Текст книги "Мои скитания (Повесть бродяжной жизни)"
Автор книги: Владимир Гиляровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
– Кто здесь? – окликнул я несколько раз и, не получив ответа, шагнул в кусты. Чтото белеет на земле. Я нагнулся, и прямо передо мною лежал завернутый в белое одеяльце младенец и слабо кричал. Я еще раз окликнул, но мне никто не ответил,
– Подкинутый ребенок!
Та фигура, которая мелькнула передо мной, по всей вероятности, за мной следила раньше и, сообразив, что я военный, значит, человек, которому можно доверять, в глухом месте сада бросила ребенка так, чтобы я его заметил, и скрылась. Я сообразил это сразу и, будучи вполне уверен, что подкинувшая ребенка, – бесспорно, ведь это сделала женщина, – находится вблизи, я еще раз крикнул:
– Кто здесь? Чей ребенок!
Ответа не последовало. Мне жаль стало и ребенка и его мать, подкинувшую его в надежде, что младенец нашедшим не будет брошен, и я взял осторожно ребенка на руки. Он сразу замолк. Я решил сделать, что мог, и держа ребенка на руках в пустынной темной аллее, громко сказал:
– Я знаю, что вы, подкинувшая ребенка, здесь близко и слышите меня. Я взял его, снесу в полицейскую часть (тогда участков не было, а были части и кварталы) в передам его квартальному. Слышите. Я ухожу с ребенком в часть!
И понес ребенка по глухой заросшей дорожке, направляясь к воротам сада. Ни одной живой души не встретил, у ворот не оказалось сторожа, на улицах ни полицейского, ни извозчика. Один я, в солдатской шинели с юнкерскими погонами и плачущим ребенком в белом ткачевом одеяльце на руках. Направо мост – налево здание юнкерского училища. Как пройти в часть-не знаю. Фонари на улицах не горят-должно быть по думскому календарю в эту непроглядную ночь числилась луна, а в лунную ночь освещение фонарями не полагается. Приветливо налево горели окна юнкерского училища и фонарь против подъезда. Я как рыцарь на распутье: пойдешь в часть с ребенком – опоздаешь к поверке – в карцер попадешь; пойдешь в училище с ребенком-нечто невозможное, неслыханное-полный скандал, хуже карцера; оставить ребенка на улице или подкинуть его в чей-нибудь дом – это уже преступление.
А ребенок тихо стонет. И зашагал я к подъезду и через три минуты в дежурной комнате стоял перед дежурным офицером, с которым разговаривал ротный командир, капитан Юнаков.
Часы били девять. Держа в левой руке ребенка, я правую взял под козырек и отрапортовал:
– Честь имею явиться, из отпуска прибыл. Оба офицера были заняты разговором. Я стою.
– Ступайте же в роту, – сказал мне дежурный. Я повернулся налево кругом и сообразил: снесу младенца в роту и расскажу все, как было. И уже рисовал картину, какой произведу эффект.
А другая мысль в голове: надо доложить дежурному, но при Юнакове, строгом командире, страшно. Опять на распутье, но меня вывел из этого заплакавший младенец.
– Это-что?-вскрикнул Юнаков, и оба они с дежурным выразили на своих лицах удивление, будто черта увидали.
И я рассказал все дело, как оно было. Юнаков подошел и обнюхал меня.
– Да вы пьяны.
– Никак нет, господин капитан, водку пил, но не пьян.
– Кажется не пьян, но водкой пахнет, – согласился ротный командир.
В это время в подъезд вошли два юнкера, опоздавшие на десять минут, но их Юнаков без принятия рапорта прямо послал наверх, а меня и ребенка загородил своей широкой спиной. Юнаков послал сторожа за квартальным, но потом вернул его и приказал мне:
– Раз уж вы вмешались в дело, сами и выпутывайтесь. Идите с ним в квартал... А ты осторожно неси ребенка, – приказал он сторожу.
