Текст книги "Мои скитания (Повесть бродяжной жизни)"
Автор книги: Владимир Гиляровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Когда мы пришли в зрительный зал, зажигали только еще свечи и лампы. Мы сидели в литерной бельетажа, сбоку. Входила публика. В первый ряд прошел толстенный директор нашей гимназии И. И. Красов в форменном сюртуке, за ним петушком пробежал курчавый, как пудель, француз Ранси. Полицмейстер с огромными усами, какой-то генерал, похожий на Суворова, и мой отец стояли, прислонясь к загородке оркестра, и важно оглядывали публику, пока играла музыка, и потом все они сели в первом ряду... Вдруг поднялся занавес-и я обомлел. Грозные серые своды огромной тюрьмы, и по ней мечется с визгом и воем, иногда останавливаясь и воздевая руки к решетчатому окну, несчастный, бледный юноша, с волосами по плечам, с лицом мертвеца. У него ноги голые до колен, на нем грязная длинная женская рубашка с оборванным подолом и лохмотьями вместо коротких рукавов... И вот эта-то самая первая сцена особенно поразила меня, и я во все время учебного года носился во время перемен по классу, воздевая руки кверху, и играл "Идиота", повторяя сцены по требованию товарищей. Это так интересовало класс, что многие, никогда не бывавшие в театре, пошли на "Идиота" и давали потом представление в классе. После окончания пьесы Мельникова вызывали без конца, и когда еще раз вызвали его перед началом водевиля и он вышел в cюртуке, я успокоился, убедившись, что это он "только представлял нарочно". Окончательно же успокоился на водевиле и выучил распевать товарищей некоторые запомнившиеся куплеты:
Нужно поручительство,
Где порук найти,
Ваше покровительство
Может нас спасти...
И после "Идиота" в классе копировал Докучаева, передавая важность Дона-Ранудо... И это увлечение театром продолжалось до следующего учебного года, когда я увлекся цирком и ради сальтоморталей забыл "Идиота" и важного Дона-Ранудо.
Представление "Царя Максемьяна" солдатами в казармах в 1866 году произвело на наших гимназистов впечатление неотразимое, и много фраз из этого произведения долго были ходячими, а некоторые сцены мы разыгрывали в антрактах. Представление это было всего только один раз, и гимназистов было человек десять, попавших на "Максемьяна" только благодаря тому, что они были или дети, или знакомые гарнизонных офицеров. Зато мы, т. е. каждый из этого десятка, были героями дня в классе, и нас заставляли разыгрывать сцены и рассказывать о виденном и слышанном.
–Не подходи ко мне с отвагою, а то проколю тебя сею шпагою, – повторяли ежедневно и много лет при всяком удобном случае, причем шпагу изображала ручка или карандаш.
* * *
Из учителей останется в памяти у всех моих товарищей, которые еще есть в живых, учитель естественной истории Порфирий Леонидович, прозванный Камбалой.
Это был длинный, худой, косой и лопоухий субъект, при ходьбе качавшийся в обе стороны. Удивительный мечтатель. Он вечно витал в эмпиреях, а может быть, вечно был влюблен. Никогда не садился на кафедру. Ему сносили кресло к первой парте, где он и располагался. Сядет, обоймет журнал. Закатит косые глаза в потолок и переносится в другой мир, как только ученик начнет отвечать. В мечтательном состоянии так и летели четверки и пятерки. Только надо было знать первые строки спрашиваемого урока, а там-барабань, что хочешь: он, уловив первые слова, уже ничего не слышит.
– Гиляровский. Выхожу.
– Собака!
– Собака, Порфирий Леонидович.
– Собака!
– Собака – Canis familiaris.
–Вер-рно!..
И закатит глаза.
–Собака-Canis familiaris!.. Достигает величины семи футов, покровы тела мохнатые, иногда может летать по воздуху, потому что окунь водится в речных болотах отдаленной Аравии, где съедает косточки кокосов, питающихся белугами или овчарками, волкодавами, бульдогами, догами, барбосками, моськами и канисами фамилиарисами...
Он прислушивается на момент.
– Собака, Порфирий Леонидович, водится в северных странах, у самоедов, где они поедают друг друга среди долины, ровной на гладкой высоте, причем торопливо не свивают долговечного гнезда... Собака считается лучшим другом человека... Я кончил, Порфирий Леонидович.
