Текст книги "Волки"
Автор книги: Владимир Кораблинов
Соавторы: Юрий Гончаров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Полночь. Еще одна тень
Мязин потому попросил задернуть занавески, что ему показалось, будто в темном квадрате окна раза два промелькнуло чье-то лицо.
Поэтому-то он и о «Магдалине» решился заговорить с Евгением Алексеичем. Не впервые за дни болезни появлялась у него мысль о том, чтобы удалить «Магдалину» из дома – так, на всякий случай, во избежание непредвиденного.
И вот это мелькнувшее в окне лицо…
Эти странные предчувствия…
Скромный маленький складенёк черного дерева с тусклыми позолоченными инкрустациями висел в головах, над диваном. Когда-то, в незапамятные времена, он украшал один из ослепительно-роскошных покоев последнего бухарского эмира. В двадцать первом году, после свержения бухарской династии Мангытов, переместился в кожаный дорожный сундук турецкого авантюриста Энвера-паши, а в двадцать втором – в ковровую переметную суму главаря басмаческой шайки Мадамин-бека, которого в том же двадцать втором в жарком бою на афганской границе настигла кривая шашка молодого краскома Мязина.
Благодаря лихих конников, командир полка преподнес Афанасию черный складень, найденный в суме Мадамин-бека, и полушутя-полусерьезно сказал:
– Держи, товарищ Мязин! На память о боевых походах. Что это за хреновина – шут ее знает. Надо полагать, икона, что ли, турецкая… Ну, так ее можно и выкинуть, а ларчик – женишься, бабе подаришь… ну, под иголки там, под нитки, словом сказать, под всякую дамскую муру…
И пошел черный складень путешествовать за Афанасием по горячим пескам Средней Азии, пока не догнала краскома та заветная пуля, что долгонько-таки искала его на полях.
Отвоевался лихой рубака и на долгие-долгие годы засел в глухом таежном Кугуш-Кабане.
А складенёк черный – вот он.
Память о былых походах. О юности боевой.
Кряхтя, поднялся с дивана, крохотным ключиком отомкнул створки. В темной глубине складня мерцало давно знакомое тонкое, бескровное женское лицо. Оно как бы светилось во мраке, в котором лишь угадывались длинные волосы, ниспадающие на темную одежду, еле уловимые очертания в отчаянии заломленных над головою рук…
Магдалина.
Трогательная евангельская история кающейся грешницы, поэтичная легенда о прекрасной гетере. Вечный символ женственности, познания истины и самоотреченного служения ей.
Все это недавно открыл Афанасию московский старичок реставратор, приезжавший в Кугуш-Кабан спасать бесценную роспись древнего храма. Прошлым летом месяца два работал он на острове, обновлял фрески.
Как-то раз, любопытствуя, зашел к Мязину поглядеть его коллекции. Много удивлялся, каким это образом в кугуш-кабанской глуши очутились подлинные полотна Рериха, Нестерова, Чурлёниса, даже Давида Бурлюка. Но когда Афанасий распахнул перед ним створки черного складня – ахнул:
– Да знаете ли вы, что это такое? Эль Греко, батенька! Редчайший поздний Эль Греко!
Испания. Шестнадцатый век. «Кающаяся Магдалина». Никакая не турецкая богородица.
Мировой шедевр считался безнадежно исчезнувшим в частных коллекциях со второй половины прошлого века.
Старичок назвал стоимость черного складенька. Оказалось, что все, чем владел Афанасий Мязин – дом, коллекции, астрономические приборы, библиотека, – все, все не стоило и половины того, во что оценивалась эта крохотная басмаческая «Магдалина».
Старичок сфотографировал ее и уехал. Вскоре на страницах газет и журналов появились снимки с Афанасьевой «Магдалины». В Кугуш-Кабан зачастили ученые гости из Москвы, Ленинграда, даже из Праги. Весь мир узнал, чем владеет Афанасий Мязин.
Но прежде всех узнала родня. Наследнички.