В полиции, под Лефортовской каланчой, дежурный квартальный, расправившись с пьяными мастеровыми, которых, наконец, усадили за решетки, составил протокол "о неизвестно кому принадлежащем младенце, по видимости, мужского пола и нескольких дней от рождения, найденном юнкером Гиляровским, остановившимся по своей надобности в саду Лефортовского госпиталя и увидавшим оного младенца под кустом". Затем было написано постановление, и ребенка на извозчике немедленно отправили с мушкетером в воспитательный дом.
Часа через полтора я вернулся в училище, и дежурный, по распоряжению Юнакова, приказал мне никому не рассказывать о найденном ребенке, но на другой день все училище знало об этом и хохотали до упаду. Какое-то высшее начальство поставило это на вид начальнику училища и ни с того ни с сего меня отчислили в полк "по распоряжению начальства без указания причины". Я чувствовал себя жестоко оскорбленным, и особенно мучило меня, что это был удар, главным образом, отцу. Я хотел уже из Москвы бежать в Ригу или Питер, наняться матросом на иностранное судно и скрыться за границу. Но у меня не было ни копейки в кармане, а продать было нечего. Был узелок с двумя переменам" белья, и только.
Я прибыл в полк и явился к моему ротному командиру Вольскому; он меня позвал на квартиру, угостил чаем, и я ему под великим секретом рассказал всю историю с ребенком.
– Знаете что, – сказал он мне, – хоть и жаль вас, но я, собственно, очень рад, что вы вернулись, – вы у меня будете только что прибывших новобранцев обучать, а на будущий год мы вас пошлем в Казанское училище, И.вы прямо поступите в последний класс,-я вас подготовлю.
Я как-то сразу утешился, а он еще аргумент привел:
– Знаете наших дядек, которых приставляют к рекрутам – ведь грубые все. Вы видали, как обращаются с рекрутами... На что уж ротный писарь Рачковский, и тот дерет с рекрутов. Мне в прошлом году жаловались: призвал рекрута из богатеньких и приказывает ему:
– Беги, купи мне штоф водки, цельную колбасу, кренделей, пару пива, четверку чаю и фунт сахару... Вот тебе деньги, – и дает копейку.
– Слушаюсь, – отвечает рекрут, догадавшись, в чем дело, повертывается и идет, а Рачковский ему вслед:
– Не забудь рупь сдачи принести!
– Да разве он один такой! Каждый дядька так обращается с рекрутами, – они уж знают этот обычай. А я что сделаю!!
Я все-таки вышел ободренным, и пришел на свои нары. Рота меня встретила сочувственно, а Шлема даже на свои деньги купил мне водки и огурцов, чтобы поздравить с приездом.
На нарах, кроме двух моих старых товарищей, не отправленных в училище, явились еще три юнкера и мой приезд был встречен весело. Но все-таки я думал об отце, и вместе с тем засела мысль о побеге за границу В качестве матроса и мечталось даже о приключениях Робинзона. В конце концов я решил уйти со службы и "податься" в Астрахань.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ЗИМОГОРЫ
Без крова и паспорта. Наследство Аракчеева. Загадочный дядька. Беглый пожарный. По морозцу. Иван Елкин. Украденный половик. Починка часов. Пропитая усадьба. Опять Ярославль. Будилов притон.
Стыдно было исключенному из училища! Пошел в канцелярию, взял у Рачковского лист бумаги и на другой день подал докладную записку об отставке Вольскому, которого я просил даже не уговаривать. Опять он пригласил меня к себе, напоил и накормил, но решения я не переменил, и через два дня мне вручили послужной список, в котором была строка, что я из юнкерского училища уволен и препровожден обратно в полк за неуспехи в науках и неудовлетворительное поведение. Дали мне еще аттестат из гимназии и метрическое свидетельство и два рубля 35 копеек причитающегося мне жалованья и еще каких-то денег...
Мне стыдно было являться в роту, и я воспользовался тем, что люди были на учебных занятиях, взял узелок с бельем и стеганую ватную старую куртку, которую в холод надевал под мундир.
Зашел в канцелярию к Рачковскому, написал письмо отцу и сказал, что поступаю в цирк.
– Куда идти? Где прожить до весны? А там в Рыбну, крючником, – решил я.