–А?.. Что?.. Кончил?
–Собака считается лучшим другом человека...
–Чело-ве-ека... О-ох!.. И закатит глаза.
– Хорошо, садись.
– Засецкий – окунь!
– Окунь, Порфирий Леонидович.
– Окунь!
–Окунь-Perсa fluviatilis. Водится в реках и озерах средней России.
Засецкий, первый ученик, отвечает великолепно и получает ту же пятерку, что и я... Класс уже приучен, и что ни ври, – смеется тихо, чтобы не помешать товарищу. Так преподавалась естественная история. Изучали мышей и крыс. Мы принесли с десяток мышей и мышат, опустили их в форточку между окнами, и они во мху, уложенном вместо ваты, жили прекрасно. На веревочке спускали им баночки с водой, молоко и бросали всякую снедь. И когда раз Камбала, поймав в незнании урока случайно остановившегося посреди ответа ученика, на него раскричался и грозил единицей,– мы отвлекли его гнев указанием на мышей. Камбала расчувствовался и долго рассказывал, стоя у окна, о мышах, потом перешел на муравьев, на слонов, и, наконец, когда уже раздался звонок к перемене, сказал:
–Милые зверьки... Только, я думаю, что их сторожа разгонят...
–Да мы, Порфирий Леонидович, не покажем их... Но как раз в эту минуту влетел инспектор, удивившийся, что после звонка перемены класс не выходит, – и пошла катавасия! К утру мышей не было.
– Гадов развели, озорники беспутые, – ругал нас сторож Онисим.
Но на класс кары не последовало. А сидели раз два часа без обеда всем классом за другое; тогда я был еще в первом классе. Зима была холодная. Нежностей, вроде нехождения в класс, не полагалось. В 40° слишком мы также бегали в гимназию, раза два по дороге оттирая снегом отмороженные носы и щеки, в чем также нередко помогали нам те же сторожа Онисим и Андрей, относясь к помороженным с отеческой нежностью. Бывали морозы и такие, что падали на землю замерзшие вороны и галки. И вот кто-то из наших второклассников принес в сумке пару замерзших ворон и, конечно, в класс, в парту. Птицы отогрелись, рванулись – и прямо в окно. Загремели стекла двойных рам, класс наполнился холодом, а птицы улетели. Тогда отпустили всех по домам, а на другой день второй класс и нас почему-то продержали два часа после занятий. За что наш класс, – так и не знаю. Но с тех пор в морозы больше 40° нас отпускали обратно. Распорядиться же не приходить в 40° совершенно в гимназию – было нельзя, потому что на весь наш губернский город едва ли был десяток градусников у самых важных лиц. Обыкновенные обыватели о градусниках и понятия не имели. Вешать же на каланчах морозные флаги – никто и не додумался тогда.
Кроме Камбалы, человека безусловно доброго и любимого нами, нельзя не вспомнить двух учителей, которых мы все не любили. Это были чопорные и важные иностранцы, совершенно непохожие на всех остальных наших милых чиновников, в засаленных синих сюртуках и фраках, редко бритых, говоривших на "о". Влетало нам от них иногда и легкие подзатыльники, и наказания в виде стояния на коленях. Но все это делалось просто, мило, по-отечески, без злобы и холодности. Учитель французского языка м-р Ранси, всегда в чистой манишке и новом синем фраке, курчавый, как пудель, – говорят, был на родине парикмахером. Его терпеть не могли. Немец Робст ни слова не знал по-русски, кроме: "Пошель, на уколь, свинь рюски", и производил впечатление самого тупоголового колбасника. Первые его уроки были утром, три раза во втором классе и три раза в третьем. Для первого начала, когда он появился в нашей гимназии, ему в третьем классе прочли вместо молитвы: "Чижик, чижик, где ты был" и т. д.
Это было в понедельник. Второй класс узнал – и тоже "чижика" закатил. Так продолжалось с месяц. Вдруг на наш первый урок вместе с немцем ввалился директор.
– Читай молитву, – приказал он первому ученику. И тот начал читать молитву перед учением. Немец изумленно вытаращил белые глаза и спросил:
– Пашиму не тшиджик-тшиджик?
