Текст книги "Шаляпин"
Автор книги: Виталий Дмитриевский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Чехов отличался чрезвычайной требовательностью к себе. Смолоду он ставил перед собой жесткие задачи: «Мне надо писать добросовестно, с чувством, с толком, писать не по пяти листов в месяц, а один лист в пять месяцев. Надо уйти из дому, надо начать жить на семьсот-девятьсот рублей в год, а не на три-четыре тысячи, как теперь. Надо на многое наплевать, но хохлацкой лени во мне больше, чем смелости». Заметим: Чехову в ту пору 29 лет.
Чувство личной, творческой свободы – та этическая основа, на которой вырастает миросозерцание писателя. В письме А. А. Плещееву в октябре 1888 года Чехов признается: «Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист… Я хотел бы быть свободным художником – и только, и жалею, что Бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах… Поэтому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Мое святая святых – это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником». А. С. Суворину Чехов писал: «Я страшно испорчен тем, что родился, вырос, учился писать в среде, в которой деньги играют безобразно большую роль».
Шаляпин знал творчество Чехова, любил его рассказы, видел его пьесы в Художественном театре. Певец восхищенно отзывался о рассказе «Крыжовник» как квинтэссенции чеховского мировидения, цитировал мудрые слова его героя Ивана Ивановича: «Принято говорить, что человеку нужно только три аршина земли, но ведь три аршина нужны трупу, а не человеку, и говорят также теперь, что если наша интеллигенция имеет тяготение к земле и стремится в усадьбу, то это хорошо. Но ведь эти усадьбы – это те же три аршина земли. Уходить из города, от борьбы, от житейского шума, уходить и прятаться у себя в усадьбе, это не жизнь, это эгоизм, это лень, это своего рода монашество без подвига. Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа».
Чехов не любил публичности, но поразительно точно видел жизнь, окружавших его людей в самых разных проявлениях – остродраматических, фальшивых, комических: «19 февраля – обед в „Континентале“, в память великой реформы. Скучно и нелепо. Обедать, пить шампанское, галдеть, говорить речи на тему о народном самосознании, о народной совести, свободе и т. п., в то время, когда кругом стола снуют рабы во фраках, те же крепостные, и на улице, на морозе, ждут кучера, – это значит лгать святому духу».
А Ивану Алексеевичу Бунину Чехов пересказывал забавный эпизод «светской» жизни:
«Поднимаюсь я как-то по главной лестнице московского Благородного собрания, а у зеркала, спиной ко мне, стоит Южин-Сумбатов, держит за пуговицу Потапенко и настойчиво, даже сквозь зубы, говорит ему: „Да пойми же ты, что ты теперь первый писатель в России!“
И вдруг видит в зеркале меня, краснеет и скороговоркой произносит, указывая на меня через плечо: „И он“…»
В начале апреля 1902 года Шаляпин едет в Крым, останавливается у Горького на даче «Нюра» в Нижнем Мисхоре. В Ялте живут в ту пору писатель Алексин, рядом, в Аутке, – Чехов.
В Олеизе в это время распускалась зелень, цвел миндаль. В сумерках спокойной тишины мерцало море. В миндалевой роще появились две фигуры. Шаляпин в одной руке нес ведро квашеной капусты с яблоками, а в другой миску из карельской березы в серебряной оправе с эмалевыми инкрустациями и деревянными ложками. За ним приказчик из лавки тащил внушительных размеров корзину с шампанским и каравай черного хлеба.
13 апреля Шаляпин пришел в Аутку с Горьким и пианистом Александром Гольденвейзером, встретил здесь Бунина, Телешова, Скитальца, Немировича-Данченко, Сулержицкого, Спендиарова. Артист много пел под аккомпанемент Марии Павловны Чеховой.
Конечно, отношения Шаляпина с Чеховым сильно отличались от тех, которые сложились у него с другими литераторами. Чехов – живой классик, он не так уж намного старше Шаляпина – на неполных 13 лет, однако дистанция отношений определялась не возрастом, а пониманием таланта друг друга. Взаимная симпатия очевидна. Заметим и то, что Чехов не стремился «образовывать» Шаляпина, «развивать» его, не делал его героем своих произведений, к чему сильно тяготели другие литературные друзья певца.