* * *
Я не имел права носить шинель и погоны, потому что вольноопределяющиеся, выходя в отставку, возвращались в "первобытное состояние без права именоваться воинским званием". Закусив в трактире, я пошел на базар, где сменял шинель, совершенно новую, из гвардейского сукна, сшитую мне отцом перед поступлением в училище, и такой же мундир из хорошего сукна на ватное потрепанное пальто; кепи сменял, прибавив полтину, на ватную старую шапку и, поддев вниз теплую душегрейку, посмотрел:
– Зимогор! Рвань рванью. Только сапоги и штаны с кантом новые. Куда же идти? Где ночевать? В "Русский пир" или к Лондрону и другие трактиры, вблизи казармы, до девяти часов показаться нельзя – юнкера и солдаты ходят.
Рядом с "Русским пиром" был трактир Лондрона, отставного солдата из кантонистов, любителя кулачных боев. В Ярославле часто по зимам в праздники дрались– с одной стороны, городские, с другой, фабричные, главным образом, с корзинкиной фабрики. Бойцы-распорядители собирались у Лондрона, который немало тратил денег, нанимая бойцов. Несмотря на строгость, в боях принимали участие и солдаты обозной роты, которым мирволил командир роты. капитан Морянинов, человек пожилой, огромной физической силы, в дни юности любитель боев, сожалевший в наших беседах, что мундир не позволяет ему самому участвовать в рядах; но тем не менее он вместе с Лондроном в больших санях всегда выезжал на бои, становился гденибудь в поле на горке и наблюдал издали. Он волновался страшно, дрожал, скрежетал зубами и раз, когда городских гнали фабричные по полю к городу, он, одетый в нагольный тулуп и самоедскую шапку, выскочил из саней, пересек дорогу бегущим и заорал своим страшным голосом:
– Ар-рнауты! Стой! Вперед! – бросился, увлек за собой наших, и город прогнал фабричных.
Из полка ходили еще только двое: я и Ларион Орлов. Лондрон нас переодевал в короткие полушубки. Орлову платил по пять рублей в случае нашей победы, а меня угощал, верил в долг деньги и подарил недорогие, с себя, серебряные часы, когда на мостике, близ фабрики Корзинкина, главный боец той стороны, знаменитый в то время Ванька Гарный во главе своих начал гнать наших с моста, и мне удалось сбить его с ног. Когда увидали, что атаман упал, фабричные ошалели, и мы их без труда расколотили и погнали. Лондрон и Морянинов ликовали. Вот в десятом часу вечера и отправился я к Лондрону, надеясь, что даст переночевать. Это был единственный мой хороший знакомый в Ярославле. Вхожу. Иду к буфету и с ужасом узнаю от буфетчика Семена Васильевича, что старик лежит в больнице, где ему сделали операцию. Семен меня угостил ужином, я ему рассказал о своей отставке, и он мне разрешил переночевать на диване в биллиардной.
* * *
На другой день я встретился с моим другом, юнкером Павликом Калининым, и он позвал меня в казарму обедать. Юнкера и солдаты встретили меня, "в вольном платье", дружелюбно, да только офицеры посмотрели косо, сказав, что вольные в казарму шляться не должны, и формалист-поручик Ярилов, делая какое-то замечание юнкерам, указал на меня, как на злой пример:
– До зимогора достукался!
И я, действительно, стал зимогором.
Так в Ярославле и вообще в верхневолжских городах вовут тех, которых в Москве именуют хитровцами, в Самаре-горчичниками, в Саратове-галаховцами, а в Харькове-раклами, и всюду-"золотая рота".
Пообедав с юнкерами, я ходил по городу, забегал в биллиардную Лондрона и соседнего трактира "Русский пир", где по вечерам шла оживленная игра на биллиарде в так называемую "фортунку", впоследствии запрещенную. Фортунка состояла из 25 клеточек в ящике, который становился на биллиард, и игравший маленьким костяным шариком должен был попасть в "старшую" клетку. Играло всегда не менее десяти человек, и ставки были разные, от пятака до полтинника, иногда до рубля.