И вот – этот нынешний день. Шумный спор о завещании. Истошные вопли Писляка. Карканье Олимпиады. Злобные выкрики дяди Ильи. Антонида.
Ждали Афанасьевой смерти. С карандашиком, поди, уже подсчитали, на чью долю сколько придется… А он возьми да и откажи все свое богачество – кому? Городу, язви его, окаянного! Горисполкому кугуш-кабанскому!
Резкий стук в окно раздался за спиной Мязина. Он вздрогнул, машинально взглянул на часы: без десяти двенадцать. Кому бы так поздно?
«Неужто и вправду не обмануло предчувствие? – внутренне холодея, подумал Мязин. – Неужто конец? Вот такой – бесславный, глупый, омерзительный!»
Стук повторился, нагло, настойчиво.
«Давно не глядел смерти в глаза, – усмехнулся Мякин, – забыл уж, какая она…»
Превозмогая боль в сердце, морщась, слегка постанывая, подошел к окну. Решительно раздернул занавески. Сквозь черное стекло глядела чья-то чужая, незнакомая рожа. Она казалась неестественно плоской, нарисованной. Тонкие губы дергались в неприятной, искусственной улыбке.
– Не узнаешь, Афанас? – глухо послышалось из-за стекла. Рожа хитро подмигнула: «Не может быть, дескать, чтоб не узнал!»
И вдруг – в чуть хрипловатом голосе, в подмигиванье, в кривой улыбочке – что-то мелькнуло, что сразу словно пыльной ветошкой смахнуло двадцативосьмилетнюю давность, и Мязин одними губами беззвучно прошептал:
– Яков!..
Тот закивал головой, засмеялся, заговорил быстро, невнятно, глухо, куда-то указывая, будто объясняя что-то.
– А! – догадался Афанасий. – Замок на двери? Ну, погоди… Сейчас…
С трудом дотянулся до верхнего шпингалета, толкнул набухшую раму. Острой, крепкой струей в комнату ворвалась ночная прохлада.
– Давай, – сказал Мязин, – через окно… Лезь!
И не успел договорить, как полуночный пришелец уже стоял перед ним.
– Ну, братан?
Он решительно привлек к себе Мязина, обнял, поцеловал.
– Какой-то чудно́й дух от тебя, Яша, – сказал Афанасий. – Псиной, что ли?
– Скажешь! – засмеялся Яков. – Забежал в «Тайгу», хватил коньячку маленько…
– А-а… вон что! Коньяк, стало быть…
– Ну да, ну да! А ты – «псиной»…
– Значит, живой все-таки?
Вопрос был неловок, и Мязин, почувствовав это, смутился. Но Яков небрежно пожал плечами:
– Как видишь. Трепано, конечно, за это время было – на троих хватит, а так – ничего. Нормально. А ты, я вижу, прихварываешь?
Он кивнул на тумбочку, уставленную пестрыми склянками с лекарством.
– Не говори. Помирать собрался…
– Ну, чего помирать, еще поживешь, – бодро сказал Яков. – Чернохвостницы-то живы?
– Сестры? Чего им поделается.
– Это верно. Старого лесу кочерги, – ухмыльнулся Яков. – А сынок?
– Гелий? Женат. Двое детей.
– Это ты дедушка, стало быть. Вместе живете?
– Нет, он отделился давно… Ты меня, Яша, извини, – сказал Мязин. – Устал я, прилягу…
– Давай, давай, что за вопрос! Помочь, может?
– Нет, ничего… – Мязин лег, закрыл глаза. – Ну, давай, – трудно, со вздохом произнес он, – рассказывай… Ты ведь в этакое время не просто так ко мне проведать зашел… Верно, что-то тебе от меня понадобилось? Денег, что ли?
– Начистоту, значит? – подмигнул Яков. – Одобряю. А как насчет закурить?
– Ну, уж если не можешь обойтись…
Яков вынул из кармана какую-то с нерусским названием пачку сигарет, пыхнул ароматным дымком.
– Кубинские, – сказал значительно. – Чуешь? Люкс табачок.
Он сладострастно причмокнул даже.
