355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Гиляровский » Мои скитания (Повесть бродяжной жизни) » Текст книги (страница 10)
Мои скитания (Повесть бродяжной жизни)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 10:40

Текст книги "Мои скитания (Повесть бродяжной жизни)"


Автор книги: Владимир Гиляровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

И хочется борьбы...

И я бессознательно ударом плети резнул моего свободного сына степей...

Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я почуял эту дрожь, я почувствовал, как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою спину,, потом вытянулся и пошел, и пошел!

Кругом ветер свищет, звенит рассекаемая ногами и грудью высокая трава, справа и слева хороводом кружится и глухо стонет земля под ударами крепких копыт его стальных, упругих некованных ног.

Заложил уши... фырчит... и несется, как от смерти...

Еще удар плети... Еще чаще стучат копыта... Еще сильнее свист ветра... Дышать тяжело...

И несет меня скакун по глади бесконечной, и чувствую я его силу могучую, и чувствую, что вся его сила у меня в пальцах левой руки... Я властелин его, дикого богатыря, я властелин бесконечного пространства. Мчусь вперед, вперед, сам не зная куда, и не думая об этом...

Здесь только я, степь да небо.

Обжился на зимовнике и полюбил степь больше всего на свете, должно быть дедовская кровь сказалась. На всю жизнь полюбил и почти до самой революции был связан с ней и часто бросал Москву для степных поездок по коннозаводским делам.

И много-много, и в газетах, и в спортивных журналах я писал о степях, даже один очерк степной жизни попал в хрестоматию (Хрестоматия, изд. Клюквина, Москва). В одной из следующих моих книг придется вернуться и к этим дням, которые вспоминаю сейчас, так как они связаны с последующими годами моей жизни, а пока – о далеком былом.

* * *

Сам старик и его жена были почти безграмотны, в доме не водилось никаких журналов, газет и книг, даже коннозаводских: он не признавал никаких новшеств, улучшал породу лошадей арабскими и золотистыми персидскими жеребцами, не признавал английских – от них дети цыбатые, говорил, – а рысаков ругательски ругал: купеческая лошадь, сырость разводят! Даже ветеринарам не хотел верить-лошадей лечил сам да его главный помощник, калмык Клык. Имени его никто не знал, а Клыком его звали потому, что из рассеченной верхней губы торчал огромный желтый клык. Лошади были великолепные и шли нарасхват даже в гвардейские полки. В доме был подвал с домашними наливками и винами, вплоть до шампанского,-это угощение для покупателей-офицеров, заживавшихся у него иногда по неделям. Стол был простой, готовила сама Анна Степановна, а помогала ей ее родная племянница подросток Женя, красавица-казачка, лет пятнадцати.

Брови черные дугой

Глаза с поволокой...

Она с утра до ночи металась по хозяйству, ключи от всего носила у себя на поясе и везде поспевала. Высокая, тонкая, еще несложившаяся, совсем ребенок в жизни – в своей комнате в куклы играла – она обещала быть красавицей. Она была почти безграмотна, но прекрасно знала лошадей и сама была лихой наездницей. На своем легком казачьем седле с серебряным убором, подаренным ей соседом-коневодом, знаменитым Подкопаевым, она в свободное время одна-одинешенька носилась от косяка к косяку, что было весьма рискованно: не раз приходилось ускакивать от разозленного косячного жеребца. Меня она очень любила, хотя разговаривать нам было некогда, и конца-краю радости ее не было, когда осенью, в день ее рождения, я подарил ей свой счастливый перламутровый кошелек, который с самой Казани во всех опасностях я сумел сберечь.

Меня она почтительно звала Алексеем Ивановичем, а сам старик, а по его примеру и табунщики, звали Алешей – ни усов, ни бороды у меня не было – а потом, когда я занял на зимовке более высокое положение, калмыки и рабочие стали звать Иванычем, а в случае каких-нибудь просьб, Алексеем Ивановичем. По приходе на зимовник я первое время жил в общей казарме, но скоро хозяева дали мне отдельную комнату; обедать я стал с ними, и никто из товарищей на это не обижался, тем более, что я все-таки от них не отдалялся и большую часть времени проводил в артели, – в доме скучно мне было.

А, главным образом, уважали меня за знание лошади, разные выкрутасы джигитовки и вольтижировки и за то. что сразу постиг объездку неуков и ловко владел арканом.

