355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Гиляровский » Мои скитания (Повесть бродяжной жизни) » Текст книги (страница 14)
Мои скитания (Повесть бродяжной жизни)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 10:40

Текст книги "Мои скитания (Повесть бродяжной жизни)"


Автор книги: Владимир Гиляровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)

А. А. Бренко выхлопотала после долгих трудов первый частный театр в Москве, благодаря содействию графа И. И. Воронцова-Дашкова, который, поздравляя г-жу Бренко с разрешением, сказал ей:

– История русского театра и нам с вами отведет одну страничку.

Может быть, в будущем, а пока что-то мало писали об этом крупнейшем факте театральной русской истории.

А. А. Бренко ставила в Солодовническом театре пьесы целиком и в костюмах, называя все-таки на афише: "сцены из пьес". Театр ломился от публики.

Труппа была до того в Москве невиданная. П. А. Стрепетова получала 500 руб. за выход, М. И. Писарев-900 руб. в месяц, Понизовский, Немирова-Ральф, Рыбчинская, Глама-Мещерская, Градов-Соколов и пр. Потом Бурлак. Он попал случайно.

Градов-Соколов в какой-то пьесе "обыграл" Писарева. Последний обозлился и предложил Бренко выписать Андреева-Бурлака, о котором уже шла слава.

– С Градовым играть не могу. Это балаган какой-то. Не могу, – возмущался Писарев выходками актера.

С огромным успехом дебютировал Бурлак в Москве и сразу занял первое место на сцене.

К этому времени Бренко уже в доме Малкиеля на Тверской выстроила свой знаменитый Пушкинский театр.

Самуил Малкиель разжился на подрядах во время турецкой войны и благополучно вышел сух из воды, хотя во всеуслышанье говорили о том, что обувь была недоброкачественная, и про его другой новый дом на углу Тверской и Козицкого пер., как раз против Пушкинского театра, говорили, что этот дом выстроен из бумажных подметок. Дом этот впоследствии был под клубом, а затем его приобрел петербургский богач Елисеев, сломал до основания и выстроил свой знаменитый – "Дворец колбасы".

Закончив пензенский сезон 1880-81 года, я приехал в конце поста в Москву для ангажемента. В пасхальную заутреню я в первый раз отправился в Кремль. Пробился к соборам... Народ заполнил площадь...

Все ждут, когда колокола

Могуче грянут за Иваном

Безлунной полночью в ответ,

И засверкают над туманом

Колосья гаснущих ракет.

Тюкнули первой трелью перед боем часы на Спасской башне, и в тот же миг заглохли под могучим ударом Ивановского колокола... Все в Кремле гудело – и медь, и воздух, и ухали пушки с Тайницкой башни и змейками бежали по стенам и куполам живые огоньки пороховых ниток, зажигая плошки и стаканчики. Мерцающие огоньки их озаряли клубящиеся дымки, а над ними хлопали, взрывались и рассыпались колосья гаснущих ракет... На темном фоне Москвы сверкали всеми цветами церкви и колокольни от бенгальских огней, и, казалось, двигались от их живого, огненного дыма...

Пропадали во мраке и снова, освещенные новой вспышкой, вырастали и сверкали и колыхались...

Я стоял у крыльца Архангельского собора; я знал, что там собираются в этот час знаменитости московской сцены и некоторые писатели. Им нет места в Успенском соборе, туда входят только одетые в парадные мундиры высших рангов власти предержащие...

Но и те из заслуженных артистов, которые бы имели право и, даже по рангу, обязаны бы были быть в Успенском – все-таки никогда не меняли этих стоптанных каменных плит вековечного крыльца на огни и золото парада.

Самарин, Шумский, Садовский, Горбунов, всегда приезжающие на эту ночь из Петербурга, а посредине их А. Н. Островский и Н. А. Чаев... Дальше, отдельной группой, художники – Маковский, Неврев, Суриков и Пукирев, головой всех выше певец Хохлов в своей обычной позе Демона со скрещенными на груди руками... Со многими я был еще знаком с артистического кружка, но сознавал, что здесь мне еще очень рано занимать место близко к светилам... Я издали любовался этим созвездием. Вдруг вижу, ковыляет серединой площади старый приятель Андреев-Бурлак с молодой красивой дамой под руку. Я пошел навстречу и поклонился. Бурлак оставил руку дамы и положительно бросился ко мне:

– Христос воскресе! Откуда пришел?