Незадолго передо мной вышел в отставку фельдфебель 8й роты Страхов, снял квартиру в подвале в Никитском переулке со своей женой Марией Игнатьевной и ребенком и собирался поступить куда-то на место. В полку были мы с ним дружны, и я отправился в Никитский переулок, думая пока у него пожить. Прихожу и вижу каких-то баб и двух портных, мучающихся с похмелья. Оказалось, что Страхов недавно совсем выехал в деревню вместе с женой. Я дал портным двугривенный на опохмелку и выпросил себе разрешение переночевать у них ночь, а сам пошел в "Русский пир", думая встретиться с кем-нибудь из юнкеров; их в трактире не оказалось. Я зашел в биллиардную и сел между довольно-таки подозрительными завсегдатаями, "припевающими", как зовут их игроки.
Потом пошел в карточную рядом с биллиардной, где играли в карты, в "банковку". И вот входит высокий, молодой щеголь, с которым я когда-то играл на биллиарде и не раз он пил вино в нашей юнкерской компании. Его приняли игроки довольно подобострастно и предложили играть, но он, взглянув, что игра была мелкая, на медные деньги, отказался и начал всматриваться в меня. Я готов был провалиться сквозь землю, благодаря своему костюму.
– Извините, кажется, вы зимой юнкером были и мы с вами играли и ужинали?
– Да... вот в отставке...
– Бросили службу?.. Ну что же, хорошо... Вот я зашел сюда, деваться некуда и здесь тоже никого... игра дешевая... Пойдемте в общий зал... Вообще вы не ходите в эту комнату, там шулера...
И объяснил мне тайну банковки с подрезанными картами.
Подали водку, икру. Потом солянку из стерляди и пару рябчиков.
– Приехал с завода, удрал от отца, – поразгуляться, поиграть... Вы знаете, я очень люблю игру... Чуть-что– сейчас сюда... А сейчас я с одной знакомой дамой на денек приехал и по привычке на минуту забежал сюда.
В этот день я первый раз в жизни ел солянку из стерляди. Выпили бутылку лафита, поболтали. Я рассказал моему собеседнику, что живу у приятеля в ожидании места-и затем попрощались.
– Позвольте мне вас довезти до дома, – предложил он мне, нанимая извозчика в лучшую в городе Кокуевскую гостиницу.
– Нет, спасибо, рядом живу... Вон тут... Он уехал, а я сунул в карман руки и... нашел в правом кармане рублевую бумажку, а в ней два двугривенных и два пятиалтынных. И когда мне успел их сунуть мой собеседник, так и до сих пор не понимаю. Но сделал это он необычайно ловко и совершенно кстати.
Я тотчас же вернулся в трактир, взял бутылку водки, в лавочке купил 2 фунта кренделей и фунт постного сахару для портных и для баб. Я пришел к ним, когда они, переругиваясь, собирались спать, но когда я портным выставил бутылку, а бабам -лакомство, то стал первым гостем.
Уснул на полу. Мне подостлали какоето тряпье, под голову баба дала свернутую шубку, от которой пахло керосином. Я долго не спал и проснулся, когда уже рассвело и на шестке кипятили чугунок для чая.
Утром я пошел искать какого-нибудь места, перебегая с тротуара на тротуар или заходя во дворы, когда встречал какого-нибудь товарища по полку или знакомого офицера – солдат я не стеснялся, солдат не осудит, а еще позавидует поддевке и пальтишку-вольный стал!
* * *
Где-где я не был, и в магазинах, и в конторах, и в гостиницы заходил, все искал место "по письменной части". Рассказывать приключения этой голодной недели и скучно, и неинтересно: кто из людей в поисках места не испытывал этого и не испытывает теперь. В лучшем случае-вежливый отказ, а то на дерзость приходилось натыкаться:
– Шляются тут. Того и гляди, стащут что...
Наконец повезло. Возвращаюсь в город с вокзала, где мне добрый человек, услыхав мою просьбу, сказал, что без протекции и не думай попасть.
Вокзал тогда был один, Московский, и стоял, как и теперь стоит, за речкой Которослью.