Дело разъяснилось, и вышел скандал. Конечно, я сидел в карцере, хотя ни разу не читал ни молитвы, ни "чижика". В том же году, весной, во второй половине, к экзаменам приехал попечитель округа кн. Ливен. Железной дороги не было, и по телеграфу заблаговременно, т. е. накануне приезда, узнало начальство о его прибытии. Пошли мытье и чистка. Нас выстраивали в классе и осматривали пуговицы. Мундиры с красными воротниками с шитьем за год перед этим отменили, и мы ходили в черных сюртуках с синими петлицами. Выстроили нас всех в актовом зале. Осмотрели маленьких. Подошли к шестому и седьмому классам директор с инспектором и заволновались, зажестикулировали. И смешно на них, маленьких да пузатеньких, было смотреть перед строем рослых бородатых юношей. Бородатые были и в младших классах. Так, во втором классе был старожил Гудвил, более похожий по длинным локонам и бородище на соборного дьякона.
– Потому что... Потому что... Я... да... да... Остричься!..-визжал директор.
– Уж тут себе... Уж тут себе... Обриться!..-вторил "Тыква".
Инспектора звали "Тыквой" за его лысую голову., И посыпались угрозы выгнать, истолочь в порошок, выпороть и обрить на барабане всякого, кто завтра на попечительский смотр не обреется и не острижется. Приехал попечитель, длинный и бритый. И предстали перед ним старшие классы, высокие и бритые – в полумасках. Загорелые лица и белые подбородки и верхние губы свежеобритые... Смешные физиономии были.
* * *
Из того, что я учил и кто учил, осталось в памяти мало хорошего. Только историк и географ Николай Яковлевич Соболев был яркой звездочкой в мертвом пространстве. Он учил шутя и требовал, чтобы ученики не покупали пособий и учебников, а слушали его. И все великолепно знали историю и географию.
– Ну, так какое же, Ордин, озеро в Индии и какие и сколько рек впадают в него?
– Там... мо... мо... Индийский океан...
– Не океан, а только озеро... Так забыл, Ордин?
– Забыл, Николай Яковлевич. У меня книжки нет,
– На что книжка? Все равно забудешь... Да и не трудно забыть-слова мудреные, дикие... Озеро называется Манасаровар, а реки-Пенджаб, что значит пятиречье... Слова тебе эти трудны, а вот ты припомни:– Пиджак и мы на самоваре. Ну, не забудешь?
– Галахов! Какую ты Новую Гвинею начертил на доске? Это, братец, окорок, а не Новая Гвинея... Помни, Новая Гвинея похожа на скверного, одноногого гуся... А ты окорок.
В третьем классе явился Соболев на первый урок русской истории и спросил:
– Книжки еще не покупали?
– Не покупали.
– И не покупайте, это не история, в ней только и говорится, что такой-то царь побил такого-то, такой-то князь такого-то и больше ничего... Истории развития народа и страны там и нет.
И Соболев нам рассказывает русскую историю, давая записывать только имена и хронологические данные, очень ловко играя на цифрах, что весьма легко запоминалось.
– Что было в 1380 году? Ответишь.
– А ровно через сто, лет?
–Все хорошо запоминалось. И самое светлое воспоминание осталось о Соболеве. Учитель русского языка, франтик Билевич, завитой и раздушенный, в полную противоположность всем другим учителям, был предметом насмешек за его щегольство.
– Они все женятся! – охарактеризовал его Онисим. Действительно, это был "Жених из ножевой линии", в плохо преподавал русский язык. Мне от него доставалось за стихотворения-шутки, которыми занимались в гимназии двое: я и мой одноклассник и неразлучный друг Андреев Дмитрий. Первые силачи в классе и первые драчуны, мы вечно ходили в разорванных мундирах, дрались всюду и писали злые шутки на учителей. Все преступления нам прощались, но за эпиграммы нам тайно мстили, придираясь к рваным мундирам.
* * *
Вдруг, совершенно неожиданно, в два-три дня по осени выросло на городской площади высокое круглое деревянное здание с необъятной высотой.
ЦИРК АРАБА-КАБИЛА ГУССЕЙН БЕН-ГАМО
Я в дикий вострог пришел. Настоящего араба увижу, да еще араба-кабила, да еще – Гуссейн Бен-Гамо!..