– Из Пензы.

– Где служишь?

– Нигде еще.

– Ладно, устроим,-и представил меня даме.

– Актер Гиляровский – мой старый товарищ и друг... Анна Алексеевна Бренко.

И, пожав руку, она сказала:

– Вы чужой в Москве? Пойдемте к нам разговляться.

Поговорили и пошли в Петровские линии, в квартиру Бренко.

Там уже были Писарев, Стрепетов, Красовские и много всяких знаменитостей, недосягаемых для меня в то время.

И я в моем скромном пиджаке и смазных сапогах был принят как свой, и тут же получил ангажемент от хозяйки дома в Пушкинский театр.

– Сто рублей довольно вам в месяц? – спросила меня Анна Алексеевна.

Я был счастлив.

К рассвету гости разошлись, а Бурлак привез меня в свою хорошенькую квартирку в Пушкинском театре.

– У меня три комнаты, живу один и буду рад, если поселишься со мной, предложил мне Бурлак. Я, конечно, согласился.

– Ну, так завтра и переезжай.

– Я уже переехал, – ответил я и поселился у Бурлака.

* * *

И вот я служу у Бренко. Бурлак – режиссер и полный властитель, несмотря на свою любовь к выпивке, умел вести театр и был, когда надо для пользы дела, ловким дипломатом.

Понадобилась новая пьеса. Бренко обратилась к А. А. Потехину, который и дал ей "Выгодное предприятие", но с тем, чтобы его дочь, артистка-любительница, была взята на сцену. Условие было принято, г-же Потехиной дали роль Аксюши в "Лесе", которая у нее шла очень плохо, чему способствовала и ее картавость. После Аксюши начали воздерживаться давать роли Потехиной, а она все требовала-и непременно героинь.

А. А. Потехин пожаловался А. Н. Островскому и попросил его повлиять на Бренко. А. Н. Островский посылает письмо и просит А. А. Бренко приехать к нему.

Догадываясь в чем дело, Анна Алексеевна посылает Бурлака. Тот приезжает. Островский встречает его сухо.

– Э... Э... Что это... дочь почтенного драматурга обходите? Потрудитесь ей давать роли.

– Мы ей даем, Александр Николаевич, – отвечает Бурлак.

– Что даете? Героинь давайте...

– Вот и на днях ей роль готовим дать... "Грозу" вашу ставим, так ей постановили дать Катерину.

– Катерину? Кому? Потехиной? Нет, уж вы от этого избавьте. Кому хотите, да не ей. Ведь она 36 букв русской азбуки не выговаривает!

Бурлак хохотал, рассказывая труппе разговор с Островским.

Так отделались от Потехиной, которая впоследствии в Малом театре, перейдя на старух, сделалась прекрасной актрисой.

А. Н. Островский любил Бурлака, хотя он безбожно перевирал роли. Играли "Лес". В директорской ложе сидел Островский. Во время сцены Несчастливцева и Счастливцева, когда на реплику первого должен быть выход, – артиста опоздали выпустить. Писарев сконфузился, злился и не знает, что делать. Бурлак подбегает к нему с папироской в зубах и, хлопая его по плечу, фамильярно говорит одно слово:

– Пренебреги.

Замешательство скрыто, публика ничего не замечает, а Островский после спектакля потребовал в ложу пьесу и вставил в сцену слово "пренебреги".

А Бурлаку сказал:

– Хорошо вы играете "Лес". Только это "Лес" не мой. Я этого не писал... А хорошо!

В присутствии А. Н. Островского, в гостиной А. А, Бренко, В. Н. Бурлак прочел как-то рассказ Мармеладова. Впечатление произвел огромное, но наотрез отказался читать его со сцены.

– Боюсь, прямо боюсь, – объяснил он свой отказ. Наконец, бенефис Бурлака. А. А. Бренко без его ведома поставила в афише: "В. Н. Андреев-Бурлак прочтет рассказ Мармеладова" – и показала ему афишу, Вскипятился Бурлак:

– Я ухожу! К черту и бенефис и театр. Ухожу!

