Текст книги "Начало пути"
Автор книги: Виталий Василевский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
И почему-то Романцов вспомнил, как в феврале 1942 года Он с маршевой ротой прошел по льду залива от Лисьего Носа в Ораниенбаум, как ему было неприятно, что бледные, изможденные моряки в порту, а: бойцы в городе с плохо скрываемой злобой смотрели на румяные, пышащие здоровьем лица Романцова и его друзей.
Романцова направили в третий взвод. Было уже за полдень. Бойцы строили в ложбине баню. В землянке было пусто.
Романцову было полезно очутиться именно в пустой землянке. Он имел возможность присмотреться к закопченному потолку, к сделанной из молочного бидона печке, к обрывку телефонного кабеля, висевшему над столом. Для чего повесили этот провод? Он понял это лишь вечером. Когда стемнело, дневальный поджег кабель, и пропитанная машинным маслом обмотка загорелась чадным, тусклым огнем. Бойцы часто выбегали из землянки и отхаркивались. Плевки были жирные, черные от копоти.
Кто был тогда ротным писарем? Пожалуй, Степанчук. Низко согнувшись, он сидел у стола, худой, желтый, с какими-то темными пятнами на висках. Он часто зевал и временами встряхивался, как выходящая из воды собака.
Скрипнула дверь, вошел угрюмый, плечистый человек в маскировочном халате, поставил у стены снайперскую винтовку. Шершавые, обмороженные щеки его ввалились, на плоском лице торчал огромный, сизо-красный нос.
– Это у нас самый главный, – прошептал писарь.
Романцов встал и привычно вытянулся.
– Нет, он главный не по званию, – успокоил его писарь, – а по заслугам. – И громко произнес: – Иван Иоганыч, к нам новенький пришел, из снайперской школы, вам – в товарищи; Романцов Сергей, двадцать лет, комсомолец!
Стаскивая через голову грязный халат, человек оглянулся, смерил сумрачным взглядом Романцова с головы до ног. Неожиданно улыбнулся. Улыбка была наивная, детская.
– Будем знакомы, ефрейтор Курослепов.
Когда Романцов узнал, что Курослепов вернулся из снайперской засады и утром убил двух немцев, восторженное чувство охватило его. Со свойственной юношам непосредственностью, он дал себе слово подружиться с Курослеповым.
2. ОРАНИЕНБАУМСКИЕ НОЧИ
Ефрейтору Курослепову было сорок два года. До войны он работал арматурщиком на крупном ленинградском заводе.
Ленинград он считал лучшим городом Советского Союза, а Выборгскую сторону – лучшим районом города.
Жил он в Бабуриной переулке, в двухкомнатной квартире нового, некрасиво и небрежно построенного дома и на работу всегда ходил пешком мимо Военно-медицинской академии по набережной Невы.
– Могучая река! – говорил он, останавливаясь у парапета и для чего-то щуря глаза.
По пути на завод Иван Потапыч почти непрерывно снимал кепку, здороваясь со знакомыми мастерами и рабочими, солидными, заслуживающими уважения людьми.
Привычка снимать при встрече кепку, а зимою шапку осталась у него с деревни.
Из деревни Курослепов приехал в 1924 году. В ту пору он читал по складам. Ему удалось поступить грузчиком в Торговый порт. Когда он ехал в Питер, то мечтал, что будет зарабатывать много денег. И ошибся: заработки были невелики. Он предполагал, что в дни получек будет ходить по пивным, неторопливо пить пиво и солидно беседовать со случайными соседями. Пить он, действительно, начал, но однажды учинил скандал и попал в милицию. В другой раз соседи – милые, словоохотливые люди – вытащили у него бумажник.
Он решил бросить это. И точно – бросил.
Грузчиком он работал до 1930 года, и это время его жизни, пожалуй, было самым скучным. Потом все переменилось: началась первая пятилетка. Курослепова послали на курсы арматурщиков. Затем он попал на завод, но продолжал учиться: он занимался то в кружке техминимума, то на курсах советского актива.
Через два года в жизни Ивана Потапыча произошли крупнейшие события: он вступил в партию и женился.
Он сжился с заводом и с Выборгской стороной и не мог вообразить себе иной жизни.