И все, что училось и читалось о бедуинах и об арабах и о верблюдах, которые питаются после глотающих финики арабов косточками, и самум, и Сахара все при этой вывеске мелькнуло в памяти, и одна картина ярче другой засверкали в воображении. И вдруг узнаю, что сам араб-кабил с женой и сыном живут рядом с нами. Какой-то черномазый мальчишка ударил палкой нашу черную Жучку. Та завизжала. Я догнал мальчишку, свалил его и побил. Оказалось, что это Оська, сын араба-кабила. Мы подружились. Он родился в России и не имел понятия ни об арабах, ни об Аравии. Отец был обруселый араб, а мать совсем русская. Оська учился раньше в школе и только что его отец стал обучать цирковому искусству. Два раза в неделю, по средам и пятницам с 9 часов утра до 2 часов дня, а по понедельникам и четвергам с 4 часов вечера до 6 часов отец Оську обучал. Араб-кабил был польщен, что я подружился с его сыном, и начал нас вместе "выламывать". Я был ловчее и сильнее Оськи, и через два месяца мы оба отлично работали на трапеции, делали сальтомортале и прыгали без ошибки на скаку на лошадь и с лошади. В то доброе старое время не было разных предательских кондуитов и никто не интересовался – пропускают уроки или нет. Сказал: голова болела или отец не пустил – и конец, проверок никаких. И вот в два года я постиг, не теряя гимназических успехов, тайны циркового искусства, но таил это про себя. Оська уже работал в спектаклях ("малолетний Осман"), а я только смотрел, гордо сознавая, что я лучше Оськи все сделаю. Впоследствии не раз в жизни мне пригодилось цирковое воспитание не меньше гимназии. О своих успехах я молчал и знание берег про себя. Впрочем, раз вышел курьез. Это было на страстной неделе, перед причастием. Один, в передней гимназии я делал сальтомортале. Только что перевернувшись, встал на ноги, – передо мной законоучитель, стоит и крестит меня.
– Окаянный, как это они тебя переворачивают? А ну-ка еще!..
– Я не буду, отец Николай, простите.
– Вот и не будешь теперь!.... Вчера только исповедывались, а они уже вселились! А сам крестит.
– Нет, ты мне скажи, отчего нечистая сила тебя эдак крутит?
Я сделал двойное. Батя совсем растерялся.
– Свят, свят... Да это ты никак сам...
– Сам.
– А ну-ка! Я еще сделал.
– Премудрость...
– Вот что, Гиляровский, на Пасхе заходи ко мне, матушка да ребята мои пусть посмотрят...
– Отец Николай, уж вы не рассказывайте никому...
Ладно, ладно... Приходи на второй день. Куличом накормим. Яйца с ребятами покатаешь. Ишь ты, окаянный! Сам дошел... А я думал уж – они в тебя, нечистые, вселились, да поворачивают... Крутят тебя.
ГЛАВА ВТОРАЯ
В НАРОД
Побег из дома. Холера на Волге. В бурлацкой лямке. Аравушка. Улан и Костыга. Пудель. Понизовая вольница. Крючники. Разбойная станица. Артель атамана Репки. Красный жилет и сафьянная кобылка. Средство от холеры. Арест Репки. На выручку атамана. Холера и пьяный козел. Приезд отца. Встреча на пароходе. Кисмет!
Это был июнь 1871 года. Холера уже началась. Когда я пришел пешком из Вологды в Ярославль, там участились холерные случаи, которые, главным образом, проявлялись среди прибрежного рабочего народа, среди зимогоров-грузчиков. Холера помогла мне выполнить заветное желание попасть именно в бурлаки, да еще в лямочники, в те самые, о которых Некрасов сказал:
"То бурлаки идут бичевой..."
Я ходил по Тверицам, любовался красотой нагорного Ярославля, по ту сторону Волги, дымившими у пристаней пассажирскими пароходами, то белыми, то розовыми, караваном баржей, тянувшихся на буксире... А где же бурлаки?
Я спрашивал об этом на пристанях – надо мной смеялись. Только один старик, лежавший на штабелях теса, выгруженного на берег, сказал мне, что народом редко водят суда теперь, тащат только маленькие унжа-ки и коломенки, а старинных расшив что-то давно уже не видать, как в старину было.