– Деньги, говоришь? Не-ет, братан, деньги мне на сегодняшний день не нужны. Денег у меня у самого до черта. Другое мне от тебя требуется.
– Ну? – не открывая глаз, спросил Мязин.
– Нужен мне, Афанас, от тебя документик. Бумажка.
– Не понимаю, – сказал Мязин.
– Сейчас поймешь. – Яков поудобнее устроился на диване в ногах у брата. – Я ведь, по правде сказать, еще днем к тебе наведывался, да тут у вас такой гам стоял…
– Родственнички навещали.
– Ага, ага! Это я уже все до точности знаю. Сестры, дядюшка и так далее.
– Видал, стало быть, сестер-то?
– Не видал, но знаю. Вся улица судачила.
– А чего ж тогда спрашиваешь, живы ли?
– Фу, боже мой! Чего, чего! – Яков даже руками всплеснул. – Для вежливости, конечно. Для родственного разговору. Цельный век не виделись, да еще и влез через окошко, – надо же приличие соблюсти: как, мол, что, и так далее…
Афанасий хмыкнул: «Ну, Яшка! Жучи́ло!»
– Я, видишь ли, – продолжал Яков, – раза два нынче возле твоего дома прогуливался, пока они тут у тебя шумели. Думал – вот разойдутся, вот разойдутся… А к восьми – по делу надо было вот так. Поздновато, извини, сам знаю, что хамство. Но… вопрос жизни и смерти, как говорится. Клянусь.
– А ты не тяни, – сказал Мязин, – валяй напрямки. Что тебе нужно? Какая бумажка?
– Ну, давай напрямки, – согласился Яков. – Что нужно-то? Доля, Афанас, нужна. Наследства моего, то есть, доля. Понимэ?
– Какая доля? – опешил Мязин.
– Какая, обыкновенная. Четвертая часть. По закону. Дом этот и все такое. Отцы у нас с тобой, верно, разные, но мать-то одна? Одна. Значит, я что ни на есть самый законный наследник. Согласен?
Мязин попытался приподняться.
– Лежи-лежи! – скороговоркой забормотал Яков. – Лежи, не тревожься. Ты меня не понял, братан. Мне этот дом твой, шурум-бурум всякий, ни на фика́ не сдались. Повторяю: я богат. Мне, Афонька, легальность нужна. Через получение наследства родительского – чуешь? Чтоб я свои денежки тратить мог, не возбуждая, так сказать, кривых толков. Получил наследство – вот, мол, и трачу. Дошло?
– Почти, – сказал Мязин, поднимаясь. – Темный ты человек, Яшка. Какие-то деньги у тебя, легальности какой-то добиваешься… Ну, это твое дело. Мне сейчас в твои махинации вникать нет ни охоты, ни силы. Одно скажу тебе: дом этот государством мне передан в дар, ясно? Все, что в доме, мною лично приобретено. Так что ничего твоего тут нету, и никакой бумаги я тебе насчет наследства не дам. Вот так.
– Ну, братец, на это суд есть, – вспыхнул Яков. – Наш, советский. Там разберутся, что к чему.
– Знаешь что, – сказал Мязин, – уйди, пожалуйста. Устал я. Уходи.
– Слушай, Афанас! Бумажку ж ведь только прошу… Так и так, выделяю, мол, братнину часть, в чем к сему и расписуюсь. Фикция! Нет, ты понял? Фикция!
– Слушай, – необыкновенно спокойно, даже как-то по-дружески, сказал Мязин, – если ты сию минуту не уйдешь – честное слово, позвоню в милицию…
Он снял телефонную трубку.
– Ну?
Яков ушел тем же путем, что и пришел, – через окно.
Пожар
Телефон звонил резко, отрывисто.
Еще из-за двери Костя услыхал его требовательный звон.
Голос был Виктора.
– Ты уже дома?
– Только ввалился.
– Ну как? Удачно?
– Не совсем.
– Ладно, после расскажешь. Я вот что – я задержусь, начальство нас собирает. Ты дай там что-нибудь Валету. В холодильнике сардельки в пакете. Только подогрей, чтоб он горло не застудил.