Иная жизнь наступила в первый же день войны. Хотя, как высококвалифицированный арматурщик он был «забронирован», – в августе 1941 года, когда немцы были у Луги, Иван Потапыч пошел в народное ополчение, оставив жену и четверых детей.
Дивизия, в которой он служил, была разбита, и с разрозненными отрядами ополченцев Курослепов добрался до Ораниенбаума.
В сентябре 1941 года немцы захватили Петергоф и Стрельну. Войска Приморской оперативной группы прижались к берегу Финского залива, поближе к фортам Кронштадта, и закрепились. Так образовался приморский «пятачок» – узкий плацдарм от Ораниенбаума до Копорья. Ленинград был в блокаде. Приморская группа очутилась в двойном кольце: от Ленинграда ее отделяли немецкие укрепления в Петергофе и Маркизова лужа, насквозь просматриваемая противником.
С сентября Иван Потапыч не получал писем от, жены. Соседи по дому тоже не отвечали. Он решил, что семья погибла от немецкой бомбы. В душе он надеялся, что жена не может разыскать его. Начался голод, и эта надежда исчезла. Курослепов стал молчаливым, раздражительным. В самые студеные дни он выходил в снайперские засады. Скоро он стал одним из самых известных снайперов Приморья.
Вот в это-то суровое время он и встретился с Романцовым. Молодость Романцова умилила его. «Мне бы такого сына», – думал Иван Потапыч (у него были четыре дочери). Они подружились и вместе ходили в засады. Стрелял Романцов замечательно. К весне Курослепову пришлось «потесниться», как он оказал бойцам: Романцов перегнал его в количестве истребленных немцев. Иван Потапыч не обиделся.
– Молодые глаза, – объяснял он. – И умный!..
Когда бойцы подругивали Романцова за гордость, Иван Потапыч заступался за него:
– Двадцать лет! Это ж надо понять: двадцать! И я был таким в молодые-то годы, – говорил он растроганно, хотя в молодости совсем не походил на Романцова.
Это не мешало ему обращаться с Сергеем сурово и часто устраивать ему «баню с паром». Все же они ни разу не поссорились. Их матрацы лежали, на нарах рядом. Они хранили табак в одном кисете: каждый фронтовик поймет, что это значит.
В мае сорок второго года Иван Потапыч получил письмо от жены: она с последним эшелоном уехала из Ленинграда на Урал. Дети были здоровы. Жена работала токарем.
– Умная, – сказал красноармейцам Курослепов, вытирая ладонью мокрые глаза. – Я за детей спокоен. Нюра к осени будет токарем пятого разряда, помяни мое слово!
Курослепов заметно повеселел, начал по вечерам рассказывать бойцам занятные «байки» и еще сильнее привязался к Романцову.
Осенью нм уже казалось, что они всю жизнь провели вместе: и работали вместе, хотя никогда еще их работа не была такой трудной и опасной; и хлебали щи из одного котелка; и спали рядом на нарах…
* * *
Гор. Васильсурск,
Горьковской области,
Сергею Ивановичу Романцову.
Дорогие мамочка, папочка и Лена! Я жив и здоров, нахожусь на прежнем месте и чувствую себя великолепно. Надеюсь, что вы также здоровы и живете хорошо.
К сожалению, я все еще не был в городе, о котором так интересно и увлекательно рассказывал в свое время лапа, о котором я много читал и который сейчас мне довелось защищать! Правда, с берега я вижу его без бинокля. Он совсем близко. Дымят трубы заводов. Это мне нравится больше всего: вы только подумайте, в пяти-шести километрах от линии фронта работают заводы! Но купол того замечательного собора, о котором папа спрашивает, сейчас не блестит. Его покрасили какой-то серогрязной краской. Уж очень был выгодный ориентир для немецких летчиков.
Говорят, что скоро в городе будет слет знатных истребителей фронта. Я, наверно, на него поеду и тогда подробно напишу о своих впечатлениях.
Посылаю вам две вырезки из газет (одна с моим портретом). Это статьи о моем выстреле в мину. Не хвастаясь, могу сказать – мой выстрел прогремел по всему фронту! Даже в московской «Правде» об этом писали, но мне не удалось достать на память номер.