Хозяин же ценил меня за то, что при осмотре лошадей офицерами, говорившими между собой иногда по-французски, я переводил ему их оценку лошадей, что конечно давало барыш.

Ну, какому же черту – не то, что гвардейскому офицеру – придет на ум, что черный и пропахший лошадиным потом, с заскорузлыми руками, табунщик понимает по-французски!..

* * *

Хорошо мне жилось, никуда меня даже не тянуло отсюда, так хорошо! Да скоро эта светлая полоса моей жизни оборвалась, как всегда, совершенно неожиданно. Отдыхал я как-то после обеда в своей комнате, у окна, а наискось у своего окна стояла Женя, улыбаясь и показывала мне мой подарок, перламутровый кошелек, а потом и крикнула:

– Кто-то к нам едет!

Вдали по степи клубилась пыль по Великокняжеской дороге – показалась коляска, запряженная четверней: значит, покупатели, значит, табун показывать, лошадей арканить. Я наскоро стал одеваться в лучшее платье, на.дел легкие козловые сапоги, взглянул в окно-и обмер. Коляска подкатывала к крыльцу, где уже стояли встречавшие, а в коляске молодой офицер в белой, гвардейской фуражке, а рядом с ним – незабвенная фигура – жандармский полковник, с седой головой, черными усами и над черными бровями знакомое золотое пенсне горит на солнце...

Из коляски вынули два больших чемодана-значит, не на день приехали, отсюда будут другие зимовники объезжать, а жить у нас.

Это часто бывало.

Сверкнула передо мной казанская история вплоть до медведя с визитными карточками.

Пока встречали гостей, пока выносили чемоданы, я схватил свитку, вынул из стола деньги – рублей сто накопилось от жалования и крупных чаевых за показ лошадей, нырнул из окошка в сад, а потом скрылся в камышах и зашагал по бережку в степь...

А там шумный Ростов. В цирке суета – ведут лошадей на вокзал, цирк едет в Воронеж. Аким Никитин сломал руку, меня с радостью принимают... Из Воронежа едем в Саратов на зимний сезон. В Тамбове я случайно опаздываю на поезд ждать следующего дня – и опять новая жизнь!

– Кисмет!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ТЕАТР

Антрепренер Григорьев. Зимний сезон в Тамбове. Летний в Момаке/ее. Пешком всей труппой. В Кирсанове. Как играли "Ревизора". Пешком по шпалам. Антрепренер Воронин. В Москву. Артистический кружок. Театральные знаменитости. Шкаморда. На отдыхе. Сад Сервье в Саратове. Долматов и Давыдов. АндреевБурлак. Вести с войны.. Гаевская. Капитан Фофан. Горацио в казармах.

В конце шестидесятых, в начале семидесятых годов в Тамбове славился антрепренер Григорий Иванович Григорьев. Настоящая фамилия его была Аносов. Он был родом из воронежских купцов, но, еще будучи юношей, почувствовал "божественный ужас": бросил прилавок, родительский дом и пошел впроголодь странствовать с бродячей труппой, пока через много лет не получил наследство после родителей. К этому времени он уже играл первые роли резонеров и решил сам содержать театр. Сначала он стал во главе бродячей труппы, играл по казачьим станицам на Дону, на ярмарках, в уездных городках Тамбовской и Воронежской губернии, потом снял театр на зиму сначала в Урюпине и Борисоглебске, а затем в губернском Тамбове. Вскоре после 1861 года наступили времена, когда помещики проедали выкупные, полученные за свои имения. Между ними были крупные меценаты, державшие театры и не жалевшие денег на приглашение лучших сил тогдашней сцены. Семейства тамбовских дворян, Ознобишиных, Алексеевых и Сатиных, покровительствовали театру, а Ил. Ив. Ознобишин был даже автором нескольких пьес, имевших успех. Князь К. К. Грузинский – московский актер-любитель, под псевдонимом Звездочкина, сам держал театр, чередуясь с Г. И. Григорьевым, когда последний возвращался в Тамбов из своих поездок по мелким городам, которые он больше любил, чем солидную антрепризу в Тамбове.