– Будь сделно! – под Райкина ответил Костя, кладя трубку.
Телефон был цвета кофе с молоком, самой последней модели. И вообще все в квартире Витьки Баранникова было новехоньким, наимоднейшим: холодильник, телевизор, стереофоническая радиола, импортная мебель… Позавидуешь. В вузе все пять лет он шел середнячком, звезд с неба не хватал, и не похоже было, что когда-нибудь будет хватать, а вот тут, в Кугуш-Кабане, за какой-нибудь год выдвинулся, получил квартиру, да какую – с полным комплектом всех бытовых прелестей: газ, центральное отопление, горячая вода во все время суток… И не малогабаритку стандартную, а из таких, что только для большого начальства строят. И даже двухкомнатную, что было совсем уж непонятно при холостяцком положении Баранникова.
Костя, приехав и увидав, как обосновался на кугуш-кабанской земле его бывший сокурсник, испытал чувствительный укол зависти.
Он не мог похвастаться такими достижениями.
Хотя он и попал после окончания в тот же самый район, где проходил учебную практику и где его уже знало все районное начальство, и хотя деловых успехов за минувший год у него было не меньше, чем у Баранникова, квартиры ему до сих пор не предоставили, и даже обещания были весьма смутны и неопределенны. В Подлипках почти не строилось жилья. Благо, что по дружбе и совсем отеческому отношению его приютил в своем домишке старый милицейский работник Максим Петрович Щетинин, под началом у которого находился Костя в практикантах, а то было бы совсем худо…
Валет, черно-серый спаниель, терся о ноги, ласкаясь и одновременно заявляя о том, что он голоден. Баранников завел его для утиной охоты. Как же – самый охотничий край, какие леса, какие шикарные болота! Но охотничья страсть хозяина, как явствовало из всего, на этом приобретении и потухла, и спаниель скучал дома взаперти и одиночестве по целым дням.
Костя дал ему подогретую на газе сардельку, другую сжевал сам, поплескался под горячим дождиком душа, млея от блаженства.
Если бы у него в Подлипках был такой душ! Маленькая отдельная комнатенка, чтобы можно было без помех и никого не беспокоя читать по ночам книги, и душ! Ничего больше он не попросил бы, ничего больше ему не было бы надо – ни холодильника, ни телевизора, ни серванта с винным баром, ни баранниковского импортного дивана, который и диван, и кресло, и кровать все сразу вместе, – так уж он хитро устроен, раздвигается и перестраивается и так и этак…
Теплый, мягкий, бархатный мрак летней ночи ровно закрашивал рамы окон. Звездная россыпь светилась неярко, притушенно – как всегда, если смотреть на небо из освещенной комнаты. В детстве Костя часами подкарауливал падучие звезды. Есть поверье: если в этот миг задумать желание, оно непременно исполнится. Почему-то у него никогда не получалось: звезды срывались, падали, рассекая небосклон, а он только лишь завороженно провожал их глазами, не успевая проговорить свое желание…
На столе лежало начатое письмо. Максим Петрович просил обязательно писать. Скучно ему, старику. Всего-то и развлечений по вечерам, что заполнять кроссвордные клетки. С Марьей Федоровной у них давным-давно уже все переговорено, даже о писателе Пермяке они больше не спорят: бог с ним, решил про себя Максим Петрович, пускай считается классиком, раз Марье Федоровне так нравится его «Медвежья свадьба»… А придет письмо – они хоть о Косте поговорят: как ему там в дальней стороне, за тридевять земель. Да и дело, что потребовало от Кости отправиться в неведомый ему доселе Кугуш-Кабан, интересует Максима Петровича: ведь это к нему первому прибежала взволнованная гражданка Извалова, когда новый ее, приобретенный на курортах Кавказа супруг Георгий Федорович Леснянский, респектабельный мужчина пятидесяти лет, представлявший себя инженером и одиноким вдовцом, мечтающим о прочном семейном очаге, на второй же день своего пребывания в Подлипках, на родине жены, выманил у нее прикопленные ею деньжата, что-то почти девять с половиною тысяч, и скрылся в неизвестном направлении.