От вокзала до Которосли, до американского моста, как тогда мост этот назывался, расстояние большое, а на середине пути стоит ряд одноэтажных, казарменного типа, зданий-это военная прогимназия, переделанная из школы военных кантонистов, о воспитании которых в полку нам еще капитан Ярилов рассказывал. И он такую же школу прошел, основанную в Аракчеевские времена. Да и долго еще по пограничным еврейским местечкам ездили отряды солдат с глухими фурами и ловили еврейских ребятишек, выбирая, которые поздоровее, сажали в фуры, привозили их в города и рассылали по учебным полкам, при которых состояли школы кантонистов. Здесь их крестили, давали имя и фамилию, какая на ум придет, но, впрочем, не мудрствовали, а более называли по имени крестного отца. Отсюда много меж кантонистов было Ивановых, Александровых и Николаевых...
Воспитывали жестоко и выковывали крепких людей, солдат, ничего не признававших, кроме дисциплины. Девизом воспитания был девиз, оставленный с аракчеевских времен школам кантонистов:
– Из десятка девять убей, а десятого представь. И выдерживали такое воспитание только люди выносливости необыкновенной.
Вот около этого здания, против которого в загородке два сторожа кололи дрова, лениво чмокая колуном по полену, которое с одного размаха расколоть можно, я остановился и сказал:
– Братцы, дайте погреться, хоть пяток полешек расколоть, я замерз.
– Ну ладно, погрейся, а я покурю.
И старый солдат с седыми баками дал мне колун, а сам закурил носогрейку.
Ну и показал я им, как колоть надо. Выбирал самые толстые, суковатые сосновые были дрова – и пока другой сторож возился с поленом, я расколол десяток...
– Ну и здоров, брат, ты! Нако вот, покури.
И бакенбардист сунул мне трубку и взялся за топор.
Я для виду курнул раза три и к другому:
– Давай, дядя, я еще бы погрелся, а ты покури.
– Я не курю. Я по сухопутному.
Вынул изза голенища берестяную тавлинку, постучал указательным пальцем по крышке, ударил тремя пальцами раза три сбоку, открыл; забрал в два пальца здоровую щепоть, склонил голову вправо, прищурил правый глаз, засунул в правую ноздрю.
– А нука табачку носового, вспомни дедушку Мосолова, Луку с Петром, попадью с ведром!
Втянул табак в ноздрю, наклонил голову влево, закрыл левый глаз, всунул в левую ноздрю свежую щепоть и потянул, приговаривая:
– Клюшницу Марию, птишницу Дарью, косого звонаря, пономаря-нюхаря, дедушку Якова... -и подает мне: не угощаю всякого, а тебе почет.
Я вспомнил шутку старого нюхаря Костыги, захватил большую щепоть, засучил левый рукав, насыпал дорожку табаку от кисти к локтю, вынюхал ее правой ноздрей и то же повторил с правой рукой и левой ноздрей...
– Эге, да ты нашенский, нюхарь взаправдошной. Такого и угостить не жаль.
Подружились со стариком. Он мне рассказал, что этот табак с фабрики Николая Андреевича Вахрамеева, духовитый, фабрика вон там, недалече, за шошой, а то еще есть в Ярославле фабрика другого Вахрамеева и Дунаева, у тех табак позабористей, да не так духовит...
– Даром у меня табачок-то, на всех фабриках приятели, я к ним ко всем в гости хожу. Там все Мартыныча знают...
Я колол дрова, а он рассказывал, как прежде сам табак из махорки в деревянной ступе ухватом тер, что, впрочем, для меня не новость. Мой дед тоже этим занимался, и рецепт его удивительно вкусного табака у меня до сей поры цел.
– А ты сам откелева?
– Да вот места ищу ..прежде конюхом в цирке был.
– А сам по цирковому ломаться не умеешь?.. Страсть люблю цирк,-сказал Ульян, солдатик помоложе.
– Так, малость... Теперь не до ломанья, третий день не жрамши.
– А ты к нам наймайся. У нас вчерась одного за пьянство разочли.. Дело немудрое, дрова колоть, печи топить, за опилками съездить на пристань да шваброй полы мыть...
Тут же меня представили вышедшему на улицу эконому, и он после двух-трех вопросов принял меня на пять рублей в месяц на казенных харчах.