И вдруг опустился в кресло и, старый моряк, видавший виды, – разрыдался.

Его долго уговаривали Островский, Бренко, Писарев, Глама и другие. Наконец, он пришел в себя, согласился читать, но говорил:

– Боюсь я его читать!

Однако прочел великолепно и успех имел грандиозный. С этого бенефиса и начал читать рассказ Мармеладова.

На лето Бренко сняла у казны старый деревянный Петровский театр, много лет стоявший в забросе. Это огромное здание, похожее на Большой театр, но только без колонн, находилось на незастроенной площади парка, справа от аллеи, ведущей от шоссе, где теперь последняя станция трамвая к Мавритании. Бренко его отремонтировала, обнесла забором часть парка, и устроила сад с рестораном. Вся труппа Пушкинского театра играла здесь лето 1881 года. Я поселился в театре на правах управляющего и, кроме того, играл в нескольких пьесах. Так, в "Царе Борисе" неизменно атамана Хлопку, а по болезни Валентинова – Петра в "Лесе"; Несчастливцева играл М. И. Писарев, Аркашку – Андреев-Бурлак и Аксюшу – Глама-Мещерская. Как-то я был свободен и стоял у кассы. Шел "Лес". Вдруг ко мне подлетает муж Бренко, О. А. Левенсон, и говорит:

– Сейчас войдет И. С. Тургенев, проводите его, пожалуйста, в нашу директорскую ложу.

Второй акт только что начался. В дверях показалась высокая фигура маститого писателя. С ним рядом шел красивый брюнет с седыми висками, в золотых очках. Я веду их в коридор:

– Иван Сергеевич, пожалуйте сюда в директорскую ложу.

Он благодарит, жмет руку. Его спутник называет себя.

– Дмитриев.

Оба прошли в ложу – я в партер. А там уже шопот: – Тургенев в театре...

В антракт Тургенев выглянул из ложи, а вся публика встала и обнажила головы. Он молча раскланялся и исчез за занавеской, больше не показывался и уехал перед самым концом последнего акта незаметно. Дмитриев остался, мы пошли в сад. Пришел Андреев-Бурлак с редактором "Будильника" Н. П. Кичеевым, и мы сели ужинать вчетвером. Поговорили о спектакле, о Тургеневе, и вдруг Бурлак начал собеседникам рекомендовать меня, как ходившего в народ, как в Саратове провожали меня на войну, и вдруг обратился к Кичееву:

– Николай Петрович, а он, кроме того, поэт, возьми его под свое покровительство. У него и сейчас в кармане новые стихи; он мне сегодня читал их.

От неожиданности я растерялся.

– Не стесняйся, давай, читай. Я вынул стихи, написанные несколько дней назад, и по просьбе Кичеева прочел их.

Кичеев взял их у меня, спрятал в бумажник, сказав:

– Прекрасные стихи, напечатаем. А Дмитриев попросил меня прочесть еще раз, очень расхвалил и дал мне свою карточку: "Андрей Михайлович Дмитриев (Барон Галкин), Б. Дмитровка, нумера Бучумова".

– Завтра я весь вечер дома, рад буду, если зайдете. Я был в восторге-"Барон Галкин!" Я читал прекрасные рассказы "Барона Галкина", а его "Падшая" произвела на меня впечатление неотразимое. Она была переведена за границей, а наша критика за эту повесть назвала его "русский Золя", жаль только, что это было после его смерти.

Бывший студент, высланный из Петербурга за беспорядки 1862 года и участие в революционных кружках, Андрей Михайлович, вернувшись из долгой ссылки, существовал литературной работой.

На другой день я засиделся у Дмитриева далеко за полночь. Он и его жена, Анна Михайловна, такая же прекрасная и добрая, как он сам, приняли меня приветливо... Кое-что я рассказал им из моих скитаний, взяв слово хранить это в тайне: тогда я очень боялся моего прошлого.

– Вы должны писать! Обязаны! Вы столько видели, такое богатейшее прошлое, какого ни у одного писателя не было. Пишите, а я готов помочь вам печатать. А нас навещайте почаще.