«Время суток. Пять букв. Ну-ка! Качественное прилагательное. Шесть букв. Ладно, не буду Вас мучить: добрый вечер, дорогой Максим Петрович, мой Вам нижайший (опять шесть букв, приветственное телодвижение) поклон! А также и дорогой нашей Марье Федоровне, которая, знаю, уже корит меня за пропажу без вести, хотя прошло всего четыре дня, как я перестал коптить Ваш палаццо своим ароматичным «Беломором»…
Костя ухмыльнулся с довольным авторским чувством. Но тут же качнул головой: палаццо, пожалуй, он зря ввернул. Старик-то еще поймет, что это так называемый юмор, а вот Марья Федоровна как бы не обиделась за свой домишко, в котором все облажено их собственными руками, скромненько, но любовно, добротно, на небогатую трудовую копейку…
«Вы точно в воду глядели: мест в гостинице, конечно, не нашлось. Да и сама гостиница какая-то недостроенная, действует только одно крыло, а остальная часть в лесах и, видать, стоит так уже давно, без всякого движения. Средства, что ли, исчерпаны или в материалах нехватка – не знаю…
Витька Баранников ужасно разозлился, что я попер в гостиницу, а не прямо к нему. Он тут уже так вознесся! Зарплата у него по здешнему поясу чуть не в два раза выше, квартиру отхватил – закачаешься. А главное, что мне больше всего понравилось, это то, что в работе он вполне самостоятелен, не давит ему никто на мозги, как это обычно из-за недоверия к молодым специалистам. Так что ему тут полная творческая свобода и разворот на все триста шестьдесят градусов…»
На этом письмо обрывалось. Не хватило времени его дописать, да и писать дальше было нечего: для дела Костя тогда еще и предпринять-то ничего не успел. А вот теперь он мог сообщить Максиму Петровичу кое-какую информацию.
Он присел за стол рядом с распахнутым в черноту ночи окном, щелкнул шариковой ручкой, выдвигая стерженек.
Все-таки удобная эта новая «модерная» мебель, ничего не скажешь! С его ростом и длинными ногами ему за всеми столами тесно и неловко. А тут – просто на редкость хорошо. Трехтомную эпопею можно писать…
«Ну, а теперь, дорогой Максим Петрович, несколько слов о деле. Конкретного, к сожалению, пока мало. Да я и не надеялся на быстрые результаты – зацепка-то уж слишком незначительна, с самого начала сулила не бог весть что. Предстоит еще искать и искать…»
Да, Леснянский, покидая эту дуреху Извалиху и отправляясь с ее тысячами якобы в Туапсе для покупки вместе приторгованного дома, был весьма предусмотрителен – конечно, опыт и предварительная тщательная обдуманность! – и не оставил после себя никаких следов, которые хоть что-то бы о нем сообщали, хоть как-то приоткрывали его личность, его прошлое и настоящее, его связи. Буквально ни пушинки, ни ворсинки с себя. Растворился – и как его не было вовсе! Этим, впрочем, он сам же и подтвердил, что он жулик матерый и что имеющиеся на учете аналогичные случаи афер с женитьбою, выманиванием денег и немедленным последующим исчезновением – это тоже проделки все того же Леснянского, каждый раз выступающего в новом обличье, под новой фамилией и с новыми фальшивыми документами.
Разумеется, своей фотокарточки у Изваловой Леснянский тоже не оставил.
– Но как же так? – удивленно спросил Костя Извалову. – Вы познакомились с ним на юге, где фотографы дежурят у каждого куста, прилипчиво навязываются со своими услугами, щелкают, даже не спрашивая согласия… А у курортников ведь это же излюбленное занятие – беспрерывно сниматься! Наконец, вы поженились, а все считают для себя непременным долгом сфотографироваться в день свадьбы. Вы регистрировали брак в Туапсе?