И с каким же удовольствием я через час ужинал горячими щами и кашей с поджаренным салом. А на утро уж тер шваброй коридоры и гимнастическую залу, которую оставили за мной на постоянную уборку....
Не утерпел я, вынес опилки, подмел пол – а там на турник и давай сантуше крутить, а потом в воздухе сальтомортале и встал на ноги...
И вдруг аплодисменты и крики.
Оглянулся-человек двадцать воспитанников старшего класса из коридора вывалили ко мне.
– Новый дядька? А нука еще!.. еще!...
Я страшно переконфузился, захватил швабру и убежал.
И сразу разнесся по школе слух, что новый дядька замечательный гимнаст, и сторожа говорили, но не удивлялись, зная, что я служил в цирке.
На другой день во время большой перемены меня по звал учитель гимнастики, молодой поручик Денисов, и после разговоров привел меня в зал, где играли ученики, и заставил меня проделать приемы и на турнике и на трапеции, и на параллельных брусьях; особенно поразило всех, что я поднимался на лестницу, притягиваясь на одной руке. Меня ощупывали, осматривали, и установилось за мной прозвище:
– Мускулястый дядька.
Денисов звал меня на уроки гимнастики и заставлял проделывать разные штуки.
А по утрам я таскал на себе кули опилок, мыл пол, колол дрова, вечером топил четыре голландских печи, на вьюшках которых школьники пекли картошку.
Ел досыта, по вечерам играл в свои козыри, в "носки" и в "козла" со сторожами и уж радовался, что дождусь навигации и махну на низовья Волги в привольное житье...
С дядьками сдружился, врал им разную околесицу, и больше все-таки молчал, памятуя завет отца, у которого была любимая пословица;
– Язык твой – враг твой, прежде ума твоего рыщет. А также и другой завет Китаева:
– Нашел – молчи, украл – молчи, потерял – молчи. И объяснение его к этому:
– Скажешь, что нашел-попросят поделиться, скажешь, что украл-сам понимаешь, а скажешь, что потерял-никто ничего, растеряха, тебе не поверит... Вот и помалкивай, да чужое послухивай, что знаешь, то твое, про себя береги, а от другого дурака может что и умное услышишь. А главное, не спорь зря – пусть всяк свое брешет, пусть за ним последнее слово останется!
Никто мне, кажется, не помог так в жизни моей, как Китаев своим воспитанием. Сколько раз все его науки мне вспоминались, а главное, та сила и ловкость, которую он с детства во мне развил. Вот и здесь, в прогимназии, был такой случай. Китаев сгибал серебряную монету между пальцами, а мне тогда завидно было. И стал он мне развивать пальцы. Сперва выучил сгибать последние суставы, и стали они такие крепкие, что другой всей рукой последнего сустава не разогнет; потом начал учить постоянно мять концами пальцев жевку-резину-жевка была тогда в гимназии у нас в моде, а потом и гнуть кусочки жести и тонкого железа...
– Потом придет время, и гривенники гнуть будешь. Пока еще силы мало, а там будешь. А главное, силой не хвастайся, зная про себя, на всяк случай, и никому не рассказывай, как что делаешь, а как проболтаешься, и силушке твоей конец, такое заклятие я на тебя кладу... И я поклялся старику, что исполню заветы. В последнем классе я уже сгибал легко серебряные пятачки и с трудом гривенники, но не хвастался этим. Раз только, сидя вдвоем с отцом, согнул о стол серебряный пятачок, а он, просто, как будто это вещь уж самая обыкновенная, расправил его, да еще нравоучение прочитал:
– Не делай этих глупостей. За порчу казенной звонкой монеты в Сибирь ссылают.
* * *
Покойно жил, о паспорте никто не спрашивал. Дети меня любили и прямо вешались на меня.
Да созорничать дернула нелегкая.
Принес в воскресенье дрова, положил к печи, иду по коридору, вижу – класс отворен, и на доске написаны мелом две строчки
De ta tige detachee
Pauvre feuille dessechee...
Это Келлер, только что переведенный в наказание сюда из военной гимназии, единственный, который знал французский язык во всей прогимназии, собрал маленькую группу учеников и в свободное время обучал их пофранцузски, конечно, без ведома начальства.
И дернула меня нелегкая продолжить это знакомое мне стихотворение, которое я еще в гимназии перевел из учебника Марго стихами порусски.
Я взял мел и пишу:
Ou, vas tu? je nen sais rien.
Lorage a brise le chene,
Qui...
И вдруг сзади голоса:
– Дядя Алексей по-французски пишет. Окружили – что, да как...
Наврал им, что меня учил гувернер сына нашего барина, и попросил никому не говорить этого:
– А то еще начальство заругается.
Решили не говорить и потащили меня в гимнастическую залу, где и рассказали:
– А наш учитель Денисов на месяц в Москву сегодня уезжает и с завтрашнего дня новый будет, тоже хороший гимнаст, подпоручик Павлов из Нежинского полка...
Гром будто над головой грянул. Павлов – мой взводный. Нет, надо бежать отсюда!
Я это решил и уж потешил собравшуюся группу моих поклонников цирковыми приемами, вплоть до сальтомортале, чего я до сих пор еще здесь не показывал...
А потом давай их учить на руках ходить, – прошелся сам и показал им секрет, как можно скоро выучиться, становясь на руки около стенки, и забрасывать ноги через голову на стенку...
Закувыркались мои ребятки, и кое-кто уж постиг секрет и начал ходить... Радость их была неописуема.
У одного выпал серебряный гривенник, я поднял, отдаю:
– Нет, дядька Алексей, возьми его себе на табак. Надо бы взять и поблагодарить, а я согнул его пополам, отдал и сказал:
– Возьми себе на память о дядьке...
В это время в коридоре показался надзиратель, чтобы яас выгнать в непоказанное время из залы, и я ушел.
Павлов... Потом гривенник... Начальство узнает... Вспомнились слова отца, что за порчу монеты – каторга...
И пошел к эконому попросить в счет жалованья два рубля, а затем уйти, куда глаза глядят.
– Паспорт давай, -первым делом спросил он.
– Сейчас пойду на фатеру, принесу. Сегодня же принесу... Я хотел попросить у вас рублика три вперед...
– Принеси паспорт, тогда дам... На пока рубль.
– Сегодня принесу.
– Пойди и принеси... Без паспорта держать нельзя. Опять на холоду, опять без квартиры, опять иду к моим пьяницам портным... До слез жаль теплого светлого угла, славных сослуживцев-сторожей, милых мальчиков... То-то обо мне разговору будет).
Слишком через двадцать лет я узнал о том, что говорили тогда обо мне после моего исчезновения в прогимназии.
* * *
На другой день, после первых опытов, я уже не ходил ни по магазинам, ни по учреждениям... Проходя мимо пожарной команды, увидел на лавочке перед воротами кучку пожарных с брандмейстером, иду прямо к нему и прошу места.
– А с лошадьми водиться умеешь?
– Да я конюх природный.
– Ступай в казарму. Васьков, возьми его. Ужинаю щи со снятками и кашу. Сплю на нарах. Вдруг ночью тревога. Выбегаю вместе с другими и на линейке еду рядом с брандмейстером, длинным и сухим, с седеющей бородкой. Уж на ходу надеваю данный мне ременный пояс и прикрепляю топор. Оказывается, горит на Подъяческой улице публичный дом Кузьминишны, лучший во всем Ярославле. Крыша вся в дыму, из окон второго этажа полыхает огонь. Приставляем две лестницы. Брандмейстер, сверкая каской, вихрем взлетает на крышу, за ним я с топором и ствольщик с рукавом. По другой лестнице взлетают топорники и гремят ломами, раскрывая крышу. Листы железа громыхают вниз. Воды все еще не подают. Огонь охватывает весь угол, где снимают крышу, рвется изпод карниза и несется на нас, отрезая дорогу к лестнице. Ствольщик, вижу сквозь дым, спустился с пустым рукавом на несколько ступеней лестницы, защищаясь от хлынувшего на него огня... Я отрезан и от лестницы и от брандмейстера, который стоит на решетке и кричит топорникам:
– Спускайтесь вниз!
Но сам не успевает пробраться к лестнице и, вижу, проваливается. Я вижу его каску наравне с полураскрытой крышей... Невдалеке от него вырывается пламя... Он отчаянно кричит... Еще громче кричит в ужасе публика внизу... Старик держится за железную решетку, которой? обнесена крыша, сквозь дым сверкает его каска и кисти рук на решетке... Он висит над пылающим чердаком... Я с другой стороны крыши, по желобу, по ту сторону решетки ползу к нему, крича вниз народу:
– Лестницу сюда!
Подползаю. Успеваю вовремя перевалиться через решетку и вытащить его, совсем задыхающегося... Кладу рядом с решеткой... Ветер подул в другую сторону, и старик от чистого воздуха сразу опамятовался. Лестница подставлена. Помогаю ему спуститься. Спускаюсь сам, едва глядя задымленными глазами. Брандмейстера принимают на руки, в каске подают воды. А ствольщики уже влезли и заливают пылающий верхний этаж и чердаки.
Меня окружает публика... Пожарные... Брандмейстер, придя в себя, обнял и поцеловал меня... А я все еще в себя не приду. К нам подходит полковник небольшого роста, полицмейстер Алкалаев-Карагеоргий, которого я издали видел в городе... Брандмейстер докладывает ему, что я его спас.
– Молодец, братец! Представим к медали.
Я вытянулся по-солдатски.
– Рад стараться, ваше высокоблагородие. И вдруг вижу, идет наша шестая рота с моим бывшим командиром, капитаном Вольским, во главе, назначенная "на случай пожара" для охраны имущества. Я ныряю в толпу и убегаю.
Прощай служба пожарная и медаль за спасение погибавших. Позора встречи с Вольским я не вынес и... ночевал у моих пьяных портных. Топор бросил в глухом переулке под забор.
И радовался, что не надел каску, которую мне совали пожарные, поехал в своей шапке... А то, что бы я делал с каской, и без шапки. Утром проснулся весь черный с ободранной рукой, с волосами, полными сажи. Насилу отмылся, а глаза еще были воспалены. Заработанный мной за службу в пожарных широкий ременный пояс служил мне много лет. Ах, какой был прочный ременный пояс с широкой медной пряжкой. Как он мне после пригодился, особенно в задонских степях табунных.
* * *
И пришла мне ночью благодетельная мысль. Прошлой зимой приезжали в Ярославль два моих гимназических товарища-одноклассника, братья Поповы. Они разыскали меня в полку, кутили три дня, пропили все, деньги и свою пару лошадей с санями, и уехали на ямщике в свое имение, верстах в двадцати пяти от Ярославля под Романовым Борисоглебском. Имение это они получили в наследство, бросили гимназию, вскоре после меня, и поселились в нем и живут безвыездно, охотясь и ловя рыбу. Они еще тогда уговаривали меня бросить службу и идти к ним в управляющие. Вспомнил я, что по Романовской дороге деревня Ковалеве, а вправо, верстах в двух от нее на берегу Волги, их имение Подберезное.
– Вот и место, – обрадовался я.
Съев из последних денег селянку и растегай, я бодро и весело ранним утром зашагал первые версты. Солнце слепило глаза отблесками бриллиантиков бесконечной снежной поляны, сверкало на обиндевевших ветках берез большака, нога скользила по хрустевшему снегу, который крепко замел след полозьев. Руки приходилось греть в карманах для того, чтобы теплой ладонью время от времени согревать мерзнувшие уши. Подхожу к деревне; обрадовался, увидев приветливую елку над новым домом на краю деревни.
Иван Елкин! Так звали в те времена народный клуб, убежище холодных и голодных-кабак. В деревнях никогда не вешали глупых вывесок с казенноканцелярским названием "питейный дом", а просто ставили елку над крыльцом. Я был горд и ясен: в кармане у меня звякали три пятака, а перед глазами зеленела над снежной крышей елка, и я себя чувствовал настолько счастливым, насколько может себя чувствовать усталый путник, одетый при 20-градусном морозе почти так же легко, как одевались боги на Олимпе... Я прибавил шагу, и через минуту под моими ногами заскрипело крыльцо. В сенях я столкнулся с красивой бабой, в красном сарафане, которая постилала около дверей чистый половичок.