Прошла неделя со дня этой встречи. В субботу, тогда по субботам спектаклей не было; мы репетировали "Царя Бориса", так как приехал В. В. Чарский, который должен был чередоваться с М. И. Писаревым.

Вдруг вваливается Бурлак, – он только что окончил сцену с Киреевым и Борисовским.

– Пойдем-ка в буфет. Угощай коньяком. Видел? И он мне подал завтрашний номер "Будильника" от 30 августа 1881 г., еще пахнущий свежей краской. А в нем мои стихи и подписаны "Вл. Г-ий".

Это был самый потрясающий момент в моей богатейшей приключениями и событиями жизни. Это мое торжество из торжеств. А тут еще Бурлак сказал, что Кичеев просит прислать для "Будильника" и стихов, и прозы еще. Я ликовал. И в самом деле думалось: я еще так недавно беспаспортный бродяга, ночевавший зимой в ночлежках и летом под лодкой, да в степных бурьянах, сотни раз бывший на границе той или другой погибели и вдруг...

И нюхаю, нюхаю свежую типографскую краску, и смотрю не насмотрюсь на мои, мои, ведь, напечатанные строки...

Итак, я начал с Волги, Дона и Разина.

Разина Стеньки товарищи славные

Волгой владели до моря широкого...

* * *

Стихотворение это, открывшее мне дверь в литературу, написано было так.

На углу Моховой и Воздвиженки были знаменитые в то время "Скворцовы нумера", занимавшие огромный дом, выходивший на обе улицы и, кроме того, высокий надворный флигель, тоже состоящий из сотни номеров, более мелких. Все номера сдавались помесячно, и квартиранты жили в нем десятками лет: родились, вырастали, старились. И никогда никого добродушный хозяин-старик Скворцов не выселял за неплатеж. Другой жилец чуть не год ходит без должности, а потом получит место и снова живет, снова платит. Старик Скворцов говаривал:

– Со всяким бывает. Надо человеку перевернуться дать.

В надворном флигеле жили служащие, старушки на пенсии с моськами и болонками и мелкие актеры казенных театров. В главном же доме тоже десятилетиями квартировали учителя, профессора, адвокаты, более крупные служащие и чиновники. Так, помню, там жил профессор-гинеколог Шатерников, известный детский врач В. Ф. Томас, сотрудник "Русских ведомостей", доктор В. А. Воробьев. Тихие были номера. Жили скромно. Кто готовил на керосинке, кто брал готовые очень дешевые и очень хорошие обеды из кухни при номерах.

А многие флигельные питались чайком и закусками.

Вот в третьем этаже этого флигеля и остановилась приехавшая из Пензы молодая артистка Е. О. Дубровина-Баум в ожидании поступления на зимний сезон.

15 июля я решил отпраздновать мои именины у нее. Этот день я не был занят и сказал А. А. Бренко, что на спектакле не буду.

Закупив закусок, сластей и бутылку Автандиловского розоватого кахетинского, я в 8 часов вечера был в Скворцовых номерах, в крошечной комнате с одним окном, где уже за только что поданным самоваром сидела Дубровина и ее подруга, начинающая артистка Бронская. Обрадовались, что я свои именины справляю у них, а когда я развязал кулек, то уж радости и конца не было. Пили, ели, наслаждались, и даже по глотку вина выпили, хотя оно не понравилось.

Да, надо сказать, что я купил вино для себя. Дам вообще я никогда не угощал вином, это было моим всегдашним и неизменным правилом...

Два раза менял самовар, и болтали, болтали без умолку. Вспоминали с Дубровиной-Баум Пензу, первый дебют, Далматова, Свободину, ее подругу М. И. М., только что кончившую 8 классов гимназии. Дубровина читала монологи из пьес и стихи, – прекрасно читала... Читал и я отрывки своей поэмы, написанной еще тогда на Волге, – "Бурлаки", и невольно с ним перешел на рассказы из своей бродяжной жизни, поразив моих слушательниц, не знавших как и никто почти, моего прошлого.

А Вронская прекрасно прочитала Лермонтовское:

Тучки небесные, вечные странники...

И несколько раз задумчиво повторяла первый куплет, как только смолкал разговор...

И все трое мы повторяли почему-то:

Тучки небесные, вечные странники...

Пробило полночь... Мы сидели у открытого окна и говорили.