Но в Тамбове Григорий Иванович не менял своих привычек. Он жил в большой квартире при своем театре, и его квартира была вечно уплотнена бродяжным актерским людом. Жили и в бельетаже, и внизу, и даже в двух подвалах, где спали на пустых ящиках на соломе, иногда с поленом в головах. В одном из этих подвалов в 1875 году, великим постом, жил и я вместе с трагиком Волгиным-Кречетовым, поместившись на ящиках как раз под окном, лежавшим ниже уровня земли. "Переехал" я из этого подвала в соседний только потому, что рано утром свинья со двора продавила всю раму, которая с осколками стекла упала на мое ложе, а в разбитое окно к утру намело в подвал сугроб снега. Потом меня перевел наверх в свою комнату сын Г. И. Григорьева, Вася, помощник режиссера. Ему было лет восемнадцать, он обладал прекрасным небольшим голосом, играл простаков и водевили, пользовался всеобщей любовью и был кроме того прекрасным помощником режиссера. Впоследствии, когда он уже был женатым и был в почтенных летах, до самой смерти его никто иначе не звал, как Вася. Его любил покойный Антон Павлович Чехов, с которым он часто встречался у меня. Чехов любил слушать его интересные рассказы из актерского быта, а когда подарил ему с надписью свои "Сказки Мельпомены", то Григорьев их переплел в дорогой сафьяновый переплет и всегда носил в кармане. Между прочим, он у меня за ужином дал сюжет для "Каштанки" Чехову своим рассказом о тамбовском случае с собакой. Точь-в-точь, как написано у Чехова. Собственно говоря, Вася Григорьев и был виновник того, что я поступил на сцену, а значит и того, что я имею удовольствие писать эти строки.

В 1875 году, когда цирк переезжал из Воронежа в Саратов, я был в Тамбове в театре на галерке, зашел в соседний с театром актерский ресторан Пустовалова. Там случилась драка, во время которой какие-то загулявшие базарные торговцы бросились за что-то бить Васю Григорьева и его товарища, выходного актера Евстигнеева, которых я и не видал никогда прежде. Я заступился, избил и выгнал из ресторана буянов.

И в эту ночь я переночевал на ящиках в подвале вместе с Евстигнеевым, а на другой день был принят выходным актером, и в тот же вечер, измазавшись сажей, играл негра-невольника без слов в "Хижине дяди Тома".

Спектакль не обошелся без курьезов. Во-первых, на всех заборах были расклеены афиши с опечаткой. Огромными буквами красовалось "Жижина дяди Тома". Второе-за час до начала спектакля привели на сцену десяток солдат, которым сделали репетицию. Они изображали негров. Их усадили на пол у стенки и объяснили, что при входе дяди Тома они должны встать, поклониться и сказать: "Здравствуйте, дядя Том". Сели, встали перед. Томом, сняли шапки, поклонились и сказали: "Здравствуйте, дядя Том".

Репетиция кончилась. Начался спектакль. Подняли занавес. Передние ряды блестели военными мундирами. Негры с вымазанными сажей руками и лицами, в париках из черной курчавой вязанки сидят у стенки и едят глазами свое начальство. Сижу с ними и я. Входит дядя Том. Вскакивают негры, вытягиваются во фронт, ловко снимают парики, принимая их за шапки, и гаркают:

"Здравия желаем, дядя Том". Сажусь с ними и я, конечно, не снимая парика, и едва удерживаюсь от хохота. И самое интересное, что публика ничего не заметила. Так видно и надо! Но от Григорьева, после акта, досталось кому следует. Дня через два после этого Вася привел меня наверх к обеду и представил отцу, наговорив, что я-образованный человек и служил наездником в цирке. Григорьев принял меня радушно, подал свою огромную мягкую руку и сказал:

–Хотите быть актером-с?Очень, очень хорошо-с. Пожалуйте-с обедать-с.

И указал на стол, где стоял чугун с горячими щами, несколько тарелок, огромная обливная глиняная чашка и груда деревянных ложек. Прямо на белой скатерти гора нарезанного хлеба. Григорий Иванович, старый комик Казаков с женой, глухой суфлер Качевский наливали себе щи в отдельные тарелки и ели серебряными ложками" а мы, все остальные семеро актеров, хлебали из общей чашки. Потом принесли огромный противень с бараньей ногой, с горой каши, и все принесенное мы съели.