Мне очень помог в этом деле мой друг Иван Потапыч, о котором я вам уже много писал. Какой это замечательный человек! Простой рабочий, почти без образования, но умница и благородная душа. При встрече, после войны, я расскажу вам о нем более детально.
Настроение у меня бодрое, хотя на юге обстановка тяжелая. Вы это знаете из газет.
Питание у нас хорошее, но я как вспомню о нашем саде, то расстраиваюсь: очень хочется яблок. Но это, разумеется, мелочь.
Леночка, еще раз прошу тебя: все вырезки из газет, какие я вам посылаю, наклеивать в альбом. Я уже писал, что ты можешь брать в моем шкафу все книги, какие тебе нужны. Не давай их только Мане Соловьевой, она – грязнуля и неряха, каких свет не видел.
Мамочка, пожалуйста, лечи свой ревматизм.
Желаю вам, дорогие мои, здоровья. Целую вас и нежно люблю.
Ваш сын и брат Сергей.
Р. S. Я не понимаю одного: если Нина уехала в июне в Горький и работает на автозаводе, то почему бы оттуда нельзя было писать на фронт. Не понимаю и не желаю понимать.
С. Р.
* * *
– Ты меня не понял, Анисимов, уверяю тебя, не понял. Я никогда не отделялся от комсомольской организации. Да, в конце концов, что такое комсомол? Идущая в походной колонне стрелковая рота? Дескать, вышел из строя и обязательно отстал! Комсомол – это великое братство юношей и девушек, объединенных коммунистической идеей! Так я думаю.
Романцов схватил со столика спичечный коробок и начал подбрасывать его на ладони.
– И если в моей душе есть эта благородная идея коммунизма, я всегда останусь комсомольцем! Даже на необитаемом острове! Или на Северном полюсе!
Анисимов аккуратно вытер тряпкой бритву, подышал на отливающее голубизной лезвие и снова плотно вытер.
– Объясни-ка, юноша с коммунистической идеей в душе, почему в газете было написано, что ты один выстрелом в мину уничтожил немецкого снайпера? А куда девался Курослепов?
– Я не писал в газету.
– Ты беседовал с корреспондентом.
– Клянусь, я говорил правду! – крикнул Романцов. – Они перепутали. Я напишу опровержение. Но ведь заметь, – Курослепов не обижен. Он говорил всем бойцам, что мысль о мине принадлежит мне.
– А все же нехорошо получилось, – укоризненно сказал Анисимов. Он положил бритву в чемодан. Свежевыбритые щеки его лоснились.
– Меня, Сережа, интересует не мысль о мине, а твоя совесть. Есть такая зыбкая, не поддающаяся математическому измерению, вещь, как совесть. – Он подумал и добавил; – Хотя какая же это вещь?.. Это что-то иное! И я хочу, чтобы у тебя, Сережа, совесть была кристальной чистоты. Пошли на собрание, – сказал он другим, более деловым тоном и встал.
Они отправились в полковой клуб. Клуб был устроен в узкой и длинной землянке, врытой в склон холма. Стены и потолок были обиты сосновыми досками. Две тусклых электрических лампочхи горели над помостом. На помосте стоял стол, накрытый кумачом. Портрет Сталина был окаймлен хвоей. Налево от дверей в стене было прорублено широкое окно.
Романцов взглянул в окно я увидел гранитные форты Кронштадта; золотой купол Андреевского собора и море. Море было не серое, как обычно, а густосинее. Далеко на берег выбрасывались белопенные волны и с глухим шумом тянули в море песок и гальку.
– Смирно! – раздалась команда. Комсомольцы встали. Вошедший полковник поздоровался и твердыми, быстрыми шагами прошел на сцену.
Собрание началось, как начинаются все собрания: выбрали президиум, утвердили повестку дня и регламент.
Романцову было скучно. Он не любил собраний. Он лениво слушал доклад Анисимова: «…Процент потребителей в комсомольской организации первого батальона вырос с сорока до пятидесяти двух. Таким образом…» – и глядел на море. Оно дышало на него такой свежестью, оно было так просторно и прекрасно, что Романцову захотелось плакать.
«.. Мы видим на примере третьего батальона, что отсутствие оперативного руководства приводит к снижению процента комсомольцев-истребителей», – монотонно читал Анисимов.
Романцов знал, что сам Анисимов не убил ни одного немца. Раньше он относился к этому безразлично. Сейчас же он почувствовал глухое раздражение.
Полковник сидел в центре, положив на кумачевую скатерть тяжелые руки. Романцов заметил, что он не откидывается на спинку стула. Худое, с резко выдающимися скулами, крепко очерченными губами и твердым подбородком, лицо полковника было усталым. Если бы не седина, ему можно было бы дать 30–35 лет. Романцов подумал, Что нужно было всю жизнь тренировать себя, работать, чтобы победить возраст.
На передней скамейке сидел сын полковника – разведчик, награжденный орденом Красного Знамени. Полковник был уже старик…
Романцов вспомнил рассказы бойцов О комдиве: и то, что он начал военную службу солдатом, и был ранен под Царицыном, и командовал эскадроном, и зарубил польского генерала. На приготовительном курсе в Академии имени Фрунзе он сидел два года. Для Романцова это обстоятельство было особенно ценным. У бывшего солдата была сильная воля. «Курослепов чем-то похож на полковника», – неожиданно подумал Романцов, хотя внешнего сходства между ефрейтором и командиром Дивизии не было.
«Это люди одной судьбы», – сказал он себе.

Он наклонил голову. Радостное волнение охватило его. Это было гордое сознание его кровного братства с такими людьми, как полковник Медынский и ефрейтор Курослепов. Затем он снова взглянул на море, и все его чувства и мысли слились в чувство ликующей радости жизни.
Анисимов продолжал монотонно и скучно читать доклад. Досадливо сморщившись, Романцов прошептал: «Какой балбес! Химически чистый бамбук!» И он решил выступить в прениях.
– Товарищи, я недоволен докладом товарища Анисимова. Недоволен, ибо подсчитывать проценты не дело комсомольцев. Пусть этим занимаются писари. Надо говорить сейчас, именно сейчас, когда немцы вышли к Волге, о другом. И помнить, что комсомол создан для другого, а не для процентов. В чем же заключается это другое? Долгие годы мы были мирными людьми. Товарищ Сталин в письме агитатору Иванову предупредил нас о том, что война приближается, что надо держать советский народ, в состоянии мобилизационной готовности. Выполнили мы это указание товарища Сталина? О, бесспорно, мы устроили сотни заседаний и конференций, мы прочитали сотни докладов. Но мы не создали военного поколения! В этом наша вина! И моя! И всех нас…
Полковник вынул из кармана портсигар, но почему-то не закурил. Он отлично знал снайпера Романцова, вручил ему в этом году два ордена.
Он взглянул на Романцова. Узкоплечий юноша стоял на трибуне. Он был легкий, но крепкий, полный внутреннего напряжения. Твердый профиль, раздувающиеся ноздри, звонкий, прерывающийся от волнения голос, – все в нем говорило о молодости. И хотя многое в рассуждениях Романцова показалось полковнику наивным и даже неправильным, он примирился с этим, увлеченный искренностью и живым умом своего сержанта.
– …Возьмем, к примеру, такой случай, – продолжал Романцов. – К нам во взвод приходит новый боец. Комсомолец? Да, комсомолец. А в чем же проявляется его комсомольская натура? Он умеет первым выстрелом поразить на триста метров движущуюся мишень? Нет! Он умеет бросить на пятьдесят метров гранату? Тоже нет. А пробежать восемь километров с полной выкладкой? А спокойно прожить неделю без табака и никому не жаловаться, что нет, табака? Нет, нет и нет! Он даже не думал об этом, он аккуратно платил членские взносы…
– Я не предлагаю на собраниях учиться метко стрелять. Для этого есть командиры взводов и отделений. Я думаю, что надо говорить о воспитании в комсомольцах суворовского характера. Это будет полезнее! Надо начинать с мелочей… Мы живем с вами в суровое, но прекрасное и неповторимое время. Я говорю так, хотя знаю: немцы стоят на Волге и на Кавказе, а Ленинград уже год в кольце блокады. Но пусть эти неудачи не опечалят, а ожесточат наши молодые сердца. Будем учиться мужеству у того неизвестного ленинградского ополченца, который нацарапал на срезе сосны в Таментонском лесу, где сейчас наше боевое охранение: «Здесь остановили немцев воины Ленинградского ополчения. Умрем, но отсюда не уйдем! Ленинград был, будет и навсегда останется русским! 16 сентября 1941 года».
* * *
После собрания Романцов зашел к своему приятелю технику-интенданту 2-го ранга Сухареву. У Романцова в дивизии было много приятелей. Он обладал каким-то особым умением дружить с людьми. Только Подопригора относился подозрительно к этому свойству Романцова. Однажды он при Курослепове сказал бойцам:
– Ласковый теленок двух маток сосет! Сережка Романцов любит лишь одного себя. Уж я-то знаю!..
Бойцы удивились, что Иван Потапыч на этот раз не заступился за своего друга…
Романцов и Сухарев пили крепкий, густой, как деготь, чай. Приятно возбужденный Романцов шумно и напористо доказывал, что Анисимов, если он хочет иметь авторитет у комсомольцев, должен непременно пойти в засаду и убить немца.
– Он близорукий! Честное слово, близорукий! – с виноватым видом говорил Сухарев, высоко поднимая реденькие брови, от чего на его лице появилось унылое выражение.
– Не надо быть комсоргом полка!
– Тебя назначить?
– Может быть, и меня. Или тебя. Все знают, что ты, хотя интендант и жулик…
– Ну, ну… – сердито замычал Сухарев.
– Жулик, а все же убил шесть немцев. Знаешь, кому надо было бы быть комсоргом? Курослепову.
– Старик!
– Нет, он не старик, он моложе тебя! – вскричал запальчиво Романцов. – В нем есть мудрость жизни. Он был бы отцом комсомольцев, умным, всепонимающим отцом…
Сухарев улыбнулся. Романцов отодвинул чашку и вяло сказал:
– Во время войны не надо устраивать собраний.
– Нет, нет, в этом ты перегибаешь палку, – вытирая полотенцем пот со лба, жалобно ответил Сухарев, – Без собраний не обойтись. И Анисимов – отличнейший человек!
– Значит, надо устраивать собрания волнующие, как беседа у костра ночью, перед боем! Как чтение книг Николая Островского!
Романцов снова оживился и упрямо вскинул светловолосую голову.
– Ты сегодня хорошо говорил, – почему-то торопливо сказал Сухарев.
– А ты откуда знаешь? Тебя и на собрании не было!
– Мне рассказывали… А вот догадайся, почему Анисимов тебе не возражал в заключительном слове?
– Ничего не придумал, – самодовольно усмехнулся Романцов.
– Нет! – Сухарев перегнулся через стол. – Ему не велел полковник. Полковник сказал: пусть комсомольцы подумают о его словах, поспорят и с ним, и друг с другом, сами поймут, в чем он ошибался, а в чем был прав. А вы, – это Анисимову, – сделайте толковый доклад: «Ленин и Сталин о комсомоле». Чтобы Романцов не открывал уже открытую до него Америку!
Все это Сухарев сообщил Романцову таинственным шопотом, для чего-то оглядываясь на открытую дверь.
Настроение Романцова испортилось. Он вдруг быстро поднялся.
– Я пойду. Пора!
– Полковник о тебе еще сказал: «Занозистый паренек», – дружелюбно добавил Сухарев.
Но и это не успокоило Романцова. Он рассеянно пробормотал несколько прощальных слов и вышел из душной землянки под темнеющее небо. Сначала он хотел итти по шоссе, но потом у землянки начштаба полка свернул к парку. здесь его окликнул писарь Корж.
– Где ты пропадал? Тебя искали.
– Зачем?
– Фотограф приходил из фронтовой газеты. Хотел тебя «щелкнуть»!
– А ты, чорт, не мог зайти к Сухареву? – сердито спросил Романцов.
– Я и не знал. Он ушел в дивизию.
– Давно?
– Минут десять.
– Догоню!
И Романцов побежал по парку, легко отталкиваясь от земли сильными ногами и стараясь правильно дышать: раз-два (вдох), раз-два (выдох), раз-два (вдох), раз-два (выдох).
* * *
За деревьями было видно багровое солнце, медленно опускающееся за горизонт. Песчаная дорожка, как желтый ручей, лениво текла среди кустарника. На полянках цвел вереск. «Осень, – меланхолично подумал Романцов, – цветенье вереска означает начало осени». Он не застал фотокорреспондента в политотделе дивизии: тот ушел к морякам, в Ораниенбаум. Да и поздно уже было – темнело. Он зря бежал три километра по парку.
Паутина липла к его лицу. Ветки шиповника цеплялись за рубашку. Ему было не то что бы грустно, но все, что окружало его, – и густой, пока еще почти не пострадавший от обстрелов, Ораниенбаумский парк, и густосинее небо, и робкие голоса птиц в кустах, – все это заставляло думать о себе. Он думал, что пора начать жить по-другому, пора перестать азартно кидаться в любой спор и часто говорить необдуманные слова, что следует поучиться у Ивана Потапыча благородной молчаливости.
Сквозь серые стволы берез были видны красные крыши молочной фермы. Грузовой автомобиль, нагруженный ящиками с минами, проехал по дороге; тяжелая пыль медленно оседала на траву. Было тихо, немцы обычно в это время не вели огня. И когда в порту неосторожно прогудел буксир, Романцов не удивился: все было необычным в этот вечер.
За зеленой оградой кустарника он увидел какое-то смутно белевшее пятно и свернул с дорожки. На берегу круглого, заросшего лягушечьей ряской, пруда стояла мраморная статуя: нагая девушка с отбитой левой рукою. «Почему не спрятали ее? – возмутился Романцов. – Шальной немецкий снаряд разобьет ее вдребезги!» Он подошел ближе и, восхищенный, остановился. Задумчивое лицо девушки было наклонено, в мягких линиях ее стройного тела, в овале щек, в лукавой улыбке было столько доверчивой чистоты, что Романцов лишь негромко вздохнул. Теперь он уже ни о чем не думал. Он стоял растерянный, подавленный каким-то еще неведомым ему волнением, сердце его билось короткими, твердыми ударами. Ему было трудно дышать.
А небо темнело, и одинокая звезда затеплилась над разрушенным немцами Петергофским дворцом, робкая, ясная звезда, название которой ему до сих пор не довелось узнать.
Он прислонился к дереву и мечтательно улыбнулся. Он вспомнил Нину, на высоких сильных ногах, с тяжелыми, оттягивающими назад голову, косами, с глазами, полными ясного счастья.
«Ничего, – сказал он себе. – Пусть я не получаю писем, но я тебя не забуду. Иван Потапыч прав: ты всегда останешься хорошей. И если ты полюбила другого, – будь счастлива».
Тишина ораниенбаумской ночи окружала его. Уже светилось небо бесчисленным множеством звезд, и каждая звезда была, как слеза.
* * *
В воскресенье Романцов проснулся на рассвете, до подъема, взял полотенце и пошел на пруд купаться.
Он долго стоял на берегу и смотрел в тихую заводь. Плеснула какая-то рыбешка в камышах, и радужные круги пошли по воде, колыша стебли осоки. Он разделся и, поеживаясь, пошел к воде.
Вода была студеная. Романцов окунулся и проворно полез на берег, чувствуя, что все тело горит и покрывается «гусиными пупырышками». Однако он был доволен – ведь он решил купаться до первого инея и верил, что сумеет сделать это.
Едва он оделся, как с дороги раздался писклявый голос Вайтулевича – ротного письмоносца:
– Эта он, это он,
Наш военный почтальон!
Романцов побежал к дороге.
– Иван Иваныч, мне есть?
– Как всегда!
Он протянул мятый конверт. Писала мать. Романцов лег на траву.
«Милый мой сыночек Сереженька! Шлю тебе свое материнское благословение, желаю здоровья, бодрости и бесчисленное количество раз целую тебя. Я очень удивлена, что во всех последних письмах ты спрашиваешь о Нине. Разве ты не получил моего письма, посланного еще в конце июля, почти два месяца тому назад? Сереженька, ты знаешь, что я искренне любила Нину…»
Романцов быстро закрыл ладонью письмо: «Любила? Почему – любила?!»
Окутанные голубоватой дымкой, мирно дремали пригородные холмы. Романцов не видел их. Было ясно и тихо. Немцы не стреляли. Но Романцов не замечал тишины. Прозрачный воздух уже не был насыщен зноем, как в августе, а блестел и переливался холодным ослепительным сверканьем. За изгородью парка пышно рдела рябина.
«…лбила Нину, считала ее доброй девушкой. Я была готова после войны принять ее, как дочь, в наш дом. Милый мальчик, стойко перенеси свое горе, будь твердым и не отчаивайся. Я не хочу утешать тебя. В этой трагедии слова бессильны. Я надеюсь лишь на твой волевой характер…
Еще в июне на тот завод, на котором работала Ниночка, был налет вражеских самолетов… погибла под развалинами… цеха. Не могли ее долго опознать, так была изуродована. И мы узнали очень поздно об этом…».
Романцов судорожно сжал в кулаке письмо.
…Бог знает, что случилось бы в тот день с Романцовым, если бы взвод Суркова не отправили в боевое охранение.
Конечно, он не перестал бы исправно нести солдатскую службу. У него была честная душа. Но Иван Потапыч боялся, что Сергей – замолчит. Самое это страшное, когда удрученный горем фронтовик замкнется, онемеет и не откликается на сочувствие, на по-мужски неуклюжие ласки друзей.
Подопригора молча довел Романцова по узкому, обложенному досками ходу сообщения к круглому, как стакан, и глубокому окопу. Это был пост Романцова. Дружелюбно похлопав по плечу Сергея и приложив с важным видом палец к губам, старший сержант ушел.
Было темно. Млечный Путь светился, как крупнозернистый иней, проступивший к концу морозной ночи на черном потолке землянки. Трассирующие пули немцев прошивали мрак, волоча за собою то золотистые, то красные, то зеленые нити. Романцов положил винтовку на бруствер окопа. Он уже много раз стоял по ночам на посту в боевом охранении. Он знал, что в эту пору нельзя думать о чем-либо тревожном, а надо смотреть на немецкие позиции.
Старший лейтенант сказал вечером, что на левом фланге в морской бригаде недавно исчез с поста часовой: немцы утащили. Вообще-то в этом случае не было ничего особенного, но бойцам это было неприятно. Романцов был уверен, что его-то уж немцы не утащат…
Он запретил себе думать о Нине. Он начал считать: раз, два, три, четыре… Это помогало ему не думать и не дремать.
От земли тянуло бодрящим холодком. Гниющие листья пахли спиртом. Море ворочалось в темноте, швыряя волны на берег. Романцов глядел на немецкие позиции.
Стрелять часовым боевого охранения было запрещено. Он монотонно считал: сто шестьдесят семь, сто шестьдесят восемь, сто…
Вскоре это ему надоело, и он начал читать про себя стихи. Оказалось, что все стихи Блока и Есенина, какие он помнил, – о любви. Почувствовав, как мучительно защемило сердце, он умолк.
Через два часа он услышал тяжелые шаги. Подопригора привел смену: Ширпокрыла. Взяв винтовку, Романцов стряхнул песок с ложа и приклада.
Ему не захотелось итти в маленькую землянку, врезанную в стену траншеи и прикрытую накатом в четыре бревна. В ней бойцы курили и спали. В бою эта землянка была бы мгновенно превращена в пулеметный дзот.
Он мог крепиться на посту, когда служба запрещала ему думать о Нине. Теперь все было иным… Он взглянул на звезды. Нина никогда уже не увидит эти звезды. Шуршали гальками волны на морском берегу. Нина не услышит этого дыхания моря.
Его охватило отчаяние. Он прижался к стенке траншеи, к сухой, пахнущей полынью земле. Слезы потекли по его щекам. Он по-ребячьи, сиротливо всхлипывал.
Ночь мчалась над ним, унося за собою осенние звезды, горечь полыни, влажный запах моря, его любовь, его горе…
Хотя Романцов еще не был в наступательном бою, он привык, что его товарищи время от времени погибают. Это было неизбежно. Тут ничего не поделаешь. Но смерть Нины даже на втором году войны была несправедливой.
Эта мысль ужаснула Романцова. Он со свистом втянул в себя студеный воздух.
– Несправедливо! – повторил он.
Крыса с разбегу ударилась о его сапог, пискнула и шмыгнула в нору. Он не пошевелился.
Нести караульную службу в боевом охранении было и опасно, и скучно.
Как бы надежно ни маскировали бойцы по ночам окна и двери землянок, как бы густо ни заросли полынью и лебедой брустверы и даже стенки траншей, немцы приблизительно знали, где расположено боевое охранение.
На вражеские пули бойцы не обращали внимания; траншеи были глубокие. Но немецкие мины кромсали и корежили дзоты, автоматные гнезда, окопы, ходы сообщения. Сидя вечером в землянке, солдаты отчаянно ругались, когда от прямого попадания мины в крышу тухла лампешка к с потолка сыпался песок. И все же крыша в четыре наката выдерживала удар мины…
Уходя на пост, бойцы ругались еще более свирепо. И это было уже бесполезно. Они стояли в открытых стрелковых ячейках. Гибель подстерегала их на каждом шагу.
А скучно было от того, что старшина обычно приносил холодные щи и кашу, что нельзя было купаться в пруду, что спать приходилось урывками, не снимая ботинок, что газету доставляли ночью и весь день бойцы не знали свежей сводки Совинформбюро, что не было приятных для фронтовика хозяйственных работ; заготовки дров и чистки картофеля на батальонной кухне.
На восьмой день их вахты в боевом охранении старшина Шевардин не принес обеда даже в 22.00. Телефонный кабель был перебит осколком немецкого снаряда. Голодные бойцы ругали старшину крепкими словами. Голод от этого, конечно, не исчезал.
Романцов, молчавший весь вечер, вызвался сходить в роту. Лейтенант Сурков не стал отговаривать его.
Романцову предстояло пробежать около 600 метров по простреливаемому немцами полю. Это было легко, когда немцы не вели огня. Романцов, как и всякий смелый человек, был искренне убежден, что он не погибнет на войне. Он говорил бойцам, что в одной книге написано: храбрец умирает один раз в жизни, а трус умирает тысячу раз…
Едва он вылез из траншеи и пробежал несколько шагов, взрывная волна от упавшей рядом мины швырнула его на землю. Сидя в землянке, он и не предполагал, что огонь противника так силен. Лежать под минометным обстрелом безрассудно… Романцов подождал, когда исчезнут пляшущие перед глазами красные и зеленые пятна, вскочил и помчался дальше.
Сейчас он бежал быстро, как еще ни разу не бегал в жизни. Ему надо было скорее миновать поле и укрыться в передней траншее. Он бежал в темноте, как бы разрывая грудью светящуюся паутину трассирующих немецких пуль.
Услышав стоны Шевардина, он камнем рухнул на траву, пряжка ремня больно впилась в живот.
– Поранили… – простонал Шевардин, хотя и без его слов было понятно, что он ранен. – Сережа, возьми термосы… отнеси… За мной потом придешь…
– Чорта с два! – сказал Романцов. – Не подохнут без обеда! Тебя куда ранило?
– В ногу, Сережа… И пуля разрывная…
Романцов свистнул.
– А тебе, балбесу, сколько раз говорили: не ходи один! – возмутился он. – Как я тебя донесу? В тебе только одного жира шесть пудов будет.
Он взвалил на плечи по-бабьи охающего от боли старшину. Чувствуя, что кости от тяжести захрустели, он поднялся. Теперь он шел мелкими, упругими шажками, пошатываясь, сжав зубы. Свиста пуль он не слышал. Это произошло не потому, что немцы прекратили шальную стрельбу из фланкирующих пулеметов. Нет, Романцов просто не думал о пулях.
Через два часа Романцов принес в боевое охранение термосы и пачку свежих газет.
– Пришел? – спросил лейтенант Сурков.
– Пришел, – равнодушно ответил Романцов.
– А кабель тоже ты срастил?
– На обратном пути…