– Да, в Туапсе… Знаете, я предлагала это ему не раз, но он говорил, что не любит фотографироваться, потому что получается плохо, непохоже. Я, право, даже не обратила на это внимания: ну не любит человек – и не любит, ничего особенного… Может, своего искусственного глаза стесняется…
Извалова принялась рыдать – в сотый, должно быть, раз за время Костиных бесед с нею. Ее грызли обида, досада, злость, что ее так артистически провели, как последнюю дуру. Года полтора назад трагически погиб ее первый муж, директор сельской школы. Костя тогда как раз практиковался в районном угрозыске и участвовал в расследовании этого загадочного дела. Нынешнее нервное потрясение, в которое вверг Извалову Георгий Федорович Леснянский, суливший ей безмятежную, райскую жизнь под сенью черноморских пальм, совсем надломило что-то в организме Изваловой, и этот надлом выразился довольно-таки странным образом: она стала стремительно лысеть. Волосы вылезали целыми пучками. В какие-нибудь десять дней Извалова облысела окончательно и вынуждена была обрядиться в парик. От парика было жарко, как от меховой шапки, но ей ничего не оставалось, как стоически терпеть. Когда она рыдала, каштанового цвета парик сползал набекрень. Костя, делая вид, что ему срочно что-то нужно в соседней комнате, поспешно выходил, чтобы не засмеяться вслух…
Одну мелочишку черноусый красавец Леснянский все-таки оставил Изваловой на память о себе: почтовую открытку, в которой кугуш-кабанское адресное бюро, видимо, в ответ на его запрос, сообщало ему адрес какой-то Елизаветы Петровны Мухаметжановой. Открытку эту Леснянский, судя по затертости бумаги и почтовым штемпелям, продолжительное время таскал в своих карманах, а затем изорвал на мелкие клочки и выбросил в мусор за нужник в том дворе, где жила Извалова. Не сразу обнаружила она эту улику, а обнаружив, немедленно, с надеждою на неминуемое теперь изловление подлого обманщика, притащила клочки Косте.
Открытка действительно давала некоторую надежду. Если Леснянский интересовался адресом некоей Елизаветы Петровны Мухаметжановой, проживающей в городе Кугуш-Кабане, на улице Жан-Жака Руссо (!), дом № 21, то, возможно, он был известен этой Мухаметжановой и следственные органы могли получить от нее полезные сведения…
«У Мухаметжановой я побывал. В городе ее не оказалось, в доме я застал только сына. Зовут Валентин, 27 лет, о профессии своей сказал, что художник, но художество его вот какого рода: он состоит в штате погребальной конторы при городском кладбище, исполняет надписи на жестяных намогильных табличках и на траурных лентах к венкам. Про Леснянского он ничего не слыхал. Сама Елизавета Петровна работает сейчас поварихой в пионерском лагере. Пришлось топать двенадцать километров. Фамилия Леснянского ей тоже неизвестна, и зачем она ему понадобилась – она не имеет понятия. Я ей обрисовал внешность Леснянского, как описывала нам Извалова, и все его данные: что он будто бы инженер, манеры вполне интеллигентного человека, работал много лет где-то в Сибири, на рудниках, по документам ему пятьдесят один год, роста чуть выше среднего, худощав, но большой физической силы, кожа смуглая, волосы с проседью, ежиком, коротенькие усы, нос с легкой горбинкой, глаза карие… Подчеркнул, что только один глаз у него собственный, а другой – искусственный, фарфоровый, и под левым ухом небольшой шрам (Изваловой, если помните, он говорил, что когда-то на охоте налетел на сук, оторвал пол-уха, но ему пришили). Елизавета Петровна старательно вспоминала, видела ли когда-нибудь она такого человека, но ничего не припомнила. Женщина она простая, замороченная житейскими заботами. Хотя фамилия у нее восточная, сама она чистокровная русачка, это муж у нее был первый Мухаметжанов, отец Валентина. Рассказала, что человек он был непутевый, запивоха, на службах не держался, менял места одно за другим. Служа на