Когда доедали баранину, отворилась дверь. Вошел огромный, небритый актер, в какомто рваном выцветшей плаще.

– Гриша, а я из Харькова,-загремел страшный бас.

– А, Волгин, садись рядом. Сейчас тебе щей дадут.

– А горилки?

– Вася, принеси ему водки и вели Фросе щей налить. Вася взял большую чашку и вышел. Общие приветствия – все старые друзья.

– Значит, в воскресенье мы ставим "Велизария"?

– А я бы хотел спеть "Неизвестного".

– "Велизария" будешь. "Аскольдову могилу" в твой бенефис в тот четверг поставим.

– Ладно. В Харькове с подлецом Палачом поругался, набил ему его антрепренерскую морду и ушел.

– Да! в Грязях Львова-Сусанина встретил. Шампанским меня напоил и обедом угостил и пять золотых червонцев подарил. Заедет в Воронеж к родным, а через неделю к тебе приедет. Лупит верхом с Кавказа. В папахе, в бурке. Черт чертом. Сбруя серебряная.

– Это откуда еще? – удивился Григорьев.

– На Кавказе абреков ограбил. Верно. Золота полны карманы. Шурует. Служить к тебе едет.

И это были последние слова Волгина. Большой графин водки Волгин опорожнил скоро. Съел чашку щей и массу каши и баранины. Ел зло, молча, не слыша слов и не отвечая на вопросы. А поев, сказал:

– Спать хочу.

Его поместили на ящиках в подвале.

Заезжал еще проездом из Саратова в Москву актер Докучаев, тот самый, о котором Сухово-Кобылин говорит в "Свадьбе Кречинского": "После докучаевской трепки не жить".

* * *

Сезон прошел прекрасно. К Григорьеву приезжали знаменитые актеры и приходили актерики маленькие, актеры-щеголи и актеры-пропойцы, и всем было место и отеческий прием.

– Садись, обедай и живи.

Как в сечь запорожскую являлись. Ели из общей чашки, пили чай вокруг огромнейшего самовара в прикуску, и никаких интриг в труппе Григорьева не бывало никогда. Кто был в состоянии, переезжал в номера, а беднота жила при театре в уборных или в подвале, чередовалась выходить в город в ожидании пальто или шубы, которые были общие. Две шубы и два пальто для актеров. На сапоги и калоши Григорьев выдавал записки в магазины, по которым предъявителю отпускалось требуемое, а потом стоимость вычиталась из жалованья. Шляпы, конечно, брались из реквизита. "Чужим" актерам, приглашенным на условиях (контрактов Григорьев не заключал, ему все верили на слово), жившим семейно в номерах, жалованье платилось аккуратно, а пришедшим только записывалось, вычитывалось за еду и одежду, а отдавалось после сезона. И никто не требовал, зная одно, что у Григория Ивановича всегда есть место всякому актеру без ангажемента и всегда у него есть возможность пережить тяжелое время. По его адресу посылались телеграммы актерам, и от него они уезжали на места, всегда дружески расставаясь. Только насчет наличных денег Григорий Иванович был скуповат.

– Все равно пропьют-с. Сколько ни давай! – говорил он и, сказать по чести, он был прав: пропьются в сезон, а выехать не с чем.

Всегда и всем Григорий Иванович говорит "ты", но когда у него просили денег, обращался на "вы". И для каждого у него была определенная стоимость и разные кошельки.

– Григорий Иванович, дайка мне сто рублей,-просит Волгин.

– Шутите-с. На что это вам-с? Я вас одел-с, сапожки-с вам со скрипом... к губернатору с визитом ездили в моем сюртуке. На что же вам-с?

И лезет в правый карман за кошельком.

– Вот, видите-с, две красненькие. Одну дам вам, а одну себе-с!

И как ни торговался Волгин, больше красненькой и получить не мог. Сережа Евстигнеев просит пять рублей.

– Это вам куда-с? Таких денег у меня и не бывает! Вот, видите, – и из левого кармана вынимает кошелек с тремя двугривенными, из коих два поступают Евстигнееву на пропой.

Зато приглашенным актерам платилось аккуратнейшим образом первого и пятнадцатого числа и платилось совершенно особым способом: подойдет Григорий Иванович на репетиции к Вольскому, первому любовнику:

– Федор Калистратович, пожалуйте-ка сюда, – и незаметно кладет в руку пачку денег. – Здесь четыреста пятьдесят за полмесяца (Вольский с женой получали девятьсот) .