А меня так и преследовали "тучки небесные, вечные странники".

– Напишите стихи на память, – начали меня просить мои собеседницы.

– Вот бумага, карандаш... Пишите... А мы помолчим...

Они отошли, сели на диван и замолчали... Я расположился на окне, но не знал, что писать, в голове Лермонтовский мотив мешался с воспоминаниями о бродяжной Волге...

Тучки небесные, вечные странники...

Написал я в начале страницы. Потом отделил это чертой и начал:

Вето мне грезится Волга широкая...

Эти стихи были напечатаны в "Будильнике".

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ РЕПОРТЕРСТВО

Н. И. Пастухов. Репортерская работа. Всероссийская выставка. Мать Ходынки. Сад Эрмитаж и Лентовский. Сгоревшие рабочие. В Орехово-Зуеве. Князь В. А. Долгоруков. Редактор в секретном отделении. Разбойник Чуркин. Поездка в Гуслицы. Смерть Скобелева. Пирушка у Лентовского. Провалившийся поезд. В министерском вагоне. На месте катастрофы. Почему она "Кукуевская". Две недели среди трупов. В имении Тургенева. Поэт Полонский. Полет в воздушном шаре. Гимнастическое общество. Савва и Сергей Морозовы. Опасное знакомство.

Осенью 1881 года, после летнего сезона Бренко, я окончательно бросил сцену и отдался литературе. Писал стихи и мелочи в журналах и заметки в "Русской газете", пока меня не ухватил Пастухов в только что открывшийся "Московский листок".

Репортерскую школу я прошел у Пастухова суровую. Он был репортер, каких до него не было, и прославил свою газету быстротой сведений о происшествиях.

В 1881 году я бросил работу в "Русской газете" Смирнова и Желтова и окончательно перешел в "Листок". Пастухов сразу оценил мои способности, о которых я и не думал, и в первые же месяцы сделал из меня своего лучшего помощника. Он не отпускал меня от себя, с ним я носился по Москве, он возил меня по трактирам, где собирал всякие слухи, с ним я ездил за Москву на любимую им рыбную ловлю, а по утрам должен был явиться к нему в Денежный переулок пить семейный чай. И я увлекся работой, живой и интересной, требующей сметки, смелости и неутомимости. Это работа как раз была по мне.

1882 год. Первый год моей газетной работы; по нем можно видеть всю суть того дела, которому я посвятил себя на много лет. С этого года я стал настоящим москвичом. Москва была в этом году особенная, благодаря открывавшейся Всероссийской художественной выставке, внесшей в патриархальную столицу столько оживления и суеты. Для дебютирующего репортера при требовательной редакции это была лучшая школа, отразившаяся на всей будущей моей деятельности.

– Будь как вор на ярмарке! Репортерское дело такое, – говаривал мне Пастухов.

Сил, здоровья и выносливости у меня было на семерых. Усталости я не знал. Пешком пробегал иногда от Сокольников до Хамовников, с убийства на разбой, а иногда на пожар, если не успевал попасть на пожарный обоз. Трамвая тогда не было, ползала кое-где злополучная конка, которую я при экстренных случаях легко пешком перегонял, а извозчики-ваньки на дохлых клячах черепашили еще тише. Лихачи, конечно, были не по карману и только изредка в экстреннейших случаях я позволял себе эту роскошь.

Помню, увидал пожар за Бутырской заставой. Огонь полыхает с колокольню вышиной, дым, как из Везувия; Тверская часть на своих пегих красавцах промчалась далеко впереди меня... Нанимаю за два рубля лихача, лечу... А там уж все кончилось, у заставы сгорел сарай с сеном... Ну, и в убыток сработал: пожаришко всего на пятнадцать строк, на семьдесят пять копеек, а два рубля лихачу отдал! Пастухов, друживший со всеми начальствующими, познакомил меня с оберполицмейстером Козловым, который выдал мне за своей подписью и печатью приказание полиции сообщать мне подробности происшествий, а брандмайор на своей карточке написал следующее: "Корреспонденту Гиляровскому разрешаю ездить на пожарных обозах. Полковник Потехин".

И я пользовался этим правом вовсю, и если не успевал попасть на пожарный двор во время выезда, то прямо на ходу прыгал на багры где-нибудь на повороте. Меня знали все брандмейстеры и пожарные, и я, памятуя мою однодневную службу в Ярославской пожарной команде и Воронеж, лазил по крышам, работал с топорниками, а затем уже, изучив на практике пожарное дело, помогал и брандмайору. Помню-во время страшного летнего пожара в Зарядье я спас от гибели оберполицмейстера Козлова, чуть не провалившегося в подгорелый потолок, рухнувший через минуту после того, как я отшвырнул Козлова от опасного места и едва выскочил за ним сам. Козлов уехал, опалив свои огромные красивые усы, домой, а в это время дали сбор частей на огромный пожар в Рогожской и часть команд отрядили из Зарядья туда.

– Гиляровский, пожалуйста, поезжайте, помогите там Вишневскому, а я буду здесь с Алексеевым, – послал меня Потехин.

Но я не мог бывать на всех пожарах, потому что имел частые командировки из Москвы, и меня стал заменять учитель чистописания А. А. Брайковский, страстный любитель пожаров, который потом и занял мое место, когда я ушел из "Листка" в "Русские ведомости". Брайковский поселился на Пречистенке рядом с пожарным депо и провел с каланчи веревку к себе на квартиру, и часовой при всяком начинающемся пожаре давал ему звонок вместе со звонком к брандмейстеру. Так до конца своей жизни Брайковский был репортером и активным помощником брандмайора. Он кроме пожаров ни о чем не писал.

* * *

Когда еще Брайковский, только что поступившнй, стал моим помощником, я, приезжая на пожары и заставая его там, всегда уступал ему право писать заметку, потому что у меня заработок был и так очень хороший.

Кроме меня в газете были еще репортеры и иногда приходилось нам встречаться на происшествиях. В таких случаях право на гонорар оставалось за тем, кто раньше сообщит в редакцию или кто первый явился.

Помню такой случай.

В номерах Андреева на Рождественском бульваре убийство и самоубийство. Офицер застрелил женщину и застрелился сам. Оба трупа лежали рядом, посреди комнаты, в которую вход был через две двери, одна у одного коридора, другая у другого.

Узнаю. Влетаю в одну дверь, и в тот же момент входит в другую дверь другой наш репортер Н. С. Иогансон. Ну, одновременно вошли, смотрим друг на друга и молчим... Между нами лежат два трупа. Заметка строк на полтораста.

– Ты напишешь? – спрашивает меня Иогансон.

– Вместе вошли, – как судьба, – отвечаю я, вынимая пятак и хлопая, о стол.

– Орел или решка?

– Орел! – угадывает Иогансон.

– Ну, пиши, твое счастье.

Мы протянули через трупы руки друг Другу, распрощались, и я ушел.

В этом году к обычной репортерской работе прибавилась еще Всероссийская художественно-промышленная выставка, открывшаяся на Ходынке, после которой и до сего времени остались глубокие рвы, колодцы и рытвины, создавшие через много лет ужасы Ходынской катастрофы...

А тогда громадное пространство на Ходынке сияло причудливыми павильонами и огромным главным домом, "от которого была проведена ветка железной дороги до товарной станции Москвы – Брестской. И на выставку.

Быстро купцы потянулись станицами,

Немцев ползут миллионы,

Рвутся издатели с жадными лицами,

Мчатся писак эскадроны.

Все это мечется, возится, носится,

Точно пред пиршеством свадьбы,

С уст же у каждого так вот и просится

Только – сорвать бы, сорвать бы...

Россия хлынула на выставку, из-за границы понаехали. У входа в праздничные дни давка. Коренные москвичи возмущаются, что приходится входить поодиночке сквозь невиданную дотоле здесь контрольную машину, турникет, которая, поворачиваясь, потрескивает. Разыгрываются такие сцены:

– Я, Сидор Мартыныч, не пролезу... Ишь в какое узилище! – заявляет толстая купчиха такому же мужу и обращается к контролеру, суя ему в руку двугривенный:

– Нельзя ли без машины пройтить?

Выставка открылась 20 мая. Еще задолго до открытия она была главной темой всех московских разговоров. Театры, кроме Эрмитажа, открывшегося 2 мая, пустовали в ожидании открытия выставки. Даже дебют Волгиной в Малом театре прошел при пустом зале, а Семейный сад Федотова описали за долги.

Пастухов при своем "Московском листке" начал выпускать ради выставки, в виде бесплатного приложения к газете, иллюстрированный журнал "Колокольчик", а редактор "Русского курьера" Ланин открыл на выставке павильон "шипучих Ланинских вод", и тут же в розницу продавал свой "Русский курьер".

Кислощейная газета, – как называл ее Пастухов, помещая в "Колокольчике" карикатуры на Ланина и только расхваливая в иллюстрациях и тексте выставочный ресторан Лопашова. А о том, что на выставке, сверкая; роскошными павильонами, представлено более пятидесяти мануфактурных фирм и столько же павильонов. "произведений заводской обработки по металлургии" – "Колокольчик" ни слова. Пастухов на купцов всегда был сердит.

И вот целый день пылишься на выставке, а вечера отдыхаешь в саду Эрмитажа Лентовского, который забил выставку своим успехом: на выставке, – стоившей только правительству, не считая расходов фабрикантов, более двух миллионов рублей, – сборов было за три месяца около 200000 рублей, а в Эрмитаже за то же самое время 300 000 рублей.

* * *

Трудный был этот год, год моей первой ученической; работы. На мне лежала обязанность вести хронику происшествий, – должен знать все, что случилось в городе и окрестностях и не прозевать ни одного убийства, ни одного большого пожара или крушения поезда. У меня везде были знакомства, свои люди, сообщавшие мне все. что случилось: сторожа на вокзалах, писцы в полиции, обитатели трущоб. Всем, конечно, я платил. Целые дни на выставке я проводил, потому что здесь узнаешь все городские новости.

Из Эрмитажа я попал на такое происшествие, которое положило основу моей будущей известности, как короля репортеров.

* * *

– Московский маг и чародей.

Кто-то бросил летучее слово, указывая на статную фигуру М. В. Лентовского, в своей чесучевой поддевке и высоких сапогах мчавшегося по саду.

Слово это подхватили газеты, и это имя осталось за ним навсегда.

Над входом в театр Эрмитаж начертано было

Сатира и Мораль.

Это была оперетка Лентовского, оперетка не такая, как была до него и после него.

У него в оперетке тогда играли С. А. Бельская, О. О. Садовская, Зорина, Рюбан (псевдоним его сестры А. В. Лентовской, артистки Малого театра), Правдин, Родон, Давыдов, Ферер – певец Большого театра...

И публика первых представлений Малого и Большого театра, не признававшая оперетки и фарса, наполняла бенефисы своих любимцев.

Лентовским любовались, его появление в саду привлекало все взгляды много лет, его гордая стремительная фигура поражала энергией, и никто не знал, что, прячась от ламп Сименса и Гальске и ослепительных свеч Яблочкова, в кустах, за кассой, каждый день, по очереди, дежурят три черных ворона, три коршуна, терзающие сердце Прометея...

Это были ростовщики – Давыдов, Грачев и Кашин. Они, поочередно, день один, день другой и день третий, забирали сполна сборы в кассе.

Как-то одного из них он увидел в компании своих знакомых ужинавших в саду, среди публики. Сверкнул глазами. Прошел мимо. В театр ожидался "всесильный" генерал-губернатор князь Долгоруков. Лентовский торопился его встретить. Возвращаясь обратно, он ищет глазами ростовщика, но стол уже опустел, а ростовщик разгуливает по берегу пруда с регалией в зубах.

– Ты зачем здесь? Тебе сказано сидеть в кустах за кассой и не показывать своей морды в публике)..

Тот ответил что-то резкое и через минуту летел вверх ногами в пруд.

– Жуковский! Оболенский! – крикнул Лентовский своим помощникам, – не пускать эту сволочь дальше кассы, они ходят сюда меня грабить, а не гулять... И швырнул франта-ростовщика в пруд. Весь мокрый, в тине, без цилиндра, который так и остался плавать в пруде, обиженный богач бросился прямо в театр, в ложу Долгорукова, на балах которого бывал, как почетный благотворитель... За ним бежал по саду толстый пристав Капени, служака из кантонистов, и догнал его, когда тот уже отворил дверь в губернаторскую ложу.