товарной станции списчиком вагонов, принял участие в какой-то махинации, попался, в тридцать девятом году его арестовали, осудили на три года, и больше она его не видела и о нем не слыхала. Тут у меня мелькнула одна странная мысль, «фантазия», как Вы в таких случаях выражаетесь. Я даже не знаю, почему именно пришла она в голову. Я попросил Елизавету Петровну подробно описать портрет ее пропавшего двадцать восемь лет тому назад мужа – его звали Яков Ибрагимович. И показать фотокарточку. Про карточку она сказала, что была одна, да давно уже куда-то делась. Наверно, второй муж нарочно уничтожил. Она с ним нерегистрированная живет с сорок шестого года. А по внешности Мухаметжанов был черноватый, шустрый, роста ни крупного, ни малого, глаза – она и не помнит уже, какие глаза у него были. Вроде тоже черные. Но оба глаза были целые и шрамов на нем никаких не имелось. Тянул я из нее, тянул подробности – даже в пот бросило. Сами знаете, какой это мучительный труд, когда спрашиваешь, а собеседник совершенно бесталанен в словесном искусстве и все за давностью перезабыл. Если даже и копошится что в черепной коробке, так и то в слова переложить не умеет, хоть режь его, хоть жги. Короче, ничего определенно не прояснилось. Но мысль эта, мелькнувшая у меня, осталась и почему-то сидит упорно. Глаз Мухаметжанов мог, конечно, и после потерять, как и приобрести шрам. Если Леснянский – это бывший Мухаметжанов, то тогда его в городе многие должны знать. Он ведь только наполовину татарин, а мать у него была русская, Мязина, бывшая по первому замужеству за Трифоном Мязиным, местным лесопромышленником. Когда Мязин этот помер (под поезд он попал, возвращаясь с Нижегородской ярмарки, в девятьсот пятнадцатом, что ли, году), она нажила себе еще одного сына, от татарина, который у Мязиных на лесопилке приказчиком служил. Это все из рассказов той же Елизаветы Петровны. Если, повторяю, Леснянский – это и есть тот сын от приказчика-татарина и первый муж Елизаветы Петровны, то, стало быть, ему в городе в той или иной форме родня все, кто относится к роду Трифона Мязина.
А их в живых еще порядочно. Один из этих Мязиных – Афанасий Трифонович, человек крайне интересной и своеобразной судьбы. Он старший сын лесозаводчика и по рождению принадлежит, так сказать, к классу капиталистов и эксплуататоров трудового народа. Но пошел совсем иным, чем его родичи, путем: герой гражданской войны, удостоился орденов Красного Знамени. За революционные заслуги ему вернули отцовский дом, конфискованный в первые годы Советской власти. Живет он в нем один: жена умерла уже давно, сын тоже давно отделился (своя семья, преподает в местном техникуме, торговом, кажется). А Мязин Афанасий Трифонович не только своим прошлым знаменит, он сделался ученым и сейчас, так сказать, здешняя достопримечательность: астроном, изобретатель, придумал какой-то необыкновенный ветродвигатель и построил его в своем саду, написал книгу, в которой предлагает ловить в океанах айсберги, транспортировать их к африканским берегам, растапливать и орошать пустыни. Айсберги, оказывается, колоссальные кладовые пресной воды, а пропадает она зря. Про эти проекты Мязина Витька Баранников мне в первый же день два часа в уши жужжал, – они и верно необычайны и интересны. Кроме того, Афанасий Трифонович в течение тридцати лет собирал книги и собрал огромную библиотеку, а также редкостную коллекцию картин, на которые зарятся и Третьяковка, и Пушкинский музей, и ленинградский Эрмитаж. Но это все к слову. Вернусь теперь к главному, что нас интересует: этому Мязину Мухаметжанов доводится братом по матери…»
Спаниель, поскуливая, беспокойно метался по комнате. Подбегая к окну, он подпрыгивал, вставал на задние лапы, передними упираясь в подоконник.
Костя оторвался от письма. За окном, над купами деревьев и городскими крышами, дрожало вишнево-красное зарево…








