром, указал мне квартальный какую-то закуту. Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок и щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом скамеек с огромным еловым поленом, исправляющим должность подушки. У двери закута была высока, а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обыкновенное слуховое окно, но с железной решеткой. После треволнений и сытного завтрака мне первым делом хотелось спать и ровно ничего больше.
– Утро вечера мудренее!-подумал я, засыпая. Проснулся ночью. Прямо в окно светила полная луна. Я поднимаю голову-больно, приклеились волосы к выступившей на полене смоле. Встал. Хочется пить. Тихо кругом. Подтягиваюсь к окну. Рамы нет-только решетки, две поперечные и две продольные из ржавых железных прутьев. Я встал на колени, на нечто вроде подоконника, и просунул голову в широкое отверстие. Вдали Волга... Пароход где-то просвистал. По дамбе стучат телеги. А в городе сонно, тихо. Внизу, подо мной, на пожарном дворе лошадь иногда стукнет ногой... Против окна торчат концы пожарной лестницы. Устал в неудобной позе, хочу ее переменить, пробую вынуть голову, а она не вылезает... Упираюсь шеей в верхнюю перекладину и слышу треск – поддается тонкое железо кибитки слухового окна. Наконец, вынимаю голову, прилаживаюсь и начинаю поднимать верх. Потрескивая, он поднимается, а за ним вылезают снизу из гнилого косяка и прутья решетки. Наконец, освобождаю голову, примащиваюсь поудобнее и, высвободив из нижней рамы прутья, отгибаю наружу решетку. Окно открыто, пролезть легко. Спускаюсь вниз, одеваюсь, поднимаюсь и вылезаю на крышу. Сползаю к лестнице, она поросла мохом от старости, смотрю вниз. Ворота открыты. Пожарный-дежурный на скамейке, и храп его ясно слышен. Спускаюсь. Одна ступенька треснула. Я ползу в обхват.
Прохожу мимо пожарного в отворенные ворота и важно шагаю по улице вниз, направляясь к дамбе. Жажда мучит. Вспоминаю, что деньги у меня отобрали. И вот чудо: подле тротуара чтото блестит. Вижу-дамский перламутровый кошелек. Поднимаю. Два двугривенных! Ободряюсь, шагаю по дамбе. Заалелся восток, а когда я подошел к дамбе и пошел по ней, перегоняя воза, засверкало солнышко... Пароход свистит два раза – значит отходит. Пристань уже ожила. В балагане покупаю фунт ситного и пью кружку кислого квасу прямо из бочки. Открываю кошелек-двугривенных нет. Лежит белая бумажка. Открываю другое отделение, беру двугривенный и расплачиваюсь, интересуюсь бумажкой-оказывается второе чудо: двадцатипятирублевка. Эге, думаю я, еще не пропал! Обращаюсь к торговцу:
– Возьму целый ситный, если разменяешь четвертную.
– Давай!
Беру ситный, иду на пристань, покупаю билет третьего класса до Астрахани, покупаю у бабы воблу и целого гуся жареного за рубль.
Пароход товаро-пассажирский. Народу мало. Везут какие-то тюки и ящики. Настроение чудесное... Душа ликует...
* * *
Астрахань. Пристань забита народом.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний...
Солнце пекло смертно. Пылища какая-то белая, мелкая, как мука, слепит глаза по пустым немощеным улицам, где на заборах и крышах сидят вороны. Никогошеньки. Окна от жары завешены. Кое-где в тени возле стен отлеживаются в пыли оборванцы.
На зловонном майдане, набитом отбросами всех стран и народов, я первым делом сменял мою суконную поддевку на серый почти новый сермяжный зипун, получив трешницу придачи, расположился около торговки съестным в стоячку обедать. Не успел я поднести ложку мутной серой лапши ко рту, как передо мной выросла богатырская фигура, на голову выше меня, с рыжим чубом... Взглянул-серые знакомые глаза... А еще знакомее показалось мне шадровитое лицо... Не успел я рта открыть, как великан обнял меня.
– Барин? Да это вы!..
– Я, Лавруша...
– Ну, нет, я не Лавруша уж, а Ваня, Ваняга...
– Ну, и я не барин, а Алеша... Алексей Иванов...
– Брось это, – вырвал он у меня чашку, кинул пятак торговке и потащил.
– Со свиданием селяночки хлебанем.
Орлов после порки благополучно бежал в Астрахань– иногда работал на рыбных ватагах, иногда вольной жизнью жил. То денег полные карманы, то опять догола пропьется. Кем он не был за это время: и навожчиком, и резальщиком, и засольщиком, и уходил в море... А потом запил и спутался с разбойным людом...
Я поселился в слободе, у Орлова. Большая хата на пустыре, пол земляной, кошмы для постелей. Лушка, толстая немая баба, кухарка и калмык Доржа. Еды всякой вволю: и баранина, и рыба разная, обед и ужин горячие. К хате пристроен большой чулан, а в нем всякая всячина съестная: и мука, и масло, и бочка с соленой промысловой осетриной, вся залитая до верху тузлуком, в который я как-то, споткнувшись в темноте, попал обеими руками до плеч, и мой новый зипун с месяц рыбищей соленой разил.
Уж очень я был обижен, а оказывается, что к счастью!
С нами жил еще любимый подручный Орлова – Ноздря. Неуклюжий, сутулый, ноги калмыцкие-колесом, глаза безумные, нос кверху глядит, а изпод вывороченных ноздрей усы щетиной торчат. Всегда молчит и только приказания Орлова исполняет. У него только два ответа на все: ну-к-штожь и ладно.
Скажи ему Орлов, примерно:
– Видишь, купец у лабаза стоит?
– Ну-к-штожь!
– Пойди, дай ему по морде!
– Ладно.
И пойдет и даст, и рассуждать не будет, для чего это надо: про то атаману знать!
– Золото, а не человек, – хвалил мне его Орлов, – только одна беда – пьян напьется и давай лупить ни с того ни с сего, почем зря, всякого, приходится глядеть за ним и, чуть-что, связать и в чулан. Проспится и не обидится – про то атаману знать, скажет.
На другой день к обеду явилось новое лицо: мужичище саженного роста, обветрелое, как старый кирпич, зловещее лицо, в курчавых волосах копной и в бороде торчат метелки от камыша. Сел, выпил с нами водки, ест и молчит. И Орлов тоже молчит – уж у них обычай ничего не спрашивать – коли что надо, сам всякий скажет. Это традиция.
– Ну, Ваняга, сделано, я сейчас оттуда на челночишнике... Жулябу и Басашку с товаром оставил, на Свиной Крепи, а сам за тобой: надо косовушку, в челноке насилу перевезли все.
* * *
Волга была неспокойная. Моряна развела волну, и большая, легкая и совкая костромская косовушка скользила и резала мохнатые гребни валов под умелой рукой Козлика, – так не к лицу звали этого огромного страховида. По обе стороны Волги прорезали стены камышей в два человеческих роста вышины, то широкие, то узкие протоки, окружающие острова, мысы, косы... Козлик разбирался в них, как в знакомых улицах города, когда мы свернули в один из них и весла в тихой воде задевали иногда камыши, шуршавшие метелками, а изпод носа лодки уплывали ничего не боящиеся стада уток.
Странное впечатление производили эти протоки: будто плывешь по аллее тропического сада... Тишина иногда нарушается всплеском большой рыбины, потрескиванием камышей и какими-то странными звуками...
– Что это? – спрашиваю.
– Дикие свиньи свою водяную картошку ищут.
Какую водяную картошку, я так и не спросил, уж очень неразговорчивый народ!
Иногда только они перекидывались какими-то непонятными мне короткими фразами. Иногда Орлов вынимал из ящика штоф водки и связку баранок. Молча пили, молча передавали посуду дальше и жевали баранки. Мы двигались в холодном густом тумане бесшумными веслами.
Уверенно. Козлик направлял лодку, знал, куда надо, в этой сети путанных протоков среди однообразных аллей камыша.
Я дремал на средней лавочке вместо севшего за меня в весла Ноздри.
Вдруг оглушительный свист... Еще два коротких, ответный свист, и лодка прорезала полосу камыша, отделявшего от протока заливчик, на берегу которого, на острове ли, на мысу ли, торчали над прибрежным камышом ветлы-раскоряки, их можно уже рассмотреть сквозь посветлевший, зеленоватый от взошедшей луны, туман.
Из-под ветел появились два человека – один высокий, другой низкий.
Они, видимо, спросонья продрогли и щелкали зубами.
Молча им Орлов сунул штоф и, только допив его, заговорили. Их никто не спрашивал.
Все молчали, когда они пили.
Привязали лодку к ветле. Вышли.
– Вот! – сказал большой, указывая на огромные мешки и на три длинных толстых свертка в рогожах. Козлик докладывал Орлову:
– То из той клети, знаешь, и эти балыки с Мочаловского вешала. Вот ведерко с икрой еще...
Погрузившись, мы все шестеро уселись и молча поплыли среди камышей и выбрались на стихшую Волгу... Было страшно холодно. Туман зеленел над нами. По ту сторону Волги, за черной водой еще чернее воды, линия камышей. Плыли и молчали. Ведь что-то крупное было сделано, это чувствовалось, но все молчали: сделано дело, что зря болтать!
Вот оно где: "нашел – молчи, украл – молчи, потерял-молчи!".
* * *
Должно быть, около полудня я проснулся весь мокрый от пота-на мне лежал бараний тулуп. Голова болела страшно. Я не шевелился и не подавал голоса. Вся компания уже завтракала и молча выпивала. Слышалось только чавканье и стук бутылки о край стакана. На скамье и на полу передо мной разложены шубы, ковер, платья разные – и тут же три пустых мешка. Потом опять все уложили в мешки и унесли. Я уснул и проснулся к вечеру. Немая подошла, пощупала мою голову и радостно заулыбалась, глядя мне в глаза. Потом сделала страдальческую физиономию, затряслась, потом пальцами правой руки по ладони левой изобразила, что кто-то бежит, махнула рукой к двери, топнула ногой и плюнула вслед. А потом указала на воротник тулупа и погладила его.
Понимать надо: согрелся и лихорадка перестала трясти и убежала. Потом подала мне умыться, поставила на стол хлеб и ведро, которое мы привезли. Открыла крышку – там почти полведра икры зернистой.
Ввалилась вся команда. Подали еще ложек, хлеба и связку воблы. Налили стаканы, выпили.
– Ешь, а ты икру-то хлебай ложкой! Я пил и ел полными ложками чудную икру. Все остальные закусывали воблой. – Ваня, а ты же икру? – спросил я.
– Обрыдла. Это тебе в охотку.
Подали жареную баранину и еще четвертную поставили на стол.
Пьянствовали ребята всю ночь. Откровенные разговоры разговаривали. Козлик что-то начинал петь, но никто не подтягивал, и он смолкал. Шумели... дрались... А я спал мертвым сном. Проснулся чуть свет – все спят вповалку. В углу храпел связанный по рукам и ногам Ноздря. У Орлова все лицо в крови. Я встал, тихо оделся и пошел на пристань.
* * *
В Царицыне пароход грузится часов шесть. Я вышел на берег, поел у баб печеных яиц и жареной рыбы.
Иду по берегу, вдоль каравана. На песке стоят три чудных лошади в попонах, а четвертую сводят по сходням с баржи. И ее поставили к этим. Так и горят их золотистые породистые головы на полуденном солнце.
– Что, хороши? – спросил меня старый казак в шапке блином и с серьгой в ухе.
– Ах, как хороши! Так бы не ушел от них.
Он подошел ко мне близко и понюхал.
– Ты что, с промыслов?
– Да, из Астрахани, еду работы искать.
– Вот я и унюхал... А ты по какой части?
– В цирке служил!
– Наездник? Вот такого-то мне и надо. Можешь до Великокняжеской лошадей со мной вести?
– С радостью!
И повели мы золотых персидских жеребцов в донские табуны и довели благополучно, и я в степи счастье свое нашел. А не попади я зипуном в тузлук не унюхал бы меня старый казак Гаврило Руфич, и не видал бы я степей задонских, и не писал бы этих строк!
– Кисмет!
... Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и прошлое и будущее. Жил текущим днем, беззаботно. Едешь один на коне и радуешься.
Все гладь и гладь.
Не видно края,
Ни кустика, ни деревца...
Кружит орел, крылом сверкая...
И степь, и небо без конца...
Вспоминается детство. Леса дремучие... За каждым деревом, за каждым кустиком, кроется опасность... Треснет хворост под ногой, и вздрогнешь... И охота в лесу какая-то... подлая, из-за угла... Взять медведя... Лежит сонный медведь в берлоге, мирно лапу сосет. И его, полусонного, выгоняют охотники из берлоги... Он в себя не придет, чуть высунется – или изрешетят пулями, или на рогатину врасплох возьмут. А капканы для зверя! А ямы, покрытые хворостом с острыми кольями внизу, на которые падает зверь!.. Подлая охота-все исподтишка, тихомолком... А степь-не то. Здесь все открыто-и сам ты весь на виду... Здесь воля и удаль. Возьми-ка волка в угон, с одной плетью! И возьмешь на чистоту, один на один.
Степь да небо. И мнет зеленую траву полудикий сын этой же степи, конь калмыцкий. Он только что взят из табуна и седлался всего в третий раз... Дрожит, боится, мечется в стороны, рвется вперед и тянет своей мохнатой шеей повод, так тянет, что моя привычная рука устала, и по временам чувствуется боль...
А кругом – степь да небо! Зеленый океан внизу и голубая беспредельность вверху. Чудное сочетание цветов... Пространство необозримое...
И я один, один с послушным мне диким конем чувствую себя властелином этого необъятного простора. Разве только
Строгих стрепетов стремительная стая
Сорвется с треском из-под стремени коня...
Ни души кругом.
Ни души в этой степи, только что скинувшей снежный покров, степи, разбившей оковы льда, зеленеющей, благоуханной.
Я надышаться не могу. В этом воздухе все: свобода,. творчество, счастье, призыв к жизни, размах души...
Привстал на стременах, оглянулся вокруг– все тот же бесконечный зеленый океан... Неоглядный, . величественный, грозный...