– Вот только одна вчера такая вечером пришла, настоящая расшива, и сейчас, так версты на две выше Твериц стоит; тут у нас бурлацкая перемена спокон-веку была, аравушка на базар сходит, сутки, а то и двое, отдохнет. Вон гляди!..
И указал он мне на четверых загорелых оборванцев в лаптях, выходивших из кабака. Они вышли со штофом в руках и направились к нам, их, должно быть, привлекли эти груды сложенного теса.
– Дедушка, можно у вас тут выпить и закусить?
– Да пейте, кто мешает!
– Вот спасибо, и тебе поднесем!
Молодой малый, белесоватый и длинный, в синих узких портках и новых лаптях, снял с шеи огромную вязку кренделей. Другой, коренастый мужик, вытащил жестяную кружку, третий выворотил из-за пазухи вареную печенку с хороший каравай, а четвертый, с черной бородой и огромными бровями, стал наливать вино, и первый стакан поднесли деду, который на зов подошел к ним.
– А этот малый с тобой, что ли? – мигнул черный на меня.
–Так, работенку подыскивает...
– Ведь вы с той расшивы?
– Оттоль! – и поманил меня к себе.
–Седай!
Черный осмотрел меня с головы до ног и поднес вина, Я в ответ вынул из кармана около рубля меди и серебра, отсчитал полтинник и предложил поставить штоф от меня.
– Вот, гляди, ребята, это все мое состояние, пропьем, а потом уж вы меня в артель возьмите, надо и лямку попробовать... Прямо говорить буду, деваться некуда, работы никакой не знаю, служил в цирке, да пришлось уйти, и паспорт там остался.
– А на кой ляд он нам?
–Ну что ж, ладно! Айда с нами, по заре выходим. Мы пили, закусывали, разговаривали... Принесли еще штоф и допили.
–Айда-те на базар, сейчас тебя обрядить надо... Коньки брось, на липовую машину станем!
Я ликовал. Зашли в кабак, захватили еще штоф, два каравая ситнего, продали на базаре за два рубля мои сапоги, купили онучи, три пары липовых лаптей и весьма любовно указали мне, как надо обуваться, заставив меня три раза разуться и обуться. И ах, как легко после тяжелой дороги от Вологды до Ярославля показались мне лапти, о чем я и сообщил бурлакам.
–Нога-то как в трактире! Я вот сроду не носил сапогов,-утешил меня длинный малый.
Приняла меня оравушка без расспросов, будто пришел свой человек. По бурлацкому статуту не подобает расспрашивать, кто ты, да откуда?
Садись, да обедай, да в лямку впрягайся! А откуда ты, никому дела нет. Накормили меня ужином, кашицей с соленой судачиной, а потом я улегся вместе с другими на песке около прикола, на котором был намотан конец бичевы, а другой конец высоко над водой поднимался к вершине мачты. Я уснул, а кругом еще разговаривали бурлаки, да шумела и ругалась одна пьяная кучка, распивавшая вино. Я заснул как убитый, сунув лицо в песок-уж очень комары и мошкара одолевали, особенно, когда дым от костра несся в другую сторону.
Я проснулся от толчка в бок и голоса над головой:
– Вставай, ребятушки, встава-ай...
Песок отсырел... Дрожь проняла все тело... Только что рассвело... Травка не колыхнется, роса на листочке поблескивает... Ветерок пошевеливает белый туман над рекой... Вдали расшива кажется совсем черной...
–Подходи к отвальной!
Около приказчика с железным ведром выстраивалась шеренга вставших с холодного песка бурлаков с заспанными лицами, кто расправлял наболелые кости, кто стучал от утреннего холода зубами.
Согреться стаканом сивухи – у всех было единой целью и надеждой. Выпивали... Отходили... Солили ломти хлеба и завтракали... Кое-кто запивал из Волги в нападку водой с песочком и тут же умывался, утираясь кто рукавом, кто полой кафтана. Потом одежу, а кто запасливый, так и рогожу, на которой спал, валили в лодку, и приказчик увозил бурлацкое имущество к посудине. Ветерок зарябил реку... Согнал туман... Засверкали первые лучи восходящего солнца, а вместе с ним и ветерок затих... Волга-как зеркало... Бурлаки столпились возле прикола, вокруг бичевы, приноравливаясь к лямке,
–Хомутайсь!-рявкнул косной с посудины... Стали запрягаться, а косной ревел:
–Залогу!..