– Это что такое? – удивился Долгоруков, но подоспевший Лентовский объяснил ему, как все было. Ростовщик выл и жаловался.

– В каком вы виде?.. Капени, отправьте его просушиться... – приказал Долгоруков приставу, и старый солдат исполнил приказание по полицейски: он продержал ростовщика до утра в застенке участка и просохшего, утром, отпустил домой.

И эти важные члены благотворительных обществ, домовладельцы и помещики, как дворовые собаки пробирались сквозь контроль в кусты за кассой и караулили сборы...

А сборы были огромные.

И расходы все-таки превышали их.

Уж очень широк был размах Лентовского. Только маг и волшебник мог волшебный эдем создать из развалин...

Когда-то здесь было разрушенное барское владение с вековым парком и огромным прудом и развалинами дворца...

Потом француз Борель, ресторатор, устроил там немудрые гулянья с рестораном, эстрадой и небольшой цирковой ареной для гимнастов. Дело это не прививалось, велось с хлеба на квас.

Налетел как-то сюда Лентовский. Осмотрел. На другой день привез с собой архитектора, кажется, Чичагова. Встал в позу Петра I и, как Петр I, гордо сказал:

– "Здесь будет город заложен..."

Стоит посреди владения Лентовский и говорит, говорит, размахивает руками, будто рисует что-то... То чертит палкой на песке...

– Так... Так...

– "И запируем на просторе..."

* * *

И вырос Эрмитаж. Там, где теперь лепятся по задворкам убогие домишки между Божедомским переулком и Самотекой, засверкали огни электричества и ослепительных фейерверков, – загремел оркестр из знаменитых музыкантов.

Сад Эрмитаж.

Головка московской публики. Гремит музыка перед началом спектакля. На огромной высоте среди ажура белых мачт и рей летают и крутятся акробаты, над прудом протянут канат для русского Блондена, средина огромной площадки вокруг цветника с фонтаном, за столиками постоянные посетители Эрмитажа... Столики приходится записывать заранее... Вот редактор "Листка" Пастухов со своими сотрудниками... Рядом за двумя составленными столами члены Московской английской колонии, прямые, натянутые, с неподвижными головами... Там гудит и чокается, кто шампанским, кто квасом, компания из Таганки, уже зарядившаяся где-то заранее... На углу против стильного входа сидит в одиночестве огромный полковник с аршинными черными усами. Он заложил ногу за ногу, курит сигару и ловко бросает кольца дыма на носок своего огромного лакового сапога...

– Душечка, Николай Ильич, как это вы ловко, – замечает ему, улыбаясь, одна из трех проходящих шикарных кокоток.

Полицмейстер Огарев милостиво улыбается и продолжает свое занятие...

А кругом, как рыба в, аквариуме, мотается публика в ожидании представления... Среди них художники, артисты, певцы – всем им вход бесплатный.

Антон Чехов с братом Николаем, художником, работающим у Лентовского вместе с Шехтелем, стоят у тира и любуются одним своим приятелем, который без промаха сшибает гипсовые фигурки и гасит пулькой красные огоньки фигур...

Грянул в театре увертюру оркестр, и все хлынули в театр... Серафима Бельская, Зорина, Лентовская, Волынская, Родон, Давыдов.

Прекрасные голоса, изящные манеры... Ни признака шаржа, а публика хохочет, весела и радостна...

Сатира и Мораль.

В антракте все движутся в фантастический театр, так восторженно описанный тогда Антоном Чеховым. Там, где чуть не вчера стояли развалины старинных палат, поросшие травой и кустарником, мрачные и страшные при свете луны, теперь блеск разноцветного электричества, – картина фантастическая... кругом ложи в расщелинах стен среди дикого винограда и хмеля, перед ними столики под шелковыми, выписанными из Китая, зонтиками... А среди развалин – сцена, где идет представление... Откуда-то из-под земли гудит оркестр, а сверху из-за развалин плывет густой колокольный звон... Над украшением Эрмитажа и его театров старались декораторы-знаменитости: Карл Вальц, Гельцер, Левот, выписанный из Парижа, Наврозов, Шишкин, Шехтель, Николай Чехов, Бочаров, Фальк...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю