Текст книги "Волки"
Автор книги: Владимир Кораблинов
Соавторы: Юрий Гончаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Гелий Афанасьевич. Смущен. Напуган. Раздавлен
1Он был неглупым человеком и мог очень верно оценивать всевозможные явления жизни. И, что вообще-то довольно редко случается, о самом себе судил точно, не закрывая глаза на собственные недостатки и здраво разбираясь в тех сложных положениях, в которые иногда попадал.
Но тут произошло невероятное: смутился. Почувствовал растерянность, душевный беспорядок.
И как не терпел находиться в подобном состоянии, решил немедленно распутать запутанное и хладнокровно разобраться в некоторых неясностях.
С этой именно целью, выйдя от Баранникова, Гелий Афанасьевич направился в крохотный скверик, расположенный перед кокетливым голубеньким особнячком райотдела милиции, где также помещалась и прокуратура.
В скверике было тихо, безлюдно. Какой-то старик клевал носом над газетой, судя по толстой домовой книге, лежащей возле него на скамейке, дожидавшийся часов приема в паспортном столе, да тоненькая девочка с распущенными, как у Джоконды, волосами, дробно семеня лакированными ножками, катила по красноватому песку вихлястую колясочку, в которой мирно посапывал розовый, круглощекий гражданин будущего.
Старик не задержал внимания, но колясочка раздражила. Напомнила о детях вообще. О сыне – в частности. О первенце, рыжем, как пламя, Никите, с которым – одни неприятности.
Начать с этого имени… Нарекали – казалось звучно, значительно…
Далее: кричал два года, не закрывая рта. Бессонные ночи замучили, приходилось от рева убегать из дому куда глаза глядят, часто даже до самого утра. Отсюда – всяческие домашние сцены, истерики, угрозы жены Капитолины пожаловаться в райком, разоблачить…
Темная дурища Капка! Ах, как он опростоволосился с этой женитьбой!
Но кто же знал, помилуйте, что милейший тестюшка с таким треском полетит с предгорисполкомовского кресла!
Хотя, ежели рассудить здраво, – должен был знать. Просто недостаточно изучил всё касающееся Капкиного родителя.
Джоконда с колясочкой просеменила мимо.
Гелий Афанасьевич остался в желанном одиночестве.
2Известие об ужасной гибели отца встревожило Мязина-младшего, навело на мрачные мысли. Не то чтоб сыновняя скорбь или подобное малодушие охватили его (хотя, конечно, какая-то искорка чувства и мелькнула), но главным образом смутила иная сторона дела: уголовная. Он, как неглупый человек, предвидел, что следствие неминуемо заинтересуется им, его личной жизнью, его отношениями с покойным папашей. И эта заинтересованность посторонних, наделенных юридической властью лиц его, Гелия Афанасьевича, интимными делами огорчала и сулила многие беспокойства.
Пользуясь тем, что Капитолина, подавленная ужасными событиями ночи, как бы парализованная ими, не обращает на него внимания, он принялся было обстоятельно обдумывать свое поведение, свою, так сказать, роль в хитром переплете надвигающегося расследования.
Подозреваема будет вся родня, в том числе и он. Это несомненно. Несомненно также и то, что все Мязины станут валить друг на друга. И в первую очередь, разумеется, на него.
Поэтому, не теряя времени, надлежит…
3И вот в это-то самое время, когда действительно надлежало пораскинуть мозгами, в доме появляется молодой человек, который, несмотря на свой веселенький штатский костюмчик, отрекомендовывается тем не менее младшим лейтенантом милиции Серовым или Перовым – Гелий точно не разобрал.
Спокойно и сочувственно он рассказывает о том крайне опасном и нежелательном положении, в каком оказался тринадцатилетний Никита: вовлеченный в воровскую шайку, он дважды уже участвовал в «деле», пока еще только «стоя на стреме», как говорится, но…
За этим «но» следует получасовая беседа. Обязанность лейтенанта Серова или Перова – предупредить отца. Подчеркнуть, что вся полнота ответственности за ребенка ложится на плечи родителей.
После чего, в сознании отлично выполненного служебного долга, младший лейтенант откланивается.
Гелий с ужасом представил себе, что может натворить Никита и как все это отразится на нем самом, на Гелии Афанасьевиче Мязине.
Первым побуждением было разыскать Никиту и выдрать его ремнем. Но рыжий дьяволенок словно сквозь землю провалился.
Гелий махнул рукой: черт с ним! Сейчас надо было, опережая события, спешить в прокуратуру и кое о чем предупредить следственных работников. Пролить, так сказать, свет на создавшееся сложное положение. Говоря проще – застраховать себя от возможных наветов дражайших тетушек.
Сейчас главное – спокойствие. Выдержка.
Одеться тщательно. Опрыскать прическу дорогим одеколоном. Повязать элегантный галстук. Войти с достоинством. Показать себя.
Все совершено, как намечалось.
Был. Показал.
И что же?
Душевный беспорядок наличествовал, сумятица чувств не проходила. В этом надо признаться себе со всей категоричностью.
Джоконде надоело катать колясочку. Она присела рядом со стариком. И тотчас гражданин будущего издал вопль. Старик вздрогнул, взглянул на часы и, аккуратно завернув домовую книгу в газету, заковылял к выходу
Гелий проводил его взглядом. На светлом фоне голубенького особнячка согбенная фигура старика казалась вырезанной из черной бумаги.
4Глядел в спину старику.
Чернея поднятыми острыми плечами, она уплывала, уплывала…
Переплыла через улицу и исчезла в дверях райотдела.
С этого момента взгляд Гелия Афанасьевича почему-то не отрывался от голубого особнячка.
Туда входили. Оттуда выходили.
Вот синий мотоцикл с красной полосой на блестящей каретке остановился у подъезда.
Вот широко распахнулись ворота. Завывая сиреной, на улицу вылетела закрытая милицейская машина и на бешеной скорости помчалась куда-то, оставляя за собой, словно зловещая комета, хвост удаляющегося воя и тревожных предчувствий…
Вот два милиционера вышли – удивительно одинаковые, оба с папками в руках, и, поговорив с минуту, разошлись в разные стороны.
Вот пожилая женщина с авоськой вошла.
Вот – другая, видимо, тоже не первой молодости, но помоложе, молодящаяся: ярко-гнедые волосы, виляющий зад, элегантная сумка на длинном ремне через плечо с надписью «АВИА»…
Капитолина!
Ее волосы, ее зад, ее сумка…
Вызывающе постукивая каблучками, она впорхнула в подъезд райотдела.
Боже ты мой!
5Боже ты мой, как завертелись мысли!
Жупелами маячили в воображении тетки, дед Илья, Писляк. Даже Колька. Даже блаженный Евгений Алексеич.
Но Капитолина!
Этого он не ожидал.
Привык ее вовсе не замечать, как любую домашнюю мелочь – старый диван, угольную лампочку в прихожей, запах пригоревшего молока… Раздражала лишь ее пустота, ее тупость, ее безграмотность, ее пристрастие к постоянному перекрашиванию волос: они у нее то льняные, то гуталиново-черные, то, вот как сейчас, гнедые.
Никогда не задумывался – кто она ему: друг или враг? И ежели он поскользнется на смертельной круче – поддержит или столкнет в бездну?
Сейчас лишь только отчетливо уразумел: столкнет!
И ярко, словно подслушивая из-за двери, представил себе, что происходит сию минуту там, у этого следователя с бешеными глазами: какие вопросики подкидывает он Капитолине и что она отвечает…
Отчего, например, поссорился с отцом.
Причины, заставившие его, Гелия Мязина, лишиться директорского места.
Кое-какие интимные детали из личной жизни.
И то, что вчера не ночевал дома… что пришел уже близко к рассвету!
Это последнее тем ужасней, что он-то, Гелий, каких-нибудь полтора часа назад в разговоре с Баранниковым утверждал совершенно обратное: посидели с Гнедичем в «Тайге» и – домой, баюшки!
А Капка-дурища брякнет: не ночевал.
«Следовательно, – заключит Баранников, – младший Мязин зачем-то скрывает место истинного своего ночного пребывания…»
От двенадцати до двух!
То есть именно в то время, когда кокнули папашу!
«Следовательно, – подумает Баранников, – следовательно…»
Черт!
Какого же дьявола прохлаждается он тут, в этом зачуханном скверике, когда надо спешить. Спешить! Предупредить Гнедича. Ведь ясно же, что, поскольку в разговоре со следователем ссылался на него, так и Пашку потянут, факт! А он, поди, еще не опомнился от вчерашнего-то, еще дрыхнет, поди… Этакий чего только не наплетет с похмелья!
Скорее! Скорее!
Спасительный зеленый огонек вынырнул из-за сквера. Скрежетнув тормозами, машина остановилась.
– На Миллионную! – скомандовал Гелий таксисту.
6Павел Гнедич жил чудаковато.
Товароведение, которое он преподавал в техникуме, было прескучнейшей и прозаической наукой.
Но он писал стихи.
Не то чтобы вдохновение накатывало вдруг на него и он, будучи не в силах противоборствовать ему, воспламенившись, издавал стихотворный вопль, – нет! Он просто с маниакальным упорством ежедневно сочинял двадцать – тридцать строк немыслимой рифмованной чепухи.
У него спрашивали приятели, для чего тратит попусту время на сочинение глупых стишат. Гнедич совершенно серьезно отвечал:
– Освежает.
Дожив без малого до пятидесяти, он так и не удосужился жениться. Отношение его к женщинам являлось предметом веселых обсуждений. Считалось, что он еще хранит невинность. Когда его спрашивали об этом, он краснел, смущался и бормотал абракадабру вроде:
– Известно ль вам, что в Абиссинии мужи черны, а бабы синие?
Или еще что-нибудь из только что сочиненного.
Он жил на улице с допотопными домиками и допотопным названием: Миллионная. Это, кажется, была единственная в Кугуш-Кабане не переименованная улица.
Его хозяйством руководила старушка Власьевна. Сорок лет тому назад она была его нянькой, утирала ему нос, водила за ручку маленького Павлика гулять. Теперь Власьевна от старости трясла головой и готовила Гнедичу кошмарные обеды.
При всем при том он был пьяница. И когда напивался, то на ногах пребывал довольно крепко, но в пояснице, по причине своего необыкновенно длинного роста, ломался, как складной метр. И мог даже упасть.
Такое сокровище!
И уж, разумеется, будучи допрошен следователем, не задумываясь, бухнет ему чистую правду – где именно находился его друг Гелий Мязин между двенадцатью и двумя часами ночи…
Скорее! Скорее!
Вот пестрый базар… Вот дряхлая громада древних соляных амбаров… Вот мост через быструю Кугушу… Вот замелькали заречные домики с мезонинами, с голубятнями…
Вот наконец и Миллионная!
Черный от времени дом с полуосыпавшейся резьбою деревянных кружев.
Власьевна с трясущейся головой. Смотрит в узенькую щелочку приотворенной двери:
– Чевой-то? Дак нету его, Паши-то… Ушел, слышь, Паша. Еще давеча ушел… Чевой-то? Куда ушел? Дак бо знат. За им это, как ее… милица приходила. В милицу, однако, ушел…
7«Конец! – думал Гелий – Конец… Теперь все откроется…»
Он стоял на мосту, облокотившись о перила, тупо глядел на мутную рыжую воду реки. Клочья пены, древесную дребедень – щепу, корье, гнилую труху – крутило внизу у мостовых быков. Бешеное течение швыряло весь этот мусор, затягивало в воронки водоворотов, норовило утопить…
«Теперь карьеру мою можно считать оконченной, – продолжал свои невеселые размышления Гелий Афанасьевич. – Что ж, что та история осталась недоказанной: следственные органы, ежели возьмутся, докажут…»
Ах, как неприятно иметь дело со следственными органами!