Обращается к Славину:

– Сегодня первое, Алеша, держи двести.

Далее к Микульской, Лебедевой, Песоцкому, Красовской и другим. И никаких расписок, и никогда никаких недоразумений.

Окончился сезон. Постом все актеры, получившие кто жалованье, кто на дорогу, уехали в Москву. Остались неразлучные, неизменные Казаков с женой и глухой Качевский, его друг, секретарь и казначей. Помню сцену.

Мы пьем чай. Кричит из кабинета Григорьев:

– Федор Федорович, где мои туфли?

– А? – и Качевский прикладывает руку к уху.

– Где мои туфли? – еще громче кричит Григорьев.

– Они в прошлом году в Саратове служили, – совершенно серьезно отвечает Качевский, думая, что он спрашивает про супругов Синельниковых.

Жили с нами еще несколько актеров, в том числе и молодожены Рыбаковы, ничего общего со знаменитостью не имевшие, кроме фамилии. Это было основание летнего сезона труппы в Моршанске, где Григорий Иванович снял театр.

* * *

В Моршанске театр был за рекой в большом барском саду. Рядом с театром двухэтажное здание с террасой было занято для труппы. Тут же поместился и сам Григорьев. Некоторые холостяки ночевали, как это полагалось, в уборных театра и в садовых беседках. После репетиции, часу во втором, все вместе собирались обедать на террасе нашего дома. Также ели из общей чашки, также крошили мясо во щи и также ко всякому обеду накрывалась чистая скатерть. Это была слабость Григория Ивановича. Тут же пили чай утром и вечером и ужинали, кроме счастливцев, после спектакля иногда позволяли себе ужинать в саду в театральном буфете, где кредит, смотря по получаемому жалованью, открывался актерам от пяти до тридцати рублей в месяц, что гарантировал Григорий Иванович. Ужинами актеров угощали больше моршанские купцы, а на свой счет никогда не ужинали. только водку пили. Угощающих актеры звали карасями: поймать карася!

В половине сезона труппа пополнилась несколькими актерами без места и за столом становилось тесно, но все: шло в порядке. Только щей, вместо двух чугунов, стали варить три. Целые дни актеры слонялись по саду. В город ходили редко, получив ярлык на покупку обуви и одежды в счет жалованья. Уходя в город, занимали друг у друга пальто и сапоги. Только один Изорин не надевал чужого платья. Он изящно и гордо носил свою, когдато шикарную чесучевую пару и резиновые калоши, которые надевал прямо на босу ногу. И раз он был жестоко обижен. У хориста Макарова заболела нога. Он снял сапог, надел калошу спавшего Изорина и ушел в город. Изорин,. проснувшись, не нашел калоши и принужден был явиться на террасу к чаю в одной калоше и чуть не плакал. Утешился он, когда Макаров вернулся и возвратил калошу. Все-таки он пожаловался.

– Григорий Иванович! Что же это такое? Калоши оставить нельзя! Придут, наденут, как свою, и уйдут. Дело дойдет до того, что и мой пиджак последний кто-нибудь наденет.

– Ну и что же-с? Ну и наденет! И мое пальто бы надели, да оно никому не впору, кроме Волгина. Длинно-с! А Волгин надевал. Велика беда! Обратно принесут!

Но Изорин никак не мог примириться с такими взглядами. Это был человек с большими странностями. Настоящая фамилия его была Вышеславцев. Почти всю жизнь он провел за границей. Прожил большие деньги. В 1871 году участвовал в Парижской коммуне, за что был лишен наследства своими родными. Он безумно любил театр. Был знаком со всеми знаменитостями за границей и, вернувшись в Россию без гроша денег, отвергнутый знатной родней, явился в Тамбов к Григорьеву и для дебюта так сыграл Жоржа Дорси в "Гувернере", что изысканная тамбовская публика в восторг пришла, и с того дня стал актером. И лучшего дона Сезар де Базана я не видал. Он играл самого себя. Он прослужил с нами моршанский сезон, отправился с нашей труппой в Кирсанов и был во время нашего пути от Моршанска до Кирсанова самой яркой и незабвенной фигурой.