Якорные подъехали на лодке к буйку, выбрали канаты, затянули дубинушку и, наконец, якорь показал из воды свои черные рога... ..
– Ходу, ребятушки, ходу! – надрывался косной.
– Ой, дубинушка, ухнем, ой, лесовая, подернем, по-дернем, да ух, ух, ух...
Расшива неслышно зашевелилась.
– Ой, пошла, пошла, пошла...
А расшива еще только шевелилась и не двигалась... Оравушка топталась на месте, скрипнула мачта...
–Ой, пошла, пошла, пошла...
* * *
То мы хлюпали по болоту, то путались в кустах. Ну и шахма! Вся тальником заросла. То в болото, то в воду лезь.
Ругался "шишка" Иван Костыга, старинный бурлак, из низовых.
На то ты и "гусак", чтобы дорогу-путь держать, – сказал "подшишечный" Улан, тоже бывалый.
–Да нешто это наш бичевник!.. Пароходы съели бурлака... Только наш Пантюха все еще по старой вере.
–Народом кормился и отец мой и я. Душу свою нечистому не отдам. Что такое пароходы? Кто их возит? Души утопленников колеса вертят, а нечистые их огнем палят...
Этот разговор я слышал еще накануне, после ужина. Путина, в которую я попал, была случайная. Только один на всей Волге старый "хозяин" Пантелей из-за Утки-Майны водил суда народом, по старинке.
Короткие путины, конечно, еще были: народом поднимали или унжаки с посудой или паузки с камнем, и наша единственная уцелевшая на Волге Крымзенская расшива была анахронизмом. Она была старше Ивана Костыги, который от Утки-Майны до Рыбны больше двадцати путин сделал у Пантюхи, и потому с презрением смотрел и на пароходы и на всех нас, которых бурлаками не считал. Мне посчастливилось, он меня сразу поставил третьим, за подшишечным Уланом, сказав:
– Здоров малый, – этот сдержить! И Улан подтвердил: сдержить! И приходилось сдерживать, – инда икры болели, грудь ломило и глаза наливались кровью.
–Суводь (Суводь – порыв встречного течения.), робя, держись. О-го-го-го... – загремело с расшивы, попавшей в водоворот.
И на повороте Волги, когда мы переваливали песчаную косу, сразу натянулась бичева, и нас рвануло назад.
– Над-дай, робя, У-ух! – грянул Костыга, когда мы на момент остановились и кое-кто упал:
– Над-дай! Не засарива-ай!.. – ревел косной с прясла.
Сдержали. Двинулись, качаясь и задыхаясь... В глазах потемнело, а встречное течение, суводь – еще крутила посудину.
– Федька, пудиля! – хрипел Костыга. И сзади меня чудный высокий тенор затянул звонко и приказательно:
– Белый пудель шаговит...
– Шаговит, шаговит... – отозвалась на разные голоса ватага – и я тоже с ней.
И установившись в такт шага, утопая в песке, мы уже пели черного пуделя.
– Черный пудель шаговит, шаговит... Черный пудель шаговит, шаговит.
И пели, пока не побороли встречное течение.
А тут еще десяток мальчишек с песчаного обрывистого яра дразнили нас:
– Аравушка! аравушка! обсери берега!
Но старые бурлаки не обижались, и никакого внимания на них:
– Что верно, то верно, время холерное!
–Правдой не задразнишь,-кивнул на них Улан. Обессиленно двигалась. Бичева захлюпала по воде. Расшива сошла со стержня...
– Не зас-сарива-ай!..-и бичева натягивалась.
– Еще ветру нет, а то искупало бы! -обернулся ко мне Улан.
–Почему Улан? -допытывался я после у него. Оказывается, давно это было остановили они шайкой тройку под Казанью на большой дороге, и по дележу ему достался кожаный ящик. Пришел он в кабак на пристани, открыл, – а в ящике всего-на-всего только и оказалась уланская каска.
– Ну и смеху было! Так с тех пор и прозвали Уланом.
Смеется, рассказывает.
Когда был попутный ветер-ставили пару и шли легко и скоро, торопком, чтобы не засаривать в воду бичеву.
* * *
Давно миновали Толгу – монастырь на острове. Солнце закатывалось, потемнела река, пояснел песок, а тальники зеленые в черную полосу слились.
– Засобачивай!
И гремела якорная цепь в ответ.
Булькнули якоря на расшиве... Мы распряглись, отхлестнули чебурки лямочные и отдыхали. А недалеко от берега два костра пылали и два котла кипятились. Кашевар часа за два раньше на завозне прибыл и ужин варил. Водолив приплыл с хлебом с расшивы.
–Мой руки, да за хлеб-за соль!
Сели на песке кучками по восьмеро на чашку. Сперва хлебали с хлебом "юшку", т. е. жидкий навар из пшена с "поденьем", льняным черным маслом, а потом густую пшенную "ройку" с ним же. А чтобы сухое пшено в рот лезло-зачерпнули около берега в чашки воды: ложка каши-ложка воды, а то ройка крута и суха-в глотке стоит. Доели. Туман забелел кругом. Все жались под дым, а то комар заел. Онучи и лапти сушили. Я в первый раз в жизни надел лапти и нашел, что удобнее обуви и не придумаешь: легко и мягко.
Кое-кто из стариков уехал ночевать на расшиву.
Федя затянул было "Вниз по матушке"...-да не вышло. Никто не подтянул. И замер голос, прокатившись по реке и повторившись в лесном овраге...
А над нами, на горе, выли барские собаки в Подберезном.
Рядом со мной старый бурлак, седой и почему-то безухий, тихо рассказывал сказку об атамане Рукше, который с бурлаками и казаками персидскую землю завоевал... Кто это завоевал?.. Кто этот Рукша? Уж не Стенька ли Разин? Рукша тоже персидскую царевну увез.
Скоро все заснули.
Моя первая ночь на Волге. Устал, а не спалось. Измучился – а душа ликовала – и ни клочка раскаяния, что я бросил дом, гимназию, семью, сонную жизнь и ушел в бурлаки. Я даже благодарил Чернышевского, который и сунул меня на Волгу своим романом "Что делать".
* * *
– Заря зарю догоняет!– вспомнил я деда, когда восток белеть начал – и заснул на песке, как убитый.
И как не хотелось вставать, когда утром водолив еще до солнышка орал:
– Э-ге-гей. Вставай, робя... Рыбна не близко еще... Холодный песок и туман сделали свое дело: зубы стучали, глаза слипались, кости и мускулы ныли.
А около водолива два малых с четвертной водки и стаканом.
–Подходь, робя. С отвалом!
Выпили по стакану, пожевали хлеба, промыли глаза – рукавом кто, а кто подолом рубахи вытерлись... Лодка подвезла бичеву. К водоливу подошел Костыга.
–Ты никак не с расшивы пришел? Опять что ли?
–Двоих... Одного, который в Ярославле побывшился, сегодня ночью прикащиков. племянник, мальченко... Вонища в казенке у нас. Вон за косой, в тальниках, в песке закопали... Я оттуда прямо сюда...
–Н-да! Ишь ты, какая моровая язва пришла.
– Рыбаки сказывали, что в Рыбне не судом народ валит. Холера, говорят.
– И допрежь бывала она... Всяко видали... По всей Волге могилы-то бурлацкие. Взять Ширмокшанский перекат... Там, бывало, десятками в одну яму валили...
Уж я после узнал, что меня взяли в ватагу в Ярославле вместо умершего от холеры, тело которого спрятали на расшиве под кичкой – хоронить в городе боялись, как бы задержки от полиции не было... Старые бурлаки, люди с бурным прошлым и с юности без всяких паспортов, молчали: им полиция опаснее холеры. У половины бурлаков паспортов не было. Зато хозяин уж особенно ласков стал: три раза в день водку подносил: с отвалом, с привалом и для здоровья.
Закусили хлебца с водицей-кто нападкой попил, кто горсткой-все равно с песочком.
–Отда-ва-ай!..
"Дернем-подернем, да ух-ух-ух!"-неслось по Волге, и якорь стукнул по борту расшивы.
– Не засарива-ай! О-го-го-го!
– Ходу, брательники, ходу!
– Ой, дубинушка-ухнем. Ой, зеленая, подернем, подернем-да ух!
Зашевелилась посудина... Потоптались минутку, покачались и зашагали по песку молча. Солнце не показывалось, а только еще рассыпало золотой венец лучей.
Трудно шли. Грустно шли. Не раскачались еще...
Укачала – уваляла,
Нашей силушки не стало...
Затягивает Федя, а за ним и мы.
О-о-ох... О-о-ох...
Ухнем да ухнем... У-у-у-х!..
Укачала – уваляла,
Нашей силушки не стало...
Солнце вылезло и ослепило. На душе повеселело. Посудина шла спокойно, боковой ветерок не мешал. На расшиве поставили парус... Сперва полоскал-потом надулся, и как гигантская утка боком, но плавно покачивалась посудина, и бичева иногда хлопала по воде.
– Ходу, ходу! Не засаривай!
И опять то натягивалась бичева, то лямки свободно отделялись от груди.
Молодой вятский парень, сзади меня уже не раз бегавший в кусты, бледный и позеленевший, со стоном упал... Отцепили ему на ходу лямку-молча обошли лежачего.
– Лодку! Подбери недужного! – крикнул гусак расшиве.
И сразу окликнул нас:
– Гляди! Суводь! Пуделя!
* * *
Особый народ были старые бурлаки. Шли они на Волгу-вольной жизнью пожить. Сегодняшним днем жили, будет день, будет хлеб!
Я сдружился с Костыгой, более тридцати путин сделавшим в лямке по Волге. О прошлом лично своем он говорил урывками. Вообще, разговоров о себе в бурлачестве было мало – во время хода не заговоришь, а ночь спишь, как убитый... Но вот нам пришлось близ Яковлевского оврага за ветром простоять двое суток. Добыли вина, попили порядочно, и две ночи Костыга мне о былом рассказывал...
– Эх, кабы да старое вернуть, когда этих пароходищ было мало! Разве такой тогда бурлак был? Что теперь бурлак? – из-за хлеба бьется! А прежде бурлак вольной жизни искал. Конечно, пока в лямке, под хозяином идешь, послухмян будь... Так разве для этого тогда в бурлаки шли, как теперь, чтобы получить путинные да по домам. разбрестись? Но и дома-то своего у нашего брата не было... Хошь до меня доведись? Сжег я барина и на Волгу... Имя свое забыл: Костыга да Костыга... А Костыгу вся бурлацкая Волга знает. У самого Репки есаулом был... Вот это атаман! А тоже, когда в лямке, и он, и я хозяину подчинялись – пока в Нижнем али в Рыбне расчет не получишь. А как получили расчет – мы уже не лямошники, а станишники! Раздобудем в Рыбне завозню, соберем станицу верную, так, человек десять, и махить на низ... А там по островам еще бурлаки деловые, знаёмые, найдутся – глядь, около Камы у нас станица в полсотни, а то и больше... Косовыми разживемся с птицей – парусом... Репка, конечно, атаманом... Его все боялись, а хозяева уважали... Если Репка в лямке-значит посудина дойдет до места... Бывало-че идем в лямке, а на нас разбойная станица налетает, так, лодки две, а то три...Издаля атаман ревет на носу:
– Ложись, дьяволы!
Ну, конечно, бурлаку своя жизнь дороже хозяйского добра. Лодка атаманская дальше к посудине летит:
– Залогу!
Испуганный хозяин или прикащик видит, что ничего не поделаешь, бросит якорь, а бурлаки лягут носом вниз... Им что? Ежели не послушаешь, – самих перебьют да разденут до нага... И лежат, а станица очищает хозяйское добро да деньги пытает у прикащика. Ну, с Репкой не то: как увидит атаман Репку впереди – он завсегда первым, гусаком ходил-так и отчаливает... Раз атаман Дятел, уж на что злой, сунулся на нашу ватагу, дело было под Балымерами, высадился, да и набросился на нас. Так Репка всю станицу разнес, мы все за ним, как один, пошли, а Дятла самого и еще троих на смерть уложили в драке... Тогда две лодки у них отобрали, а добра всякого, еды и одежы было уйма, да вина два бочонка... Ну, это мы подуванили... С той поры ватагу, где был Репка, не трогали... Ну вот, значит, мы соберем станицу так человек в полсотни и все берем: как увидит аравушка Репку-атамана, так сразу тут же носом в песок. Зато мы бурлаков никогда не трогали, а только уж на посуде дочиста все забирали. Ой и добра, и денег к концу лета наберем...