В каком бы кругу ни вращался Гелий Афанасьевич (за исключением домашнего), он всюду производил впечатление человека обаятельнейшего: красив, интеллигентен, образован, талантлив. Полная достоинства осанка, элегантная одежда, выразительные, чуточку мечтательные глаза, бархатистый баритон, соболиные брови вразлет…
А этому черту, Баранникову, с его сумасшедшим взглядом – на все наплевать. Ни на осанку, ни на интеллект, ни на бархатный баритон не поглядит: подберет матерьяльчик – и раздавит.
Как букашку. Как червячка.
Кипела внизу мутная Кугуша. На мосту, на обоих берегах жизнь кипела. С грохотом, с ревом проносились мимо тяжелые грузовики. Пронзительно свистел крохотный паровичок узкоколейки. Стрелы башенных кранов чертили на синем небе невидимые полуокружности. Позванивали сигнальными звоночками.
Словно в последний раз, Гелий окинул пустым взглядом всю эту беспокойную береговую жизнь, тяжело, прерывисто вздохнул и медленно, непривычно сутулясь, побрел домой.
8А там ждала его повестка из прокуратуры: к семнадцати ноль-ноль явиться в комнату номер шесть. Он поглядел на часы. Времени оставалось в обрез.
Алиби Мязина-младшего
– Вы умный человек, Гелий Афанасьевич, – ласково сказал Баранников, – и я думаю, что нам с вами не придется разыгрывать нелепую и скучную комедию запирательства, отнекивания и тому подобное…
Гелий сидел свободно, непринужденно. Положив локоть на край стола, небрежно поигрывал толстым и вертким, как змея, спиральным жгутом телефонного провода.
Как это ни странно, но, переступив порог комнаты номер шесть, он неожиданно ощутил в себе прилив бодрости, почувствовал прежнюю самоуверенность, могучую волю к противоборству.
Всю дорогу от дома до прокуратуры в его воображении вертелась желтая мутная волна Кугуши, отчаянно кружащаяся в буйных водоворотах щепа. Но что-то такое было в этом видении, что-то такое таилось в темной глубине его смысла, что в общей картине хаоса и гибели являлось вдруг как бы надеждой на спасение, намеком на благополучный исход неприятного и даже опасного дела.
Обреченность мусора была лишь кажущейся. А на самом-то деле весь этот речной хлам прочно держался на пенистой поверхности потока. Он был непотопляем.
Но ведь мусор же!
Ах, оставьте, пожалуйста, эту глубокую философию на мелких местах!
Подумаешь – мусор…
Вот он сидит, исполненный прежнего достоинства, изящно поигрывает телефонным проводом. Вежливо наклонив тщательно причесанную голову, слушает баранниковские сентенции.
– Тут, Гелий Афанасьевич, очень многое говорит против вас… Да что там – многое, – Виктор пожал плечами, – всё!
– Например? – Улыбка Гелия тонка и неуловима, как мгновенный отсвет зарницы на дневном небе.
– Ах, вы хотите дискутировать? Ну, что ж, давайте. Но учтите, Гелий Афанасьевич, нам известно о вас гораздо больше, чем вы предполагаете.
– Зарплату вы, разумеется, получаете не даром, – вежливо заметил Гелий. – А все-таки?
– Например, довольно грязное дело о взятках, которые вы брали с абитуриентов.
– Это клевета!
– Клевета, говорите?
– Ну да. Афанасий Трифоныч любил разыгрывать из себя этакого принципиального ортодокса. Мне, дескать, все равно – сын не сын, борюсь за правду. А взятки-то, между прочим, не доказаны.
– Ну, как сказать, – прищурился Виктор. – С директорской должности вас сняли совсем не случайно.
– Допустим. Но какое это имеет отношение?..
– Это имеет прямое отношение к вашей характеристике, – сказал Баранников.
– Ах, вон что!
– И, главное, возвращает нас к вопросу о ваших взаимоотношениях с отцом. Ведь именно он разоблачил ваше взяточничество… Ведь именно после этой скандальной истории, в которой вам, к сожалению, удалось отделаться легким испугом, вы и порвали отношения с отцом. Наконец, он не молчал и о вашем возмутительном, недостойном поведении в семье…
– Это вам моя благоверная начирикала?
– Не только она.
– Бабьи сплетни.
– В самом деле? – Баранников иронически улыбнулся, помедлил немного и вдруг пронзил Гелия пристальным взглядом. – Зачем вы мне солгали?
– То есть? – кротко осведомился Гелий.
– Будто после ресторана пошли домой. Где вы находились в двенадцать ночи?
– М-м… – запнулся Гелий. – В частном доме…
Ловкая, сильная фигура Гелия, его отличное знакомство с отцовским домом, с его дверными и оконными запорами… Постоянные ссоры с отцом, желание избавиться от беспощадного, вечно наблюдающего за ним отцовского ока… Он, он вылезал ночью из окна мязинского дома! «Сказать ему об этом? – подумал Баранников. – Если действительно вылезал он – это его расколет… Вместо длинных кривых дорог – предельно прямая и коротенькая тропка!»
– В частном доме, говорите? – Баранников откинулся на спинку стула. – Так-так-так… Но вот скажите, что заставило вас этот «частный дом» покинуть через окошко?
– Как?! – вздрогнул Гелий. – Каким образом… вы…
Баранников затрепетал от восторга.
– Да вот, представьте себе! – воскликнул он.
Младший Мязин молчал, нервно комкая телефонный провод.
– Оставьте в покое провод, – жестко сказал Баранников. – Рассказывайте все как было.
– Я… – смущенно пробормотал Гелий. – Я… вылез в окно… чтобы не разбудить домашних…
– Каких домашних? В доме находился один только Афанасий Трифоныч…
– Ка-ак?! – изумленно привскочил Гелий.
– Да вот так. В доме в это время был только ваш отец.
– Ха-ха-ха-ха! – истерически расхохотался Гелий.
Баранников налил в стакан воды и придвинул его к Гелию.
– Успокойтесь. Возьмите себя в руки.
Гелий продолжал хохотать.
– Послушайте, – сказал Баранников.
– Да, да… простите… – стараясь сдержаться, пробормотал младший Мязин. – Вон вы, оказывается, куда гнете!
– Что значит – гнете? – строго сказал Баранников.
– Так из папашиного окошка, значит, тоже ночью кто-то вылезал? – отирая выступившие слезы, спросил Гелий.
– Бросьте валять дурака, гражданин Мязин! – раздраженно крикнул Баранников.
– Нет… Это уж вы… бросьте!
– Но ведь вы же сами показали, что вылезли из окна!
– Ну, вылез… Да только не из того, какое вас интересует. Из другого. И не в то время. Не в двенадцать. В двенадцать я только влез к ней.
– К кому – к ней?
– Ну к кому? К Нинке. Разве вам Гнедич не сказал? Вы же его допрашивали. Расставшись с ним после ресторана, я сразу пошел к Нинке. Раз вы вон куда загибаете, так мне, сами понимаете, выгоднее начистоту. Это ведь алиби. Да еще какое! Вы ее спросите, она подтвердит. Не из застенчивых.
– Ну, Гелий Афанасьевич, вы же и циник! – после длительной паузы сказал Баранников.
– А что прикажете делать, – пожал плечами младший Мязин, – когда вы хотите мне пришить убийство?
– Н-да… резонно, – сказал Баранников. – Между прочим, не мешало бы вам о сыне подумать. О Никите.
Гелий откровенно засмеялся.
– Судя по всему, – сказал он, – думать о нем в самом недалеком будущем придется не мне, а вам.
– Колоритная вы, однако, личность! – почти любуясь Гелием, воскликнул Баранников.
– Мерси за комплимент, – изысканно-учтиво поклонился Гелий. – Я могу быть свободным?
– Да… пожалуйста, – как-то нехотя, почти огорченно сказал Баранников.
– Ауфвидерзеен!
Выйдя в коридор, младший Мязин закурил.
В общем-то все складывалось довольно коряво. Убийство отца. Семейные дрязги. Шалопай Никитка.
Эта коровища Нинка вчера преподнесла сюрприз: беременна! Этого только не хватало…
Карьера его в Кугуш-Кабане явно закончена. Факт.
«Ну, спасибо Афанасию Трифонычу, – раздраженно подумал Гелий. – И после смерти ухитряется пакостить… А впрочем… может быть, все к лучшему? Махну-ка я ко всем чертям из этой дыры! Мир велик, и не такой человек Гелий Мязин, чтобы вот так признать свой проигрыш… Мы еще увидим небо в алмазах!» – ухмыльнулся он и бодро зашагал по тускло освещенному коридору.
Страничка из семейной хроники
Ее было не узнать.
Куда девалась та деревянная непроницаемость, та неподвижность словно на древнем идоле грубо высеченных суровых черт лица, которые так отличали ее от всех и которые так поразили Баранникова.
Полуоткрытые губы, горящие темные глаза, прядь грязно-седых волос, выбившихся из-под черного монашеского плата…
Испуг, растерянность, человеческое, бабье страдание – во всем облике.
Она вскрикнула – и этот ее вопль был как жуткий, тоскливый крик ночной птицы в туманном мраке заболоченного леса.
– Он! – еще с порога крикнула Олимпиада. – Он порешил нашего Афанасьюшку! Он, проклята анафема! Он, и больше никто, как он!
Ее всю трясло. И до того страшно, черными уродливыми сучьями зимнего дуба простирались вверх и в стороны ее могучие руки, до того исступленны, дики были угловатые, резкие движения ее огромного костлявого тела, что Виктору на какое-то время даже не по себе сделалось. Он отшатнулся даже, привстав, с нескрываемым изумлением разглядывая эту странную женщину.
– Сядьте, Олимпиада Трифоновна, – сказал он наконец. – Сядьте, успокойтесь. Вы, кажется, имеете подозрение на кого-то?
– Пошто подозренье! – крикнула старуха. – Не подозренье, а прямо тебе все как на картах разложу… Пиши только!
– Так вы, – Баранников впился глазами в Олимпиаду, – вы знаете, кто убил?
– Но? – Олимпиада смело встретила его взгляд. – Кто убил! Илья убил-от. Так и пиши: Илья.
– Позвольте, позвольте… Мало сказать – убил, надо еще иметь доказательства.
– Злато! Злато! – воскликнула старуха. – Злато, соблазн диавольский, богомерзкий! Тайник-от был у него. Царски лобанчики золоты замурованы в ём…
– Какие лобанчики? Какой тайник?
Виктор ничего не понимал. Эта зловещая баба с ее нелепой полумонашеской внешностью, с ее архаичными словесными завитушками производила на него впечатление какого-то чудом ожившего ископаемого.
– Про какое золото вы говорите?
– Дак про како́? Про то про са́мо, что еще в осьмнадцатом годе в доме, в печи, замуровал…
Что-то начинало проясняться. Туманный огонек смысла забрезжил в темных Олимпиадиных словесах.
– Так давайте же, рассказывайте, – сказал Виктор.
– Как Совецка власть стала, папенька наш третий годок уж как померши были. Маменька же, бог ей судья, тогда Ибрагимку Мухаметжанова, приказчика, до себя допустили. И было у них с дяденькой Ильей Николаичем ужасное борение, как дяденька Ибрагимку не желали признавать ни вот на столечко… И даже у них до рук, случалось, доходило. Однако, дело един дяденька вершили и все капиталы, всё как есть – на ихних руках было.
Пал тогда слух, что большаки нас разорять станут. Тут дяденька-то и замуровали золотишко. Чаяли, поди, сердешные, что они лишь про то знают, что ни одна жива душа не ведат, ан ошиблися! Я все видела.
Слушай, как вышло-то.
О ту пору мне уж двадцать третий годок пошел, уж я сосватана ходила. Последни деньки с родной мамушкой доживала. Так зрить же не могла, как это Ибрагимка с нею и как оне ему все дозволят… Стыдобушка!..
Так я из горниц-то ночевать убегала коли на сеновал, коли в чулан, коли еще куда. Раз в кухню на печь забилась. Сплю – слышу: ровно постукиват подо мною чо-то – туп-туп! И свет, ровно, брезжит от свечки… Глянула тихохонько – батюшки! – дяденька ломиком печку долбат у самого припечья… Затаилась, гляжу. Вот угол разворотил, из мешка из коврова банку вынимат, жестянину… Тряхнул. И ровно леденцы в ей забренчали, право… «Эх, – молвит, – прощайте, дружки любезны!» Да с эдаким словом – в пролом-от в печной, банку-то… Глинкой притер место, мелком забелил. Перекрестил и ушел. Смекай теперь – чо в той банке гремело? Неуж леденцы?