Из Моршанска в Кирсанов мы всей труппой отправились по образу пешего хождения. Только уехал по железной дороге один Григорьев – старик, чтобы все приготовить к нашему приходу. Театральное имущество он увез с собой. Для актрис была нанята телега, на которой, кроме них, поместился и старик Качевский, а мы все шли пешком за телегой, нагруженной, кроме того, съестными припасами. У нас было несколько караваев хлеба, крупа и соль, котел, чайник и посуда. Была и баранина. Когда же кто-то предложил Григорьеву купить картошки (она стоила пятиалтынный мера), то он сказал:

– Помилуйте-с? Где же это видано, чтобы в августе месяце картошку покупали? Ночью сами в поле накопаете!

И действительно, мы воровали картошку на деревенских полях, а мне удалось раз ночью украсть на мельнице гуся, который и был сварен с пшеном. Сколько радости было!

Двигались мы, не торопясь. Делали привалы и варили обед и ужин, пили чай, поочередно отдыхали по одному на телеге, и, к нашему великому счастью, погода была все время великолепная. В деревнях, пустовавших в это время благодаря уборке хлеба, мы иногда покупали молоко и яйца. Как дети малые радовались всему. Увидав тушканчика, бросались по степи его ловить, но он скрывался в норе, и ловцы с хохотом возвращались к своей телеге.

Самую смешную фигуру представлял собой молчаливый и все-таки изящный Изорин в своих резиновых калошах, грязной чесучевой паре и широкой шляпе, в которой он играл Карла Моора. Он крутил из афиши собачью. ножку для махорки, и, когда курил, на его красивом бледном лице сияло удовольствие. Может, он вспоминал Ниццу или Неаполь и дорогую Гаванну, но судя по выражению его лица, не жалел о прошлом. Зато, когда он вместе с другими своими тонкими пальцами чистил картошку, лицо его принимало суровое, сосредоточенное выражение. Ночевали на телеге, под телегой, на земле, на театральных коврах и рогожах. Изорину, изнеженному, ночью и, особенно, под утро, особенно во время холодной росы дрожавшему в своем пиджаке и ругавшемуся вполголоса по-французски, кто-нибудь давал свое пальто или рогожу, а

длинный белобрысый простак Белов, шедший всю дорогу в желтой парчовой кофте свахи из "Русской свадьбы", на ночь снимал ее и клал под голову, чтобы не испачкать.

* * *

В Кирсанове театр был в заброшенном амбаре, где до нас то хлеб складывали, то ветчину солили. Кроме нас, пришедших пехтурой; приехали из Тамбова по железной дороге сам Григорьев и его друзья, старые актеры – комики А. Д. Казаков и Василий Трофимович Островский. Последний был одержим запоем, а во время запоя страдал страстным желанием хоть перед кем-нибудь, да говорить! Он нанимал первого попавшегося извозчика по часам, приглашал его к себе в номер, угощал чаем и водкой и говорил перед ним целую ночь, декламируя сцены из пьес, читая стихи. Старый, красноносый Казаков с молодой женой был мрачен и молчалив. Впрочем, он рассказывал, как лет двадцать назад он приехал с труппой в Кирсанов по пути из Саратова в Воронеж и дал здесь три спектакля, но так как не было помещения в городе, то они играли на эшафоте. Накануне их приезда преступников наказывали, кнутом пороли, и он уговорил исправника пока эшафота не снимать и сдать ему под представление. Сторговались за четыре рубля в вечер, огородили, подставили скамьи для публики, а сам эшафот служил сценой.

– С успехом прошел третий акт "Аскольдовой могилы"! Петя Молодцов, тогда еще молодой, Торопку пел!– закончил он свой рассказ.

Наш репертуар был самый пестрый, пьесы ставили с такими купюрами, что и узнать их было нельзя, десятками действующие лица вычеркивались. "Ревизора" играли мы десять человек, вместо врача Гюбнера посадили портного, у которого я жил на квартире, и в первом акте, когда городничий рассказывает об ожидании ревизора, где Гюбнер говорит только одно слово: "Как, ревизор"? – портной здорово подвыпивший, рявкнул на весь театр, ударив кулаком по столу:

– Как, левизор!