Певец и писатель встречались и у общих московских друзей, в том числе у Владимира Алексеевича Гиляровского на его шумных «субботах» в Столешниковом переулке. Колоритный облик Гиляровского, а особенно его рассказы из жизни «низов» московского люмпенства впечатляли многих. И. Е. Репин писал с него одного из своих запорожцев, а скульптору Н. А. Андрееву писатель служил моделью для Тараса Бульбы в барельефе на постаменте известного памятника Гоголю. Молодость «дяди Гиляя» прошла на Волге, он актерствовал, бурлачил, гонял табуны. Человек живой и страстный, охочий до приключений, Гиляровский был своим на знаменитой Хитровке и как доверенное лицо приводил в ночлежку артистов – в это время в Художественном театре шли репетиции «На дне».
Двери дома Гиляровского распахнуты настежь, кипел большой самовар, вокруг плотной компанией сидели писатели, журналисты, художники, актеры, обсуждали новости, слушали пение Шаляпина, рассказы Коровина, Москвина, самого хозяина дома, звучали тосты, речи, за удачный экспромт награждали гривенником.
Лето 1902 года Чехов проводил вместе со своей женой, артисткой Художественного театра Ольгой Леонардовной Книппер, в имении Станиславского Любимовка. Здесь рождался замысел нового спектакля Художественного театра – «Вишневый сад». Работа, однако, шла медленно, премьера состоялась только 17 января 1904 года. Ее решили совместить с чествованием Антона Павловича по случаю 25-летия его литературной деятельности. Противник ритуалов и церемоний, Чехов не появился в театре, за ним послали экипаж.
Чехов стоял на сцене бледный, худой, не мог справиться с кашлем. Потянулись люди с цветами, венками, подарками. Из зала аплодировали Коровин, Рахманинов и Шаляпин. Отвечая на приветствия, Чехов засмеялся и сильно закашлялся. Несколько голосов крикнули, чтобы он сел. Антон Павлович лишь чуть поморщился. «Один из литераторов, – вспоминал Станиславский, – начал свою речь почти теми же словами, какими Гаев приветствует шкаф в первом акте (пьесы „Вишневый сад“. – В. Д.): „Дорогой и многоуважаемый… (вместо слова „шкаф“ литератор вставил имя Антона Павловича)… приветствуя вас“ и т. д.
Антон Павлович покосился на меня, – исполнителя Гаева, – и коварная улыбка пробежала по его губам… Юбилей вышел торжественным, но он оставил тяжелое впечатление. От него отдавало похоронами…»
Смерть Чехова потрясла многих. Из Петербурга приехал в Москву Горький. Подступы к Николаевскому вокзалу, куда прибывал поезд с гробом Чехова – он умер в Баденвейлере, – запружены толпой. Процессия двинулась к Художественному театру. Студенты несли гроб на руках. К ним присоединились Горький, Шаляпин, Куприн. После панихиды у театра – отпевание в Успенском соборе, речи на Новодевичьем кладбище.
В. И. Качалову запомнились Елена Яковлевна, мать Антона Павловича, и Горький: «В обоих лицах, как-то беспомощно, по-детски, зареванных было выражение какой-то, мне показалось, физической нестерпимой обиды». Среди груды цветов выделяется огромный венок из живых роз, орхидей, на ленте надпись: «С великой скорбью Шаляпин – дорогому, незабвенному А. П. Чехову».
Горький так рассказывал о похоронах:
«От Ник<олаевского> вокзала до Худ<ожественного> театра я шел в толпе и слышал, как говорили обо мне, о том, что я похудел, не похож на портреты, что у меня смешное пальто, шляпа обрызгана грязью, что я напрасно ношу сапоги. Говорили, что грязно, душно, что Шаляпин похож на пастора и стал некрасив, когда остриг волосы; говорили обо всем – собирались в трактиры, к знакомым – и никто ни слова о Чехове. Что это за публика была, я не знаю. Вползали на деревья и – смеялись, ломали кресты и ругались из-за мест, громко спрашивали: „Которая жена? А сестра? Посмотрите – плачут“. „А вы знаете – ведь после него ни гроша не осталось, все идет Марксу (издателю сочинений Чехова. – В. Д.)“. „Бедная Книппер!“ „Ну, что ее жалеть, ведь она получает 10 000“ и т. д.