– И вы никому тогда про это не рассказали? – спросил Баранников.
– Дак кому ж скажешь? Маменьке? Чтоб все ейному татару досталося?
– А брату, Афанасию Трифонычу?
– Братец тогда уже в Армию в Красну подался. Кому ж говорить-то? Но слушай…
И Олимпиада рассказала, как вскоре Илью забрали в чека, как маменьку с Ибрагимкой, Антонидой и еще грудным Яшкой власти выселили из дома во флигелек, в «хижку малую», где они и жили, пока маменька не померла. А за нею вскорости и Ибрагимка – от тифу…
– В доме сперва хлебну засыпку поместили, затем контора артельна стала… А как братец вернулся – ему власти дом-от в дар подарили за красно его за геройство… Тут дяденька из ссылки заявилися. Так само мало время прошло – опять забрали. Да и после того раза три, как не боле… Почитай, что и не видали мы их в Кугуше-то…
– И золото, стало быть, так все время и лежало в тайнике? – спросил Виктор.
– Так и лежало. Он-то, дяденька, может, и рад бы его взять, да как возьмешь? Тайно тако дело не сделать, а явно – так братец воспрепятствует, все властям отдаст. Смекаю, давно на тайник дяденька зарился, да все неспособно было. А тут, как прослышал, что братец после смерти по духовной дом-от городу завещат, так и решился… Пошарь-ка сим часом в мурье-от евонной – ан самое там и золото…
– Почему же вы мне об этом утром ничего не сказали? – в упор глянул Баранников на старуху.
– Чо утром-то? – потупилась Олимпиада. – Да бо знат чо. Оробела, поди. Какой ни есть, дак ведь – дяденька… Своя кровь-от, мязинска…
Медленно, с расстановкой, не спуская глаз с Олимпиады, Баранников сказал:
– А сынок-то ваш нынче ночью на Верхней Пристани не был…
– Знаю, – спокойно кивнула Олимпиада. – Знаю, что не был. В Шарапове, бают, у девок гулял, гунька кабацка…
– Вон как! – с насмешливой доверчивостью сказал Баранников. – У девок, значит… Ну, хорошо, Олимпиада Трифоновна, спасибо. Можете идти.
Молча встала, молча в пояс поклонилась. И уже пошла было, но вдруг, обернувшись, сказала:
– Ежели у самого не отыщете, дак на острову глядите. У Таифки у монашки. Душенькой была когда-то дяденькиной…
«Черт знает что, беллетристика какая-то! – оставшись один, вяло подумал Баранников. – Как будто Мамина-Сибиряка читаешь…»
И вдруг почувствовал, что устал смертельно. Предыдущая бессонная ночь, проведенная на пожаре, затем бесконечный день с длинной вереницей людей, прошедших перед ним на допросах, – утомительно-пестрый калейдоскоп образов, характеров, пристальное разглядывание сокровенных движений человеческой души… Наконец, эта Олимпиада, это нелепое «чудище о́бло», с ее архаичными словесами, с какой-то полувопрошающей интонацией, со странным резким запахом, исходящим от ее одежды, – то ли кипариса, то ли ладана, и приторно-душистого масла… Все это словно липким дурманом окутало, обволокло утомленную голову Баранникова. Ему нестерпимо захотелось спать.
И он прилег на диван, думая, что на минутку, так только – чуть передохнуть. Сонная мысль мелькнула: хитрит, плетет старуха… Ведет в какие-то потайные, лукавые закоулки со своею семейною хроникою… Даже если тайник и правда, то почему бы ей самой…
Сон навалился мягко, ласково прижал к прохладной ледериновой обивке дивана.
И мысль осталась недодуманной.




