Я играл Добчинского, купца Абдулина и Держиморду, то и дело переодеваясь за кулисами. Треуголка и шпага была на всех одна. Входившие представляться чиновники брали за кулисами их поочередно у выходящего со сцены. Все-таки сезон кончили благополучно. Григорьев рассчитался, так что мне удалось заплатить за квартиру рубля два, да рубля два еще осталось в кармане. Поздней ночью труппа разъехалась, кто куда. Остались в Кирсанове я и суфлер С. А. Андреев-Корсиков. Деньги вышли, делать нечего, ехать не с чем. Пошли пешком в Рязань через Тамбов. В Рязани у Андреева было на зиму место суфлера. Мы вышли по шпалам ранним утром. Я был одет в пиджак, красную рубаху и высокие сапоги. Андреев являл жалкую фигуру – в лаковых ботинках, в шелковой, когда-то белой стеганой шляпе и взятой для тепла им у сердобольной или может быть зазевавшейся кухарки соседнего дома, ватной линючей кацавейке турецкими цветами. Дорогой питались желтыми переспелыми огурцами у путевых сторожей, которые иногда давали нам и хлебца.

Шли весело. Ночевали на воздухе около будок. Погода стояла, на счастье, все время теплая и ясная. В Тамбове Григорьева не было, у приятеля прихватили рублишко и дошли до Ряжска. Здесь непривычный к походам Андреев, окончательно лишившись лаковых ботинок, обезножил, и мы остановились в номере, отдав вперед полтинник, и стали ходить на вокзал, где Андреев старался как-нибудь устроить проезд до Рязани. Хозяин постоялки на другой же день, видя наши костюмы, стал требовать деньги и не давал самовара, из которого мы грелись простым кипятком с черным хлебом, так как о чае с сахаром мы могли только мечтать. Андреев днем ушел и скрылся. Я ждал его до вечера, сидя дома. Шел холодный дождь. Наконец, вечером ко мне стучат. Молчу. Слышу, посылают за полицией. Беспаспортным это неудобно.! На улице дождь, буря, темь непроглядная. Я открыл окно и, спустившись на руках сколько возможно, плюнул с высоты второго этажа в лужу, и с той минуты оставил навсегда этот гостеприимный кров. Куда девался Андреев, здесь я так и не узнал. Он оказался потом в Рязани, куда уехал с приятелем, случайно встреченным на вокзале. Впрочем,. я за это был ему благодарен: дорогой он меня стеснял своей слабостью. Мокрый и голодный, я вскочил на площадку отходившего товарного поезда и благополучно ехал всю ночь, иногда, подъезжая к станции, соскакивал на ходу и уходил вперед, чтобы не обращать внимания жандарма, а когда поезд двигался, снова садился.

Цель моего стремления была Рязань, театр и Андреев. Как бы то ни было, а до Рязани я добрался благополучно. Были сумерки, шел дождь. Подошвы давно износились, дошло до родительских, которые весьма и весьма страдали от несуразной рязанской мостовой. Добрался до театра. Заперто кругом. Стучу в одну дверь, в другую и, наконец, слышу голос:

– Какого там дьявола леший носит?

И никакое ангельское пение не усладило бы так мой слух, как эта ругань.

– Семен, отпирай! – гаркнул я в ответ, услыхав голос Андреева.

– Володя, это ты! – как-то сконфуженно ответил мой .друг, отпирая дверь.

– Я, брат, я!

Мы вошли в уборную, где в золоченом деревянном канделябре горел сальный огарок и освещал полбутылки водки, булки и колбасу. Оказалось, что Андреев в громадном здании театра один одинешенек. Антрепренер Воронин, бывший кантонист, уехал в деревню, а сторожа прогнали за пьянство.

Обменявшись рассказами о наших злоключениях, мы завалились спать. Андреев в уборной устроил постель из пачек ролей и закрылся кацавейкой, а я на сцене, еще не просохший, завернулся в небо и море, сунул под голову крышку гроба из "Лукреции Борджиа" и уснул сном самого счастливого человека, достигшего своей цели. У Андреева деньги были, и мы зажили вовсю. Я даже сделал новые подметки к своим сапогам, а пока их чинили, ходил в красных боярских, взятых из реквизита. Андреев, его настоящая фамилия Корсиков, впоследствии был суфлером в Александрийском театре, откуда был удален за принадлежность к нелегальной партии, потом служил у Корша и жив до сего времени, служа в каком-то театральном деле в провинции.

