Текст книги "Рабы свободы: Документальные повести"
Автор книги: Виталий Шенталинский
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
Никак нельзя говорить о современности в этом спектакле, совершенно чуждом новому зрителю!..
Новый театр должен противопоставить подобным пьесам действительно здоровую вещь, написанную во всеоружии классового анализа событий без «турбинских» извращений.
«Здоровые вещи», стало быть, пишут такие драматурги, как Ромашов, ушедшие далеко вперед от «чеховщины» (ну и словечко – из писательских уст!)
Доносы на Булгакова в эти дни сыпались как из рога изобилия. Из них делаются выжимки – агентурные сводки – и посылаются наверх – начальству.
От интеллигенции злоба дня перекинулась к обывателям и даже рабочим… Около Художественного театра стоит целая стена барышников, предлагающих билеты на «Дни Турбиных» по тройной цене, а на Столешниковом, у витрины фотографа весь день не расходится толпа, рассматривающая снимки постановки…
Сам Булгаков получает теперь с каждого представления 180 руб. (проценты), вторая его пьеса («Зойкина квартира») усиленным темпом готовится в студии имени Вахтангова, а третья («Багровый остров») уже начинает анонсироваться Камерным театром. На основании этого успеха Московское общество драматических писателей выдало Булгакову колоссальный аванс, который, конечно, не будет возвращен, если даже две остальные пьесы Главрепертком и запретит к постановке… Шумиха, поднятая в московской печати, способствовала тому, что «Зойкина квартира» в Киеве идет ежедневно при переполненных сборах…
Сущее бедствие этот Булгаков! Уже и на Украину перекинулся. И вот что хуже всего: меры, принятые против него, дают обратный результат. Получается, что сами чекисты добавляют ему популярности.
Гепеухов, близко стоящий к театру, жалуется:
Начали такую бомбардировку, что заинтересовали всю Москву… Проведено так организованно, что не подточишь и булавки, а все это – вода на мельницу автора и МХАТа… Пьеса ничего особенного не представляет… Всю шумиху подняли журналисты и взбудоражили обывательскую массу…
Во всяком случае, «Дни Турбиных» – единственная злоба дня за эти лето и осень в Москве среди обывателей и интеллигенции. Какого-нибудь эффектного конца ждут все с большим возбуждением…
Но самое интересное в подобных сочинениях, конечно, не оценки и суждения их авторов, а те выхваченные из летящего времени мгновенья, в которых проступает сам Булгаков с живым лицом и живой речью.
Вот он в «интимной беседе», на ужине после генеральной репетиции «Дней Турбиных», рассказывает, какую экзекуцию устроили его пьесе:
– Реперткому не нравится какая-то фраза, слишком обнаженная по содержанию. Она, конечно, немедленно выбрасывается. Тогда предыдущая фраза, а за ней и последующая становятся немыслимыми логически, а в художественном отношении абсурдными. Они тоже выбрасываются, механически. В конце концов целое место становится примитивом, обнаженным до лозунга, – и пьеса получает характер однобокий, контрреволюционный…
Вот он приходит в театр и, увидев новые цензурные сокращения в пьесе, сокрушенно спрашивает:
– Почему многие места пропущены?
И слышит ответ:
– Они именно не пропущены…
Идет спектакль. В антракте к Булгакову подходит маленький, беспокойный человек и с ходу заявляет:
– Вас за эту пьесу следовало бы расстрелять!
– А вы кто такой? – недоумевающе спрашивает Булгаков.
– Я Карл Радек!
– Простите, но я и вас не знаю и не знаю, кто такой Карл Радек…
Известному партийному деятелю, идеологу и публицисту, нечем крыть. Но такое не забывается и не прощается…
8 февраля 1927 года Гендин отправился в театр Мейерхольда на диспут, посвященный постановкам «Дней Турбиных» и пьесы Тренева «Любовь Яровая», и представил потом в ОГПУ обстоятельный отчет. По существу, вечер этот был общественным судом над Булгаковым под видом дискуссии при переполненном зале.
Председательствующий – Анатолий Васильевич Луначарский – пробовал защищать «Дни Турбиных»:
– По своему содержанию пьеса не контрреволюционна, и хорошо, что она разрешена к постановке. Нельзя требовать от квалифицированной интеллигенции, чтобы она сдала все свои позиции и сделалась коммунистической. Но из-за поднятого вокруг пьесы шума и больших споров при разрешении постановки она превратилась в запретный плод, возбуждающий всеобщий интерес…
В роли прокурора выступил все тот же Орлинский из Главреперткома – один из самых ярых хулителей Булгакова. Суть его речи – запальчивой и длинной – сводилась к тому, что «Дни Турбиных» плод не запретный, а, к сожалению, незапрещенный.
– Это белая пьеса, кое-где подкрашенная под цвет редиски, но сердцевина-то у нее все-таки белая! И все идет от этой белой сердцевины. Характерный признак пьесы – боязнь массы. В ней нет рабочих, нет даже денщика, прислуги… Там, в этой пьесе, не хватает только хороших генералов, чтобы двинуть в поход белую гвардию…
«Совершенно неожиданно и любопытно было выступление Булгакова, – записывает в отчете Гендин. – Начав с того, что с 5 октября 1926 года критик Орлинский всячески преследует его, он хитро и довольно остроумно стал защищать своих героев».
Что же ответил Булгаков на придирки своего обвинителя?
– Уступая настойчивым требованиям Орлинского, я ввел в свою пьесу следующую фразу: Лена просит Алексея позвать горничную Аннушку, Алексей сообщил, что Аннушка уехала в деревню… Что касается денщика, то его нельзя было достать в Киеве в то время даже на вес золота. А большевиков я не мог показать, во-первых, потому, что нельзя на сцену вывести полк солдат, во-вторых, пьесу надо уложить с таким расчетом, чтобы публика могла поспеть к трамваю, и, в-третьих, большевики надвигались с севера и до Киева еще не дошли…
«Любопытно отметить, – пишет Гендин, – что две трети партера аплодировали Булгакову, между тем как галерка кричала ему, что он неприкрытый враг. В антракте Булгаков собрал вокруг себя большую толпу, где продолжал идеализацию и защиту своей пьесы».
Поведение писателя поразило не только Гендина, но и матерого, видавшего виды марксиста-полемиста Луначарского. В заключительном слове он отметил, что выступление Булгакова «носило исторический интерес». Он «очень хитро и с большой дерзостью защищал свою пьесу».
Узнал Гендин и о том, как вел себя Булгаков после вечера. Один из гепеуховых, несший караул в «Доме Герцена», удачно оказался с ним рядом за ресторанным столиком.
Булгаков был взволнован диспутом, с которого он удрал, не дождавшись конца. Он выступил на самозащиту, так как какой-то оратор врал на него, приводя несуществующие цитаты из «Дней Турбиных». Когда публика начала кричать, что Булгаков в театре, его попросили на сцену, и он «отругнулся».
В общем, к спору о его пьесе (мы говорили около часу) он равнодушен. Его выводит из себя только одно – запрещение пьесы всюду, кроме Художественного театра. Он мог бы заработать громадные деньги, но… даже «Зойкину квартиру» везде запретили (хотя она и проскочила в Киеве шесть раз). Настроение, в отличие от «эмигрантствующих» писателей, менее агрессивное. Никаких выпадов против власти и никаких «метаний». В голосе, подергивании мускулов лица (едва заметном) чувствуется, правда, какая-то злоба, не совсем от бюджета исходящая. Если враг, то сдержанный и тайный…
Не расстреляли, как предлагал Радек, но в начале осени Добились своего – пьесу сняли. Ненадолго: сторонники ее уже в октябре перетянули канат на себя. «Дни Турбиных» шли еще полтора года, пока их не сняли опять, вместе со всеми другими пьесами Булгакова. «Турбины» вновь вернулись на сцену только через пять лет.
Пьеса пульсировала, то затихая, как задушенная, то вновь обретая дыхание.
«На этой пьесе, как на нити, подвешена теперь вся моя жизнь, – признался в одном из писем Булгаков, – и еженощно я воссылаю моления судьбе, чтобы никакой меч эту нить не перерезал».
«Бег» с препятствиями
В июле 1927-го, в разгар баталий вокруг «Дней Турбиных», ОГПУ узнало, что Булгаков замышляет еще одну пьесу. Беседуя с другими писателями, он заявил:
– Меня считают контрреволюционером, ну так я им напишу революционную пьесу!
Вскоре он уехал в Крым, где и засел за работу.
Пьеса – она получила название «Бег» – была закончена в конце года. И тогда же в МОДПИКе (Московское общество драматургов, писателей и композиторов), в котором состоял Булгаков, разразился страшный скандал. Сигналы о нем, зарегистрированные сразу в двух отделах ОГПУ – Секретном и Информационном, – позволяют подробнейшим образом восстановить этот эпизод.
Началось с того, что в МОДПИК поступило заявление Булгакова: он покидает эту организацию и переходит в Драмсоюз (Союз драматургов). Член правления МОДПИКа Гольденвейзер тут же позвонил Булгакову, чтобы разъяснить неприятный сюрприз. Состоялся следующий разговор (изложен он в агентурной сводке столь обстоятельно, будто записан на магнитную ленту):
– Почему вы ушли из МОДПИКа? Ведь вы фигура одиозная. Ваш уход в Драмсоюз будет всячески комментироваться, и имя ваше будет трепаться.
– Я это знаю. Я на это шел. Во-первых, я не могу состоять в том обществе, почетным председателем которого состоит Луначарский, не как Анатолий Васильевич, а как Наркомпрос, который всячески ставит препятствия к продвижению моих пьес, и в частности, препятствовал постановке «Дней Турбиных» во Франции. Во-вторых, в правлении МОДПИКа имеются коммунисты, а они – мои враги, не могу я с ними состоять в одном обществе.
– Значит, вы намерены бороться?
– Да, я встаю на путь борьбы. Вся современная литература пишется из-под кнута, и я так не могу работать. Я знаю, что идет борьба за снятие «Дней Турбиных». Я этому всячески буду сопротивляться, и, если пьесу снимут, я буду активно бороться несмотря ни на что.
– Вы решили, значит, активно бороться?
– Да, активно. Кроме того, есть еще причина, которая побудила меня выйти из МОДПИКа. Там слишком большая демократичность. Не делается различия между старым, заслуженным писателем и молодым. Ко всем одинаковое отношение. Я даже не должен приходить за деньгами в МОДПИК, а мне их должны посылать на дом. Один из членов правления ходит в свитере, в то время как член правления должен быть одет с иголочки. И к председателю уж очень свободен доступ, а он должен быть как бог…
«Конечно, последняя причина ухода Булгакова не имеет значения, – резюмирует сводка Информационного отдела, – а главное то, что этот внутрисоветский эмигрант показал свое настоящее лицо. Даже Гольденвейзера (совсем не советский человек) возмутил разговор Булгакова».
Действительно, пораженный телефонным разговором, Гольденвейзер имел неосторожность поделиться чувствами с другим членом правления – Новокшеновым [70]70
Новокшенов И. М. (1895–1943) – прозаик, драматург. Осужден в 1938 г., умер в заключении.
[Закрыть](к несчастью, тем самым, который ходит в свитере), тот потребовал повторить рассказ в присутствии членов ВКП(б) товарищей Киршона, Сольского-Панского и Полосихина, а дальше уж, как говорят, ситуация вышла из-под контроля. Кто из этих товарищей побежал в ОГПУ, не так уж важно, – должны были все, по партийному долгу.
«Уход Булгакова из общества рассматривается партийной частью правления как политический акт», – констатирует сводка Секретного отдела.
Начальство отреагировало мгновенно: потребовало усилить «разработку Булгакова». Исполнители те же – Гендин и Шиваров.
Пока знатоки стараются, «Бег» уже набирает скорость – прочитан и принят в Художественном театре. Главрепертком приходит в себя и бросается наперерез: остановить! Пьеса прославляет не коммунистов, а эмигрантов и белых генералов. К резолюции присоединяется Наркомпрос: запретить! – на Луначарского больше рассчитывать не приходится.
Но пьеса неожиданно обретает новых защитников.
Соруководитель МХАТа Владимир Иванович Немирович-Данченко, взявший в свои руки постановку «Бега», собрал в начале октября заседание художественного совета и пригласил на него вершителей театральной политики, а главное, приехавшего из Италии Горького. Пьесу – под взрывы смеха – читает сам автор, потом начинается обсуждение.
Горький добродушно заявляет:
– Никакого раскрашивания белых генералов не вижу. Превосходнейшая комедия, великолепная вещь, которая будет иметь анафемский успех, уверяю вас!
Горькому вторит начальник Главного управления по делам искусств Свидерский:
– Термины – «советская» и «антисоветская» – надо оставить. Такие пьесы, как «Бег», лучше, чем архисоветские. Пьесу эту нужно разрешить, нужно, чтобы она поскорее была показана на сцене.
– Главрепертком ошибся, – дожимает Немирович-Данченко, – когда пьеса будет показана на сцене, вряд ли кто-нибудь станет возражать…
И растерявшийся Главрепертком отменил свое решение, пропустил «Бег».
На следующий же день начались репетиции.
Тем временем Лубянка накапливала очередную дозу компромата на Булгакова.
В литературных и артистических кругах Ленинграда усиленно обсуждается вопрос о постановке новой пьесы Булгакова «Бег», —доносится из колыбели революции голос Гепеухова. – У Булгакова репутация вполне определенная. Советские люди смотрят на него как на враждебную Советской власти единицу, использующую максимум легальных возможностей для борьбы с советской идеологией… Из кругов, близко соприкасающихся с работниками Гублита и Реперткома, приходилось слышать, что «Бег» несомненно идеализирует эмиграцию и является, по мнению некоторых ленинградских ответработников, глубоко вредной для советского зрителя…
«Нужно выяснить через Информационный отдел о судьбе этой пьесы и помешать ее постановке», – приказывает на полях новый начальник Пятого отделения – уже третий по счету в булгаковском досье! – Гельфер.
«Замечается брожение в литературных кругах по поводу „травли“ пьесы Булгакова „Бег“, – перекликается с Питером Гепеухов-москвич, – иронизируют, что пьесу топят драматурги-конкуренты, а дают о ней отзыв рабочие, которые ничего в театре не понимают и судить о художественных достоинствах пьесы не могут».
«О пьесе дать обзорную сводку», – чеканит Гельфер.
24 октября «Правда» сообщает, что «Бег» снова запрещен. И газеты, как по взмаху дирижерской палочки, начинают вопить и улюлюкать: «Ударим по булгаковщине! Разоружим классового врага в театре и литературе!» Сценарий уже знакомый по «Дням Турбиных».
Художественный театр продолжает репетиции.
«Булгаков получает письма и телеграммы от друзей и поклонников, сочувствующих ему в его неприятностях…» «К нему приходил переводчик, предлагавший что-то перевести для венских театров…»
Захлебываются гепеуховы. Свирипеет Лубянка. Журнал «Современный театр» сообщает: «Бег» будет поставлен до конца сезона!
Наступил Новый, 1929-й.
Совершенно секретно… Булгаков рассказывает, что «делается фантастика», пьеса запрещена, но репетиции идут… Горький поддерживал пьесу в «сферах», кто-то (Сталин, Орджоникидзе) сказал Ворошилову: «Поговори, чтоб не запрещали, раз Горький хвалит, пьеса хороша», – но эти слова, по мнению Булгакова, не более чем любезность по отношению к Горькому, последнего окружили поклонением, выжали из него все (поддержку режима в прессе и т. п.) и на том попрощались. Горький не сумел добиться даже пустяка – возвращения Булгакову его рукописей, отобранных ГПУ.
Недавно рассекреченные партийные документы подтверждают грандиозный масштаб сражения, которое разыгралось вокруг булгаковской пьесы. Судьба «Бега» дважды – 14 и 30 января 1929-го – обсуждалась на заседании Политбюро ЦК как дело особой важности! Была создана сановная «тройка» в лице К. Ворошилова, Л. Кагановича и А. Смирнова [71]71
Смирнов А. П. (1878–1938) – партийный и государственный деятель, секретарь ЦК ВКП(б). Расстрелян.
[Закрыть], которая, ознакомившись с содержанием пьесы, признала «политически нецелесообразной» постановку ее в театре. Этот «приказ» был напечатан на бланке «Народного комиссара по военным и морским делам и Председателя революционного военного совета СССР»…
А в феврале грянул гром с самого олимпа – пьесу прочел Сталин. И высказал свое мнение о «Беге» и о драматурге Булгакове во всеуслышание и абсолютно в духе и стиле ГПУ: «„Бег“ есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям антисоветской эмигрантщины, – стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белогвардейское дело. „Бег“ в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление» (письмо драматургу Билль-Белоцерковскому).
Сталин, правда, давал шанс: «Впрочем, я бы не имел ничего против постановки „Бега“, если бы Булгаков прибавил…» – и далее шли наставления, что и как надо прибавить, – но шансом этим тот не воспользовался.
«Бег» – любимая пьеса Булгакова – был похоронен. Автор обречен. Другую его пьесу, «Багровый остров», вождь назвал «макулатурой». А о пьесе, которую он, как подсчитали летописцы МХАТа, посмотрел за свою жизнь не менее пятнадцати раз, отозвался так: «На безрыбье даже „Дни Турбиных“ – рыба».
В марте были сняты с репертуара все пьесы Булгакова. На Лубянке могли торжествовать: «Вот видите, как мы были правы. Не зря хлеб едим!» Критика объявила на всю страну, что с Булгаковым покончено. А в Театре имени Всеволода Мейерхольда почти ежедневно шла пьеса Маяковского «Клоп» и осмеивалось со сцены имя Булгакова, занесенное автором комедии в «словарь умерших слов»: «Бюрократизм, богоискательство, бублики, богема, Булгаков…»
Год 1929-й вошел в советскую историю как «год великого перелома». Одной из первых жертв этого «перелома» стал Михаил Булгаков. Сам он назовет этот год «годом катастрофы».
«Писатель Булгаков говорит, что занимается правкой старых рукописей и закрывает драматургическую лавочку», – шлет победную реляцию Секретный отдел.
«Бег», прерванный на сцене на тридцать лет, возобновился только в 1957 году, когда самого писателя уже давно не было в живых.
Мыслим ли я в СССР?
Всю жизнь Булгакова мучил один неосуществленный вариант судьбы. Еще во время Гражданской войны, скитаясь по Кавказу, он пробирается в черноморский порт Батум – его манит эмиграция. Тогда не получилось. Но постоянно сосущая ностальгия по большому миру вне границ его страны и периодически настигавшие на родине – один сильнее другого – удары, делавшие жизнь невыносимой, – все это возвращало мысли к тому же. Бежать!.. Не арестант же он?! Хоть на время вырваться из железных тисков!
Первую попытку в Москве он сделал в 1928 году: просил власти о двухмесячной поездке за границу, обосновав ее литературными делами – изданием книг и постановкой пьес. Собирался изучать Париж – для «Бега», четвертое действие которого происходит там. Заявление подано 21 февраля, а уже на следующий день в ОГПУ поступило бдительное предостережение.
Непримиримейшим врагом Советской власти является автор «Дней Турбиных» и «Зойкиной квартиры»
М. А. Булгаков, бывший сменовеховец, – начинал издалека очередной Гепеухов. – Можно просто поражаться долготерпению и терпимости Советской власти, которая до сих пор не препятствует распространению книги Булгакова (изд. «Недра») «Роковые яйца». Эта книга представляет собой наглейший и возмутительнейший поклеп на Красную власть. Она ярко описывает, как под действием красного луча родились грызущие друг друга гады, которые пошли на Москву. Там же есть подлое место, злобный кивок в сторону покойного т. Ленина, что лежит мертвая жаба, у которой даже после смерти осталось злобное выражение на лице.
Как эта книга свободно гуляет – невозможно понять. Ее читают запоем. Булгаков пользуется любовью молодежи, он популярен. Заработки его доходят до 30 000 р. в год. Одного налога он заплатил 4000 р.
Потому заплатил, что собирается уезжать за границу.
На днях его встретил Лернер [72]72
Лернер Н. Н. (1884–1946) – литератор, драматург; автор ряда исторических пьес.
[Закрыть] . Очень обижается Булгаков на Советскую власть и очень недоволен нынешним положением. Совсем работать нельзя. Ничего нет определенного. Нужен обязательно или снова военный коммунизм, или полная свобода. Переворот, говорит Булгаков, должен сделать крестьянин, который наконец-то заговорил настоящим родным языком. В конце концов, коммунистов не так уж много (и среди них много «таких»), а крестьян, обиженных и возмущенных, десятки миллионов. Естественно, что при первой же войне коммунизм будет вымещен из России и т. д.
Вот они, мыслишки и надежды, которые копошатся в голове автора «Роковых яиц», собравшегося сейчас прогуляться за границу. Выпустить такую «птичку» за рубеж было бы совсем неприятно…
В постскриптуме доносчик приводит еще одну фразу Булгакова о политике властей:
– С одной стороны, кричат – «сберегай!», а с другой, начнешь сберегать – тебя станут считать за буржуя. Где же логика?
«Автора этого доклада тоже смущает этот вопрос, – признается агент, озабоченный, куда бы пристроить денежки, свои тридцать сребреников, полученных за тайную службу. – Хорошо бы, если бы кто-нибудь из компетентных лиц разъяснил бы этот вопрос в газетах».
Разумеется, Булгакова за границу не пустили.
Следующую попытку он сделал через полтора года, в конце лета 1929-го. К тому времени его положение резко ухудшилось: вокруг имени Булгакова кипели страсти, он стал запрещенным автором и был уверен, что как писатель уничтожен, а как человек – обречен.
Теперь он направляет просьбу на самый верх, сразу в несколько адресов: председателю ВЦИК Калинину, начальнику Главискусства [73]73
Главискусство – сектор искусств Наркомпроса РСФСР.
[Закрыть]Свидерскому (памятуя о его поддержке «Бега»), Горькому и – самому Сталину. И просит уже не о короткой поездке, а о разрешении выехать «на тот срок, который будет найден нужным», вместе с женой, потому что у себя на родине не в силах больше существовать.
В ответ – молчание.
Осенью возобновляет попытки достучаться. Снова пишет: секретарю ЦИК Енукидзе [74]74
Енукидзе А. С. (1877–1937) – партийный и государственный деятель. Расстрелян.
[Закрыть], Горькому – копия письма тут же попадает в досье. Как и другого письма, из Франции, от брата Булгакова – Николая, ученого-бактериолога, успевшего эмигрировать. Тот словно дразнит Михаила, изображая в красках «благородное тело старого, классического Парижа» и «хаос новых кварталов», облепивших его, «как комки грязи», «Montparnasse – кварталы бедноты, гуляк, бездельников, повес и жуликов (но и пролетариев из всех слоев и концов Земли) и Montmartre – квартал служителей искусствам (всяким, Миша, разнообразнейшим), Quartier Latin – студенческий и т. д., и т. д.»…
Если выглянуть в окно с верхнего этажа дома, где я живу, —наслаждается Николай, – то во все стороны видно море (именно бесконечное море) домов – крыш, труб, куполов, среди которых опознаешь более или менее известные постройки, по которым и ориентируешься в главных направлениях. Итак, наряду с интересными, классически красивыми памятниками бывшего Парижа можно встретить дом и домишко любого стиля, размера, возможности и окраски.
Для наглядности постараюсь иллюстрировать снимками, если ты это хочешь, и это можно сделать…
Приходит письмо из Америки – предлагают поставить и напечатать «Дни Турбиных» на английском языке…
Всё собирают на Лубянке, всё идет в дело.
А в Москве – аресты. Причем в ближайшем окружении Булгакова, ОГПУ отправляет в ссылку друзей из питающей его «пречистенской», интеллигентской среды – художников Сергея Топленинова и Бориса Шапошникова.
Семен Гендин, дослужившийся к тому времени до старшего уполномоченного, в связи с письмом Булгакова к Сталину выполняет поручение государственной важности – составляет «Меморандум», обзорный документ о своем подопечном. Еще раз пережевывает все досье, выхватывает изюминки из протоколов, сводок, писем, агентурных записок и добавляет кое-что свежее. Получается портрет из серии «Разыскивается преступник», составленный из словесных описаний свидетелей:
…38 лет, сын профессора… Имеет звание врача. В годы Гражданской войны примыкал к белогвардейскому лагерю…
«Собачье сердце» представляет наиболее яркий по своей контрреволюционности памфлет на Советскую власть и партию и в печати не было…
В 1923 г. …вошел в антисоветскую, нелегальную литературную группу «Зеленая лампа»… и состоял в этой группе до ее ликвидации в 1927 г.
Некоторые из своих пьес Булгаков пересылает за границу для постановки в театрах. У него есть брат – белоэмигрант, с которым он поддерживает регулярную переписку…
После снятия с постановки пьес Булгакова его материальное положение сильно обострилось, он считает, что в СССР ему делать нечего, и вопрос о поездке за границу приобретает для него весьма актуальное значение…
Булгаков тщетно ждет ответа на свои многочисленные послания – тщетно…
И все же это только поверхность жизни, а на самой глубине, минуя опасности и невзгоды, – сокровенный писательский труд – несмотря ни на что.
Это новая пьеса – «Кабала святош», о Мольере. Герой избран не случайно: Булгаков находит соответствия своей судьбе и опору для себя в образе славного французского сатирика.
11 февраля 1930 года он читал новое сочинение в Союзе драматургов. Агентурная сводка об этом мало кому известном в Москве событии, в общем, объективно, почти зеркально отражает реакцию коллег-литераторов и на пьесу, и на ее автора:
Обычно оживленные вторники в Драмсоюзе ни разу не проходили в столь напряженном и приподнятом настроении большого дня, обещающего интереснейшую дискуссию, как в отчетный вторник, центром которого была не только новая пьеса Булгакова, но и главным образом он сам – опальный автор, как бы возглавляющий (по праву давности) всю опальную плеяду Пильняка, Замятина [75]75
Замятин Е. И. (1884–1937) – прозаик. Подвергался арестам в 1919 и в 1922 гг., когда намеченная высылка его за границу была отменена вследствие ходатайства друзей. В 1931 г. после письма Сталину смог эмигрировать в Париж.
[Закрыть] , Клычкова и К о.
Собрались драматурги с женами и, видимо, кое-кто из посторонней публики, привлеченной лучами будущей запрещенной пьесы. В том, что она будет обязательно запрещена, почему-то никто не сомневался даже после прочтения пьесы, в цензурном смысле вполне невинной. Останавливаться на содержании пьесы не стоит. Это, в общем, довольно известная история «придворного» творчества Мольера, гибнущего в результате интриг клерикального окружения Людовика 14-го. Формально (в литературном и драматургическом отношении) пьеса всеми ораторами признается блестящей, первоклассной и проч. Страстный характер принимает полемика вокруг идеологической стороны. Ясно, что по теме пьеса оторвана от современности, и незначительный антиклерикальный элемент ее не искупает ее никчемности в нашу эпоху грандиозных проблем социалистического строительства…
Спор расколол аудиторию на две партии. Первая (сексот называет ее «правыми») защищала пьесу как «мастерски сделанную картину наглядной разнузданности нравов и придворного раболепства одной из ярчайших эпох империализма», вторая («левые») заклеймила пьесу как вредную, аполитичную, как безделушку, в которой герои – и даже король! – получились симпатичными.
Вслед за этим доносом летит еще один, от другого литератора, с которым Булгаков неосмотрительно поделился своими неудачами.
– Полное безденежье, – сказал он сексоту, – проедаю часы, остается еще цепочка. Пытался снова писать фельетоны, дал в медицинскую газету – отклонили, требуют политического и «стопроцентного». А я уже не могу позволить себе «стопроцентное» – неприлично… Что же до моей пьесы о Мольере, то ее судьба темна и загадочна. Когда я читал ее во МХАТе, актеров не было, – нарочно назначили читку, когда все заняты. Но зато художественно-политический совет (рабочий) был в полном составе. Члены совета проявили глубокое невежество, один называл Мольера Миллером, другой, услышав слово «maitre» («учитель», обычное старофранцузское обращение), принял его за «метр» и упрекнул меня в незнании того, что во времена Мольера метрической системы не было… Я сам погубил пьесу! Кто-то счел ее антирелигиозной (в ней отрицательно выведен парижский архиепископ), а я сказал, что пьеса не является антирелигиозной…
Прошло всего полмесяца после того, как слова эти достигли ушей ОГПУ, – и предсказание Булгакова сбылось: пьеса его была к представлению запрещена.
Булгаков мучительно обдумывает варианты спасения. Несовместимость с советской жизнью для него уже совершенно ясна. Как вырваться? Кому еще писать заявления? И приходит к выводу: разрешить его головоломку может только один человек. Взгляд скользит по уступам несокрушимой властной пирамиды, от самого подножья, куда он скинут, – к вершине, обстоятельства вновь и вновь толкают его на прямой диалог с «кремлевским горцем».
Собственно, они уже встречались, и не раз. Тогда, когда вождь приходил в Художественный театр смотреть его пьесу. Считалось даже, что Булгаков – его любимый драматург. Странно любил, по-сталински, – любовью насильника, ломая через колено…
Но до сих пор они следили друг за другом, вели диалог на расстоянии: писатель – устами своих героев, а Сталин – через своих идеологов и жандармов, и это исчерпывало их отношения, делало ненужными личные свидания.
Пора открыть забрало, нарушить дистанцию!
28 марта Булгаков пишет свое знаменитое письмо Правительству СССР, и по тону, и по смыслу обращенное именно к Сталину. Один экземпляр посылает через ОГПУ – чтобы дошло наверняка. Это не просто личное послание, а, по существу, документ большой общественной важности, манифест независимого художника, доведенного до отчаяния, до последней грани существования.
Теперь Булгаков готов к любому повороту событий. Прежде чем отправить письмо, он сжигает свой заветный труд – первый вариант романа о Мастере и Христе, видимо, опасаясь репрессий и повторного обыска.
«ВЧК – ГПУ – ОГПУ – НКВД – НКГБ – МГБ – МВД – КГБ»… – сверху на тонкой папке. «Совершенно секретно».
И ниже – «Дело по Секретному отделу ОГПУ. Письмо драматурга М. Булгакова (автора пьесы „Дни Турбиных“), адресованное Правительству СССР об ограждении его от необоснованных критических нападок печати и о помощи в устройстве на работу».
«Начато – апрель 1930 г. Окончено – апрель 1930 г. Срок хранения – постоянный».
Обложка дела по Секретному отделу ОГПУ М. А. Булгакова
1930
В папке три документа. Первый – неизвестная ранее, написанная от руки записка самого Булгакова:
2 апреля 1930 г.
В Коллегию Объединенного Государственного Политического Управления
Прошу не отказать направить на рассмотрение Правительства СССР мое письмо от 28 марта 1930 г., прилагаемое при этом.
М. Булгаков
Заявление М. А. Булгакова в Коллегию ОГПУ
2 апреля 1930 года
Отправив письмо, Михаил Афанасьевич размышлял, что же будет дальше, пытался угадать реакцию властей, развитие событий. А иногда и фантазировал, разыгрывал свою, художественную версию – в присущем ему сатирическом духе…
Из невероятных устных рассказов Булгакова, восстановленных по памяти его вдовой Еленой Сергеевной:
« Будто бы
Михаил Афанасьевич, придя в полную безнадежность, написал письмо Сталину, что так, мол, и так, пишу пьесы, а их не ставят и не печатают ничего… А подпись: Ваш Трампазлин.
Сталин получает письмо, читает.
Сталин.Что за штука такая?.. Трам-па-злин… Ничего не понимаю!.. (Нажимает на кнопку на столе.) Ягоду ко мне!
Входит Ягода, отдает честь.
Сталин.Послушай, Ягода, что это такое? Смотри – письмо. Какой-то писатель пишет, а подпись „Ваш Трам-пазлин“. Кто это такой?
Ягода.Не могу знать.
Сталин.Что это значит – не могу? Ты как смеешь мне так отвечать? Ты на три аршина под землей все должен видеть! Чтоб через полчаса сказать мне, кто это такой!