Все это лезло в уши насильно, назойливо, нахально. Не хотелось слышать, хотелось какого-то красивого, искренне грустного слова, и никто не сказал его. Шаляпин – заплакал и стал ругаться: „И для этой сволочи он жил, и для нее он работал, учил, упрекал“. Я его увел с кладбища. И когда мы садились на лошадь, нас окружила толпа, улыбалась и смотрела на нас. Кто-то – один из тысячи! – крикнул: „Господа, уйдите же! Это неприлично!“ – они, конечно, не ушли…»
С тяжелым чувством покидали Москву Шаляпин и Горький: артист уезжал на гастроли в Кисловодск, писатель – в Старую Руссу. Они встретились спустя месяц у Стасова, в Старожиловке. Среди гостей – А. К. Глазунов, Б. В. Асафьев, И. Е. Репин, И. Я. Гинцбург. Когда Стасов спросил Горького о его музыкальных вкусах, Алексей Максимович, усмехнувшись, кивнул на Шаляпина:
– Вот этот меня просвещает в русской музыке.
Для друзей-литераторов Шаляпин не только душа застолья, но, если можно сравнить литературный труд с живописным, – натурщик и вместе с тем удивительное и неожиданное откровение. Перед ними раскрывался самобытный характер, над созданием которого они трудились, черты которого искали и собирали по крупицам в разных людях. Писатели восприняли артиста и как реального человека, и одновременно как символ времени, сконцентрировавший в себе его настроения, остро чувствующий пульс действительности и художественно преобразующий свои представления о жизни в сложнейших и эмоционально насыщенных сценических образах. Впечатляющие рассказы Шаляпина, создаваемые им зримые, осязаемые персонажи и, конечно, театральные, концертные работы, богатейшая интонационная выразительность пения, наконец, неординарная личность, оригинальность взглядов, независимость суждений, поведения будили творческое воображение.
Шаляпин становится литературным героем произведений своих современников – Л. Н. Андреева, В. А. Гиляровского, А. И. Куприна, С. Г. Скитальца, А. С. Серафимовича, множества журналистов, мемуаристов. Яркой эпизодической фигурой вошел артист и в последний роман М. Горького «Жизнь Клима Самгина». В «литературном» Шаляпине причудливо переплеталось то, что действительно было присуще певцу, с тем, что привносилось субъективными впечатлениями, художественными домыслами, расхожей молвой. Их источником было живое общение литераторов с артистом.
…Телешовская «Среда» возникла в 1899 году. Николай Дмитриевич Телешов и его жена, выпускница Училища живописи, ваяния и зодчества Елена Андреевна Карзинкина, приглашали в свой дом на Чистые пруды молодых писателей, художников, музыкантов.
Учредителями «Среды» считались Н. П. Ашешов, И. А. Бунин, И. А. Белоусов, С. С. Голоушев (Сергей Глаголь), Е. П. Гославский, А. А. Карзинкин, С. Д. Махалов, Е. А. Телешова, Н. Д. Телешов, Н. И. Тимковский, Л. А. Хитрово. Поначалу собирались на Валовой улице, в Замоскворечье, потом на Чистых прудах. Со временем в «Среду» вовлекли М. Горького, Л. Н. Андреева, В. В. Вересаева, С. Г. Скитальца, А. С. Серафимовича, С. А. Найденова, А. И. Куприна, Е. Н. Чирикова и других. Гостями «Среды» в разные годы бывали П. Д. Боборыкин, Н. Н. Златовратский, Д. Н. Мамин-Сибиряк, С. Я. Елпатьевский, А. П. Чехов, В. Г. Короленко.
По традиции участникам «Сред» давались «адреса»: каждый получал имя – название московской улицы, которое всего лучше подходило его натуре и характеру. Горькому, автору «На дне», присвоили прозвище «Хитровка», Куприн за любовь к лошадям стал «Конной площадью», худощавого, изящного, ядовитого Бунина прозвали «Живодеркой»; и может быть, самый удачный «адрес» получил Шаляпин – «Разгуляй» – за удаль и молодечество.
Шаляпина в «Среду» по просьбе писателей привел И. А. Бунин, с которым певец познакомился на проводах Горького в Крым, в Подольске. Оба сразу прониклись друг к другу симпатией. В «Среде» Шаляпин быстро освоился, почувствовал себя «своим», не боялся вступить в литературный спор, да и сам приобщился к «писательству». Свидетельство тому – стихотворный экспромт, записанный в рукописном альманахе «Среды». Свое сочинение он предварил традиционно-водевильной просьбой о снисхождении:
У Телешова
Трясется стол, трясутся руки,
Писать совсем я не могу.
Я без тебя умру со скуки.
Прошу об этом ни гу-гу.
Ты просишь слова два на память
Тебе, мой ангел, написать,
Изволь мне сердца не изранить,
Я стар, я дряхл, мне наплевать.
Сергей Васильич (Рахманинов. – В. Д.), друг любезный,
Для Нины милой, дорогой
Просил меня, чтоб стих курьезный
Я написал ночной порой.
Твою я просьбу исполняю,
Беру перо, бумаги клок,
Тебя душой благословляю,
А остальное ждет свой срок.
«Среда» разрасталась, порой собиралась и у Леонида Андреева на Пресне, и в Грузинах у доктора Ф. А. Доброва. Возникло даже намерение отъединиться от «Среды», преобразоваться в «Понедельники» и сохранить тесный круг общения. Однажды Шаляпин приехал на «Среду» возбужденный, вызвал по телефону С. В. Рахманинова и почти всю ночь пел под его аккомпанемент. «Никаких чтений в этот вечер не было, да и быть не могло, – вспоминал Телешов. – На него нашло вдохновение. Никогда и нигде не был он так обаятелен и прекрасен, как в тот вечер. Даже сам несколько раз говорил нам: – Здесь меня слушайте, а не в театре! Шаляпин поджигал Рахманинова, а Рахманинов задорил Шаляпина. И эти два великана, увлекая один другого, буквально творили чудеса. Это было уже не пение и не музыка в общепринятом значении, это был какой-то припадок вдохновения двух крупнейших артистов».
С Рахманиновым Шаляпин всегда чувствовал себя уверенно и защищенно. Поэтому к Льву Николаевичу Толстому они поехали вместе.
Случилось это в один из январских дней 1900 года.
В доме Толстых в Долго-Хамовническом переулке 9 января собрались дети Льва Николаевича, ближайшие родственники, близкие друзья, в числе которых молодые пианисты К. Н. Игумнов и А. Б. Гольденвейзер.
«Встретили нас радушно София Андреевна и сыновья Михаил, Андрей и Сергей. Нам предложили, конечно, чаю, но не до чаю было мне, – вспоминал Шаляпин спустя 30 лет после памятного вечера. – Я очень волновался. Подумать только, мне предстояло в первый раз в жизни взглянуть в лицо и в глаза человеку, слова и мысли которого волновали весь мир. До сих пор я видел Льва Николаевича только на портретах. И вот он живой! Стоит у шахматного столика и о чем-то разговаривает с молодым Гольденвейзером… Я увидел фигуру, кажется, ниже среднего роста, что меня крайне удивило, – по фотографиям Лев Николаевич представлялся мне не только духовным, но физическим гигантом – высоким, могучим и широким в плечах…»
Под аккомпанемент Рахманинова Шаляпин исполнил романсы Даргомыжского, Чайковского, Мусоргского, Грига, Шуберта, Шумана. «Помню, запел балладу „Судьба“, только что написанную Рахманиновым на музыкальную тему Пятой симфонии Бетховена и на слова Апухтина. Рахманинов мне аккомпанировал, и мы оба старались представить это произведение возможно лучше, но так и не узнали, понравилось ли оно Льву Николаевичу».
Толстой избирательно относился к поэзии, Апухтин ему резко не нравился.
– И охота вам было, Сергей Васильевич, писать музыку на слова такого пошлого поэта? – спросил Лев Николаевич Рахманинова. – Вот что, Федор Иванович, спойте нам что-нибудь русское, родное.
Шаляпин спел «Ноченьку», потом песню А. С. Даргомыжского на слова Беранже «Старый капрал».
Лев Николаевич молчал и, в отличие от всех присутствующих, не аплодировал. Софья Андреевна шепотом сказала Шаляпину:
– Ради Бога, не подавайте виду, что вы заметили у Льва Николаевича слезы. Вы знаете, он бывает иногда странным. Он говорит одно, а в душе, помимо холодного рассуждения, чувствует горячо.
Музыканты все-таки были смущены таким приемом Толстого, но сыновья писателя посоветовали не придавать значения суждениям отца, кликнули лихача и все вместе умчались к «Яру» – развеяться, послушать цыган…
Иван Алексеевич Бунин приводит в своем биографическом очерке слова Толстого о Шаляпине:
«Он поет слишком громко». «Как все-таки объяснить такой отзыв о Шаляпине, – размышлял Бунин по поводу столь неожиданной оценки. – Он остался совершенно равнодушен ко всем достоинствам шаляпинского голоса, шаляпинского таланта? Этого, конечно, быть не могло. Просто Толстой умолчал об этих достоинствах, высказывался только о том, что показалось ему недостатком, указал на ту черту, которая действительно была у Шаляпина всегда, а в те годы – ему было тогда лет двадцать пять, – особенно; на избыток, на некоторую неумеренность, подчеркнутость его всяческих сил».
На память о встрече с Толстым артист хранил фотографию с дарственной надписью: «Федору Ивановичу Шаляпину. Лев Толстой, 9 января 1900 г.». Тогда певец почувствовал облегчение, покидая дом Толстого, но, подводя итоги жизни, с печалью вспоминал:
«Стыдновато и обидно мне теперь сознавать, как многое, к чему надо было присмотреться внимательно и глубоко, прошло мимо меня как бы незамеченным. Так природный москвич проходит равнодушно мимо Кремля, а парижанин не замечает Лувра. По молодости лет и легкомыслию очень много проморгал я в жизни. Не я ли мог глубже, поближе и страстнее подойти к Льву Николаевичу Толстому?»
Пройдет совсем немного времени, и Горький поставит имя Шаляпина в один ряд с великим мыслителем: «Ты в русском искусстве музыки первый, как в искусстве слова первый – Толстой».
Глава 6ТРИУМФЫ НА СЦЕНЕ И ПОЛИТИКА В ЖИЗНИ
В 1904 году Шаляпин решил выступить в «Демоне» А. Г. Рубинштейна. Критики скептически отнеслись к этому намерению: партия написана для баритона и содержала для артиста определенные технические сложности. Кроме того, в театре уже сформировалась устойчивая традиция исполнения Демона. Представить себе что-либо отличное от принятой публикой интерпретации известных певцов И. В. Тартакова или П. А. Хохлова трудно. Внешний облик Демона исполнители заимствовали у известного мастера академической живописи М. Зичи, и могучий «дух зла» больше походил у Хохлова на женственного ангела, изнеженного и жеманного… В представлении же М. А. Врубеля Демон символизировал смятенное сознание, взрыв могучих страстей, не нашедших покоя ни на земле, ни на небе.
Шаляпин шел к Демону от полотен Врубеля, от его трагической обреченности, и потому поклонники старой сценической традиции сочли шаляпинскую интерпретацию «модернистской», «декадентской». Но Влас Дорошевич категорически объявил премьеру «Демона» «вечером реабилитации большого художника – Врубеля».
Морозной ночью на площади у Большого театра топчется толпа – ждут открытия кассы. А сам артист нервно ходит по кабинету, пробует голос. Не звучит! Утром в панике вызвал Горького: домашние в такие минуты старались не попадаться на глаза.
Алексей Максимович сел на край тахты, как врач у тяжелобольного:
– Федор, ты того… погоди… Может быть, еще обойдется? Главное, не волнуйся и не капризничай…
– Я капризничаю?.. Что я – институтка?
– Вот что, друг… ты это брось… Никакого ларингита у тебя нет… все это ты выдумал…
– То есть как это выдумал?
– Вот так и выдумал… Вчера голос у тебя был?
– Ну… был…
– Горло не болит?
Больной помял пальцами гланды:
– Кажется… не болит…
– Вот видишь… Сам посуди – куда твоему голосу из тебя деваться?.. Загнал его со страху в пятки и разводишь истерику…
«Лицо Шаляпина меняется толчками, как переводные картинки в альбоме, – вспоминает писатель А. Н. Серебров, – гримаса раздражения, потом обида на недоверие, потом упрямство, сконфуженность и вдруг – во все лицо – улыбка и успокоение, как у капризного ребенка, которого мать взяла на руки.
Он хватает Горького за шею и валит к себе на подушки:
– Чертушко!.. Эскулап!.. И откуда ты знаешь, как обращаться с актерами?.. Верно, угадал… От страха… Чего греха таить – боюсь, ох боюсь, Алексей… Никогда в жизни, кажется, так не боялся. Вторые сутки есть не могу… Чертова профессия! С каждой ролью такая мука… А сегодня – особенно.
Он по-театральному, полуоткрытой ладонью простер руку:
– Лермонтов!.. Это потруднее Мефистофеля. Мефистофель – еще человек, а этот – вольный сын эфира… По земле ходить не умеет – летает…
Шаляпин привстал с тахты, сдернул с шеи платок, сделал какое-то неуловимое движение плечами, и я увидел чудо. Вместо белобрысого вятича на разводах восточного ковра возникло жуткое существо надземного мира: трагическое лицо с сумасшедшим изломом бровей, выпуклые глаза без зрачков, из них фосфорический свет, длинные, не по-человечески вывернутые в локтях руки надломились над головой как два крыла… Сейчас поднимется и полетит…»
«Демон» родился в совместном творческом поиске Шаляпина, Врубеля, Коровина. «Врубелевский» грим, костюм из черной полупрозрачной ткани, прошитый красной нитью, подчеркивал фигуру певца. Коровин на репетициях помогал Шаляпину найти пластический рисунок роли. Не раз приходилось и Горькому, жившему в эти дни в Москве, приезжать к Шаляпину. «Великолепная фигура! Русский богатырь Васька Буслаев… Сто лет такого не увидите», – рекомендовал он певца А. Н. Сереброву.
1904 год – общественные страсти в России накалены… «Я задумал… понимаешь… не сатана… нет, а этакий Люцифер, что ли? Ты видел ночью грозу? На Кавказе? – спрашивал Шаляпин Горького. – Молния и тьма… в горах!.. Романтика… Революция!..»
В ложе Большого театра – Вл. И. Немирович-Данченко, В. А. Серов, К. А. Коровин, Влас Дорошевич, критик Н. Д. Кашкин, М. Горький и его постоянные спутники – К. П. Пятницкий, И. А. Бунин, Л. Н. Андреев, С. Г. Скиталец, А. Н. Серебров…
«Шаляпинский Демон предстал со сцены как фантастическое видение из Апокалипсиса, с исступленным ликом архангела и светящимися глазницами, – писал В. Дорошевич. – Смоляные до плеч волосы, сумасшедший излом бровей и облачная ткань одежд закрепляют его сходство с „Демоном“ Врубеля. Он полулежит, распростершись на скале: одной рукой судорожно вцепился в камень, другая – жестом тоски – закинута за голову».
«– От Врубеля мой Демон, – скажет Шаляпин. – …Мне кажется, что талант Врубеля так грандиозен, что ему было тесно в его тщедушном теле, и Врубель погиб от разлада духа с телом».
В антракте перед третьим актом – чествование бенефицианта: подарки, венки, цветы, приветствия, аплодисменты. Зрительский восторг достигает эмоциональной вершины: Ф. И. Шаляпин вывел на авансцену К. А. Коровина, обнял его, в зале – овация!
Но впереди – третий акт!
«Это был не спектакль. Это был сплошной триумф, – писали „Новости дня“. – Несомненно, Шаляпин работал здесь под влиянием врубелевских картин. И под тем же, может быть, влиянием значительно убавил обычную у оперных исполнителей „лиричность“ Демона, придал ему большую суровость, силу сосредоточенной скорби. Впечатление мощи преобладало…»
Очерк Дорошевича о «Демоне» звучал пламенным манифестом творческой свободы:
«Антракт был полон разговоров о Демоне, которого увидели в первый раз.
– Это врубелевский Демон!
– Врубелевский!
– Врубелевский!
И при этих словах, право, сжималось сердце.
Позвольте вас спросить, что же говорили вы, когда этот безумный и безумно талантливый художник создавал свои творения?
За что же вы костили его „декадентом“ и отрицали за ним даже право называться „художником“?
За что?
За то, что он смел писать так, как он думает? А не так, как „принято“, как „полагается“, как каждый лавочник привык, чтобы ему писали?
Вы говорите о тяжести цензуры. Вы самые безжалостные цензоры в области творчества с вашим:
– Пиши, как принято!
И если Шаляпин дал „врубелевского Демона“, – это был вечер реабилитации большого художника.
Итак, Врубель заменил на сцене Зичи. И у прозаичных баритонов, „лепивших из себя Демона Зичи“, выходил больше послушник с умащенными к празднику расчесанными волосами.
Шаляпин имел смелость показать врубелевского Демона.
И создание несчастного и талантливого художника сразу обаянием охватило толпу.
Ущелье, заваленное снеговым обвалом. Дикое и мрачное.
Решительно Коровин недаром проехался по Дарьяльскому ущелью. От его Кавказа веет действительно Кавказом, мрачным, суровым, и среди этих скал действительно мерещится призрак лермонтовского Демона.
Мы в первый раз видели лермонтовского Демона, в первый раз слышали рубинштейновского „Демона“, перед нами воплотился он во врубелевском нынешнем образе.
Артиста, который сумел воплотить в себе то, что носилось в мечтах у гениального поэта, великого композитора, талантливого художника – можно назвать такого артиста гениальным?» – спрашивал В. Дорошевич.
После окончания спектакля публика рукоплещет, певец на сцене засыпан цветами, подарками, записками…
Горький с друзьями у подъезда Большого театра, в распахнутом пальто, без шапки.
– Простудитесь, Алексей Максимович!
– Да… да… Замечательно, – бормочет Горький.
Выходит певец, друзья окружают его, берут извозчика. Дорогой молчат… У Страстного монастыря остановка: куда ехать? Выбирают «Стрельну», что в Петровском парке.
Гостей проводят в отдельный кабинет. Рядом, за перегородкой, шумно, тосты, пение. Знакомый мотив – куплеты Мефистофеля! Прислушались.
Я на первый бенефис
Сто рублей себе назначил.
Москвичей я одурачил,
Деньги все ко мне стеклись.
Мой великий друг Максим
Заседал в бесплатной ложе.
«Полугорьких» двое тоже
Заседали вместе с ним.
Мы дождались этой чести
Потому, что мы друзья.
Это все одна семья.
Мы снимались даже вместе,
Чтоб москвич увидеть мог
Восемь пар смазных сапог…
Смазных сапог, да!
Как вспоминает К. А. Коровин, среди прибывших возникло замешательство. Первым весело отреагировал «бенефициант»:
«– Что за черт, – сказал Шаляпин. – А ведь ловко!
Позвали метрдотеля. Шаляпин спросил:
– Кто это там?
– Да ведь как сказать… Гости веселятся. Уж вы не выдайте, Федор Иванович. Только вам скажу: Алексей Александрович Бахрушин с артистами веселятся. Они хотели вас видеть, только вы не пустите.
Горький вдруг нахмурился и встал:
– Довольно. Едем.
Мы все поднялись. Обратно Горький и Шаляпин снова ехали вместе, мы на паре.
– Чего он вскинулся? – удивлялся Серов. – Люди забавляются. Неужели обиделся? Глупо».
В соседнем кабинете гостей принимал Алексей Александрович Бахрушин, страстный коллекционер, создатель Театрального музея. «Восемь пар…» – это для рифмы. На фотографии писателей семеро, а в сапогах лишь четверо – Л. Андреев, Шаляпин, Скиталец, Горький. Но это всего лишь детали – корпоративный дух «Среды» в куплетах, которые и исполнял, кстати, Бахрушин, схвачен точно.
Куплеты вмиг стали популярными. Шаляпин сам пел их друзьям. Реагировали по-разному. Бунин назидательно пенял артисту:
– Не щеголяй в поддевках, в лаковых голенищах, в шелковых жаровых косоворотках с малиновыми поясками, не наряжайся под народника вместе с Горьким, Андреевым, Скитальцем, не снимайся с ними в обнимку в разудало-задумчивых позах, – помни, кто ты и кто они.
– Чем же я от них отличаюсь?
– Тем, что, например, Горький и Андреев очень способные люди, а все их писания все-таки только «литература» и часто даже лубочная, твой же голос, во всяком случае, не «литература».
Впрочем, что касается публичной демонстрации сословно-классового братства, то, как и другие участники фотографического сеанса, артист вскоре освободился от увлечения «костюмированными композициями» и впоследствии если и облачался в косоворотку русского мастерового и смазные сапоги, то лишь на сценических подмостках в соответствующей роли, например в тургеневских «Певцах».
Жизнь художника, артиста, литератора не замыкалась творчеством, она выходила за пределы театра, мастерской и неизбежно становилась публичной; она отражалась в «устных рассказах», молве, слухах, в многочисленных газетных репортажах, интервью, статьях, карикатурах. Вот шарж-пародия на «Трех богатырей» – известную картину В. М. Васнецова. Богатыри: Короленко, Толстой, Чехов. Им противостоит «троица» на соломенных пьедесталах – Горький, Скиталец, Андреев. Следует диалог:
Горький. Богатыри, братцы едут! Сила!.. Не стушеваться ли нам? ( Всматривается)
Андреев. Чего тушеваться? Мы им не пара. Трогать нас не станут.
Скиталец( с балалайкой). Верно! Они по себе, а мы по себе. (Играет на балалайке.)Трим-бим-бом.
Диалог ведут между собой и «богатыри»:
Толстой. Что за люди сидят на соломенных пьедесталах? ( Всматривается.)
Короленко. Должно быть, пропойцы какие-нибудь. Жулики.
Чехов. Эге-ге, да никак Андреев, Горький, Скиталец там?!
Шарж иллюстрировал мнение той части публики, которая с недоверием относилась к творчеству нового поколения литераторов.
Но существовала и иная точка зрения. Она запечатлена в открытке, разошедшейся в те годы огромным тиражом. Опять за основу берется сюжет васнецовских «Богатырей», изображены на этот раз Горький, Андреев и Шаляпин, рисунок сопровожден красноречивым текстом Н. Г. Шебуева:
«Васнецовские „Богатыри“ оторвались от сырой матери-земли, сели на своих коренастых коней и глядят, в какую сторону поехать. То были богатыри былины. А это богатыри сегодняшней были. Былина претворилась в быль. Почуяли добрые молодцы у себя в плечах силищу несказанную – так бы весь мир перевернули.
Максим опустился на дно и „На дне“ жизни свою силушку выявил. Леонид к вершинам норовит. „К звездам“ (так называлась пьеса Л. Н. Андреева. – В. Д.), – и до неба рукой достать хочется.
А Федор – посередке стал. На дно посмотрит – „Дубинушку“ шарахнет, на небо взглянет – сатанинским смехом расхохочется».
Дружба с литераторами обогащала и расширяла кругозор Шаляпина. Это заметил и оценил рецензент «Санкт-Петербургских ведомостей»: «Г<осподину> Шаляпину много помогает его общая интеллигентность: общение с литературною средою заставило его серьезно относиться к идеальным обязанностям артиста».
Литераторы, публицисты, критики создавали у читающей публики образ артиста – «героя нашего времени», человека «со дна», «из толщи народной жизни», поднявшегося к вершинам искусства. «Из факта существования Шаляпина можно вывести много утешительного, – писал Леонид Андреев. – И отсутствие дипломов и всяких условных цензов, и странная судьба Шаляпина с чудесным переходом от тьмы заброшенной деревушки к вершине славы даст только лишний повод к радости и гордости: значит – силен человек. Значит – силен живой Бог в человеке!.. Я не беру на себя задачи достойно оценить Ф. И. Шаляпина – Избави Бог. Для того нужна прежде всего далеко не фельетонная обстоятельность, а серьезная подготовка и хорошее знание музыки. И я надеюсь, хочу надеяться, что эта благородная и трудная задача найдет для себя достойных исполнителей: когда-нибудь, быть может скоро, появится „Книга о Ф. Шаляпине“, созданная совместными усилиями музыкантов и литераторов. Такая книга необходима».