– Семен Андреевич, не обижайтесь, что я вспомнил ваши злоключения, ведь что было, того из жизни не выкинешь!

Благодаря ему Воронин меня принял помощником режиссера. Я подружился с труппой, очень недурной, и особенно сблизился с покойным Николаем Петровичем Киреевым, прекрасным актером и переводчиком Сарду. Свободные вечера я проводил у него, в то время, когда он кончал перевод драмы "Отечество", запрещенной тотчас же по выходе. Он жил в номерах вместе с своей женой, прекрасной "гранддам" Е. Н. Николаевой-Кривской. Киреев был отставной артиллерийский офицер, ранее кончивший университет.

Приехали на гастроли актеры из Москвы, дела шли недурно, но я поссорился с Ворониным, поколотил его на сцене при всей труппе, заступившись за обиженного им хориста, и уехал в Москву, где тотчас же, благодаря актеру Лебедеву, который приезжал на гастроли в Рязань, я устроился вторым помощником режиссера в "Артистический кружок" к Н. Е. Вильде. Старшим помощником режиссера был Я. И. Карташев, и мне часто приходилось работать за него. Кружок помещался в доме Бронникова на углу Охотного ряда и Театральной площади, и это был тогда единственный театр в России, где играли великим постом. Мудрый Вильде обошел закон, и ему были разрешены спектакли генерал-губернатором В. А. Долгоруковым с тем, чтобы на афишах стояло "сцена из пьесы", а не драма, комедия и т. п. Например, сцена из трагедии "Гамлет", сцена из комедии "Ревизор", сцена из оперетки "Елена Прекрасная" и т. д., хотя пьеса игралась полностью. Н. Е. Вильде очень плохо платил актерам, и я долго был без квартиры. Иногда ночевал я в "Чернышах", у М. В. Лентовского, иногда у В. И. Путяты в "Челышах", над Челышевскими банями, в этом старом барском доме, где теперь на месте новой гостиницы "Метрополь" – 2-й Дом Советов. Ночевал и у других актеров, которые меня уводили прямо со спектакля к себе. Если таких благоприятных случаев не было, я иногда потихоньку устраивался или на сцене, или в залах на диване. Раз вышла неприятность. Часу в третьем ночи, когда спектакль кончился рано и все ушли, я улегся на кушетке в уборной С. А. Бельской, которая со своим мужем, первым опереточным комиком Родоном, имели огромный успех, как опереточные артисты. Вдруг меня будят. Явился со свечой смотритель кружка, только что поступивший на службу, и выгнал меня на улицу. В кармане ни гроша, пальто холодное, калош нет, а мороз градусов двадцать, пришлось шляться по улицам и бульварам, пока не услыхал звон к заутрене в Никитском монастыре, побежал туда и простоял до утра.

В кружке бывало ежедневно великопостное собрание артистов, где с антрепренерами заключались контракты. Ряды зал этого огромного помещения до круглого белого колонного зала включительно великим постом переполнялись вычурными костюмами первых персонажей и очень бедными провинциальными артистками и артистами. Сюда гостеприимно допускали всех провинциальных артистов в это время, и это было главным местом их встреч с антрепренерами и единственным для артисток, так как мужчины могли встречаться и днем в Щербаковском трактире на Петровке, против Кузнецкого Моста, в ресторане Вельде, за Большим театром и в ресторане "Ливорно" в Газетном переулке. Как эти трактиры, так и кружок посещали артисты и московских театров, особенно Малого: Самарин, Шумский, Живокини, Решимов и другие, где встречались со своими старыми товарищами по провинции. М. П. Садовский, тогда еще молодой, бывал каждый вечер в кружке, а его жена, Ольга Осиповна, участвовала в спектаклях кружка. Бывали и многие писатели среди них: А. Н. Островский, Н. А. Чаев, С. А. Юрьев, который как раз в это время ставил в Малом театре свой перевод с испанского "Овечий источник". Чаще других бывали Ленский, Музиль, Рябов, а три брата Кондратьевых не пропускали ни одного вечера. Артисток Малого театра я никогда не видал в кружке, а петербургские знаменитые актеры специально для дружеских встреч приезжали на это время из Петербурга, и чаще других И. Ф. Горбунов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю