Текст книги "Есенин"
Автор книги: Виталий Безруков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
А вокруг расстелился широко
Белым саваном искристый снег.
– Пойдем, Изадора! Алле… Шнель отсюда! – Есенин обнял сопротивляющуюся Дункан и силой повел ее к выходу.
– Я выразитель красоты! – повиснув у него на шее, бормотала она. – Я пользуюсь своим телом, как ты, поэт, пользуешься словами… Серьеженька, скажи мне «сука»… скажи мне «стерва»… – лепетала Айседора, положив голову Есенину на плечо и протягивая ему губы для поцелуя.
– Yes! Yes! – соглашался Есенин. – Мы сейчас пойдем в номер! И там ты будешь мне говорить…
А вслед им несся звонкий голос Сандро Кусикова:
А в терем тот высокий нет входа никому.
Подобные литературные вечера стали почти ежедневными.
Торжественные завтраки, обеды, ужины в честь неординарной супружеской пары утомляли Есенина, мешали ему работать. Но, несмотря на сумасбродный образ жизни, который повела Айседора с первого дня приезда за границу, Есенин умудрялся писать новые стихи. Обрушившаяся на него светская жизнь не трогала его душу. В горьких мыслях своих он вновь и вновь возвращался в Россию. Чем ярче была вокруг праздничная суета, тем сильнее становилось его нервное возбуждение, заканчивающееся приступами меланхолии.
В тот год в Берлине жил Горький. Узнав, что Есенин с Дункан за границей, ему захотелось встретиться с ним: «Зовите меня на Есенина, интересует меня этот человек» – попросил он однажды Алексея Толстого. Крандиевская, жена Толстого, вскоре устроила в квартире, которую они снимали в Берлине, завтрак, и пригласила на него Есенина с Дункан и Горького. С Есениным без приглашения увязался Кусиков. В угловой комнате с балконом был накрыт длинный стол. Было уже шумно и сумбурно. Толстой подливал водку в стакан Айседоры, поскольку рюмок она не признавала. Несмотря на выпитое, знаменитая танцовщица была спокойна и казалась усталой. Грима на ее лице было не много, и увядающее лицо, полное женственной прелести, напоминало прежнюю Дункан.
– For the Russian revolution! Listen Gorki! Я буду тансоват только для Russian revolution! It’s nice best, Russian revolution! – произнесла она тост и потянулась к Горькому со своим стаканом. Горький чокнулся с ней и, отпив глоток, погладил усы, чтобы скрыть насмешливую улыбку:
– Вы хвалите революцию, мадам, как театрал удачную премьеру. Это вы зря! – И, обратившись к Есенину, добавил: – А глаза у нее хорошие… Талантливые глаза.
Есенин стыдливо опустил голову. Ему было неловко за несдержанность жены, за ее раскрасневшееся от вина лицо.
Горький почувствовал это, перевел разговор:
– Что вы днем делаете, Сергей Александрович?
– Посещаю редакции газет, журналов, – с благодарной готовностью ответил Есенин, – оговариваю с издательствами планы издания своих книг… Сегодня у Гржебина был… будет печатать собрание моих стихов и поэм…
Горький посмотрел на Дункан, которая в этот момент громко захохотала и стукнула по плечу Толстого: «Матерный загиб? Чичаз? No! Хулиган! Ха-ха-ха!..»
– А вечером, как правило, гости, встречи, выступления и неизбежное – это!.. – с грустью кивнул Есенин на стол.
– Понимаю и сочувствую, – пробасил Горький, сильно окая.
– А если удается, работаю – пишу.
– Да? А что, если не секрет?
– Поэму «Черный человек» и драму «Страна негодяев».
Есенин с опаской поглядел на Кусикова, который тоже вел себя развязно. Склоняясь к жене Толстого, он запел романс, аккомпанируя себе на гитаре.
– Сергей Александрович, вы сразу находите названия своим произведениям или после, когда они уже готовы? – поинтересовался Горький.
– Нет, – пожал плечами Есенин, – сначала, то есть сразу, название… это значит, про это и будет написано…
Крандиевская, улыбаясь Кусикову, с беспокойством поглядывала в их сторону. Она видела, что разговор Горького с Есениным явно не клеился. Есенин робел, Горький присматривался к нему.
Когда подали кофе, Алексей Максимович попросил Есенина почитать «что-нибудь из последнего».
– Вам интересно? – оживился Есенин, недоверчиво поглядев на Горького. – Хорошо!.. Вот недавно, то есть, сегодня ночью, написал… Хотите?
– Пожалуйста! – кивнул Алексей Максимович, строго поглядев на остальных.
– Изадора!!! – зло прикрикнул Есенин на жену. Айседора сразу притихла.
Есенин встал, отошел к окну, как бы вспоминая, и, резко обернувшись, начал:
Да! Теперь решено. Без возврата
Я покинул родные поля.
Уж не будут листвою крылатой
Надо мною звенеть тополя.
Низкий дом без меня ссутулится,
Старый пес мой давно издох.
На московских изогнутых улицах
Умереть, знать, судил мне бог.
Внимательно слушая Есенина, Горький припомнил их первую встречу в Петербурге, лет шесть-семь назад. Он показался ему тогда мальчиком 15–17 лет. Кудрявый и светлый, в голубой рубашке, в поддевке и сапогах с набором. Было лето, душная ночь, и они шли сначала по Бассейной, потом через Симеоновский мост… О чем-то говорили, вероятно, о войне; она уже началась… Постояли на мосту, глядя в черную воду. Есенин произвел тогда на Горького впечатление скромного и несколько растерявшегося мальчика, который сам чувствует, что не место ему в огромном Петербурге.
Я люблю этот город вязевый,
Пусть обрюзг он и пусть одрях,
Золотая дремотная Азия
Опочила на куполах.
А когда ночью светит месяц,
Когда светит… черт знает как!
Я иду, головою свесясь,
Переулком в знакомый кабак.
Теперь перед Горьким стоял другой Есенин; от кудрявого, светловолосого мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как будто выгорели на каком-то слишком ярком солнце.
Шум и гам в этом логове жутком,
Но всю ночь напролет, до зари,
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт.
Сердце бьется всё чаще и чаще,
И уже говорю невпопад:
«Я такой же, как вы, пропащий,
Мне теперь не уйти назад».
В хрипловатом голосе Есенина была такая тоска и такая безысходность, что у Горького невольно сжалось сердце.
Низкий дом без меня ссутулится,
Старый пес мой давно издох.
На московских изогнутых улицах
Умереть, знать, судил мне бог.
Есенин обреченно опустил голову, как ученик перед строгим учителем в ожидании неудовлетворительной оценки. Горький закурил и, попыхивая папиросой, одобрительно покачал головой: «Хорошо! Ей-богу, хорошо! Еще, пожалуйста!»
Есенин улыбнулся смущенно и недоверчиво, потом подошел к столу и выпил рюмку водки. Снова отойдя к окну, он постоял, глядя на шумную берлинскую улицу, и, не поворачиваясь, как бы стыдясь предстоящей исповеди, прочел первые строчки:
Не жалею, не зову, не плачу,
Всё пройдет, как с белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым.
Ты теперь не так уж станешь биться,
Сердце, тронутое холодком,
И страна березового ситца
Не заманит шляться босиком.
……………………………………………………………
Есенин читал все увереннее. Крандиевская, изредка поглядывая на Горького, видела, что стихи ему нравятся.
Я теперь скупее стал в желаньях.
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне.
Все мы, все мы в этом мире тленны,
Тихо льется с кленов листьев медь…
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть.
Он закончил стихотворение, глядя Горькому в глаза, словно заглядывая ему в душу. На лице блуждала светлая, чуть грустная всепрощающая улыбка. Дункан бросилась на шею Есенину: «Езенин! My darling! Мое гениальное дитя! Горький, Езенин гений, правда?!! Его стихи – музыка! Yes?!»
Горький закашлялся, смущаясь такого открытого проявления чувств, хотя и его взволновало есенинское чтение, до спазмов в горле. Вместо похвалы Горький попросил его прочитать о собаке, у которой отняли и бросили в реку семерых щенят.
– Конечно, если вы не устали, – добавил он.
– Я не устаю от стихов. Стихи – моя отдушина… Отстань, Изадора! – высвободился Есенин из объятий Дункан.
Крандиевская с готовностью потянула ее за стол и усадила рядом с Толстым, который тут же налил ей бокал: «Пей, Айседора! Дриньк! Мадам!»
– Я очень люблю всякое зверье, – произнес Есенин тихо и задумчиво.
Закрыв ладонями лицо, он постоял, мысленно перенесясь в родное Константиново. В памяти предстала трудная жизнь родителей и сестер, погибающая от нищеты деревня. Запрокинув голову, он поглядел вверх, словно стремясь увидеть родное звездное небо.
– «Песнь о собаке», – глухо объявил он.
Утром в ржаном закуте,
Где златятся рогожи в ряд,
Семерых ощенила сука,
Рыжих семерых щенят.
Читал он стихотворение жестко, без всяких сантиментов, но, когда произнес последние строки:
Покатились глаза собачьи
Золотыми звездами в снег, —
по щекам его текли слезы, которых он не стыдился. Горький подошел к Есенину:
– Родной! До глубины души… ей-богу! – басил он, вытирая есенинские и свои слезы. – Ей-богу! И стихи, и то, как читаешь… Простите, что я на «ты». Потрясающе! Слушать тяжело до слез. – Он обнял Есенина, как родного, близкого человека, и повел на балкон.
Айседора, видевшая Горького впервые в жизни, была взволнована этой встречей. Счастливая за Есенина, который довел Горького до слез, возбужденная выпитым вином, она вышла из-за стола:
– Listen, Gorki! – крикнула она вслед Горькому. – Я буду тансоват! Интернационал!.. Сандро! Плиз! Гитара!
Кусиков ударил по струнам. Горький и Есенин, обернувшись, остановились в дверном проеме. Дункан закружилась в танце. На руке, как знамя, пламенел красный шарф. Движения захмелевшей Айседоры были неверны, и смотреть на ее импровизацию удовольствия не доставляло. Всем было неловко и даже стыдно. Есенин неподвижно стоял в дверях, низко опустив голову, словно был в чем-то виноват.
Отойдя к Алексею Толстому, пока танцевала Дункан, Горький вполголоса сказал ему: «Глядя на эту пляску, хочется сказать одно: "Будь проклята эта старость!"».
– Да! – грустно улыбнулся Толстой. – Я видел Дункан на сцене несколько лет назад. Это было чудесно! Ее гениальное тело сжигало нас пламенем славы!
Утомленная Дункан, закончив танец, опустилась перед Есениным на колени, обхватив его ноги и прижалась к ним щекой. «Я лублу Езенин!» – нетрезво улыбалась она, глядя снизу ему в лицо. Есенин, как провинившуюся собачонку, похлопал Айседору по спине и, крепко взяв за плечи, рывком поставил ее на ноги.
– Предлагаю поехать куда-нибудь в шум. Все вместе, а? – обратился он к окружающим.
– Браво! Шум! Шум! Едем! – захлопала в ладоши Айседора, подскакивая на месте, словно маленькая девочка.
– Шум! – поглядела на мужа Крандиевская. – Может, Луна-парк?
Толстой в ответ лишь пожал плечами. Ему было все равно, лишь бы эта неспокойная компания поскорее покинула его дом.
– Yes! Да! Луна-парк! Карашо! – Дункан стала нежно обнимать и целовать мужчин.
– При мне не смей! – сильно шлепнул Есенин Айседору ладонью по голой спине и, спохватившись, неестественно рассмеялся.
– Ne me dipas, сука! Dis-moi, стерва! – капризничала она в ответ, как провинившаяся девочка. – Езенин, I love you!
– Любит, чтобы ругал ее по-русски, – говорил Есенин, словно оправдываясь. – Нравится ей… И когда бью, нравится! Чудачка!
Всей компанией расселись по машинам. Голова Айседоры лежала на плече у Есенина, пока машина мчалась по Берлину. Глядя, как Айседора, ребячась, протягивала губы для поцелуя мужу, Крандиевская, сидя впереди с Толстым, спросила:
– Сергей Александрович, а вы ее правда бьете? Не могу поверить!
– Да она сама дерется! – засмеялся Есенин.
– Как же вы объясняетесь, не зная языка?
– А вот так, – он поцеловал Дункан и погрозил ей пальцем. – Моя-твоя, твоя-моя! Мы друг друга понимаем, правда, Изадурочка ты моя?
– Yes, Сереженька, лублу! – ответила Айседора, преданно глядя ему в глаза.
Все весело захохотали.
За столиком в ресторане Луна-парка Айседора сидела с бокалом шампанского в руке, глядя поверх голов с брезгливым прищуром и царственной скукой. Вокруг немецкие бюргеры пили пиво. Труба ресторанного джаза пронзительно звенела в вечернем небе. На деревянных скалах грохотали вагончики с визжащими людьми. Рядом шумело знаменитое «Железное море» с железными лодками на колесах, перекатывающимися по железным волнам. В другом углу сада бешено крутящийся щит, усеянный цветными лампочками, слепил глаза.
– Настроили много, а ведь ничего особенного не придумали, – обратился Есенин к Горькому, которого с трудом уговорил поехать с ними. – Впрочем, я не хаю… хаю!.. Глагол «хаять» лучше, чем «порицать»?! А? Алексей Максимыч?..
– Короткие слова, конечно, лучше многосложных…
– Вы думаете, мои стихи нужны? И вообще, искусство, то есть поэзия, нужна? – допытывался Есенин, стараясь расшевелить Горького.
– Ваш вопрос, Сергей Александрович, уместен как нельзя больше… – Горький взглянул вокруг и добавил: – Луна-парк забавно живет и без Шиллера…
Видимо, не такого ответа ждал Есенин. Он стал грустным: «Давайте лучше пить вино…»
Подали вино, но оно ему не понравилось. Он пил неохотно, сосредоточенно глядя вдаль, где высоко в воздухе, на фоне черных туч, по канату, натянутому через пруд, шла женщина. Ее освещали бенгальским огнем, над нею летели ракеты, угасая в тучах и отражаясь в пруду. Это было почти красиво…
– Все хотят как страшнее, – сказал Есенин Горькому, тоже смотревшему на канатоходцев. – Впрочем, я люблю цирк. А вы?
– Прошу прощения, Сергей Александрович, не люблю! Какой-то странный садизм лежит в основе этих развлечений… Пойду я! – сказал Горький, немного помолчав. – Простите великодушно! Пойду! А то вон любопытные глазеют на нас из толпы… как на аттракцион… Видать, узнали нас… Я хочу вам сказать, Сергей Александрович… – Горький склонился к Есенину и понизил голос: – Когда я слушал ваши стихи, то невольно подумал, что вы не столько человек, сколько орган, созданный природой исключительно для поэзии… для любви… для любви ко всему живому в мире и… для милосердия… – Он по-отечески обнял Есенина за плечи. – Вы законченно русский талантливый поэт… А это… – он обвел взглядом Дункан, Кусикова, все, что окружало сейчас их, – не нужно вам! Поверьте мне, старику! И берегите себя!
В порыве благодарности, как отцу, Есенин поцеловал протянутую Горьким руку.
– Спасибо, Алексей Максимович! За правду спасибо! Прощайте!
– Прощайте, Сергей Александрович, – поцеловал Горький Есенина в склоненную голову и вытер набежавшие слезы. – Помните мои слова!
Сопровождаемый любопытными взглядами, тяжело опираясь на суковатую палку, он вышел из ресторана. Уход Горького подействовал на Есенина отрезвляюще, он словно очнулся от какого-то оцепенения.
– Изадора! Домой! Надоело все… ну их на хер! Обезьяны! Едем в отель! Отель. Хочу работать! Плиз… твою мать!..
– Карашо, my darling! – подхватилась Дункан, привыкшая к подобным поворотам настроения Есенина. – Отель! Yes! Лублу Езенин! – Она достала кошелек с деньгами и бросила на стол. – Сандро! Платить! Счет! Good buy!
Толстой упредил Кусикова, который хотел было уже «прибрать» кошелек, и силой вернул его Айседоре:
– Я плачу! Я приглашал! Вы гости!
– Yes, гости! All right! I love you! – Дункан взяла Есенина под руку. – I love Ezenin!
Когда они садились в машину, конец размотавшегося шарфа Айседоры скользнул под колесо автомобиля. Машина резко рванула с места, и шарф остался лежать на дороге кроваво-красной лентой.
Чекист, который по пятам следовал за Есениным в России и теперь сопровождающий его за границей, подошел к шарфу, поднял и, скомкав, положил в карман. С досадой покачав головой, он долго глядел вслед удаляющемуся автомобилю.
Глава 2
ВЕНЕЦИЯ
Два месяца Есенины-Дункан путешествовали. Побывав в Любеке, Франкфурте, Веймаре и Висбадене, они приехали в Италию, где посетили Рим, Неаполь, Флоренцию и вот теперь задержались в Венеции.
Лежа в шезлонге на пляже, Есенин устало глядел на спокойное Адриатическое море. Рядом, укрывшись под тентом, расположились Айседора и полька Лина Кинел, которая присоединилась к ним в качестве переводчицы. Эта привлекательная двадцатитрехлетняя девушка владела несколькими языками, в том числе и русским.
– О чем вы там говорите? – спросил Есенин у Лины, давно прислушиваясь, к их разговору.
– Об искусстве и о Боге, Сергей Александрович, – ответила Лина.
– Скажите ей, – попросил Есенин, – что большевики запретили употреблять слово «Бог».
Лина перевела. Дункан, помолчав, сказала по-русски:
– Большевики прав! Нет Бога. Старо. Глупо.
– Эх, Айседора! – Есенин поднялся и сел, глядя на нее, как на несмышленого ребенка. – Ведь все от Бога: поэзия и даже танцы твои!..
– Нет! Нет! Скажи ему, Лина, что мои боги – Красота и Любовь, других нет! Откуда ты знаешь, что есть Бог? Греки это поняли давно. Люди придумывают богов себе на радость. Других богов нет! – Лина еле успевала переводить ее пылкую речь. – Не существует ничего сверх того, что мы знаем, изобретаем или воображаем. Весь ад на земле и весь рай тоже. – Она простерла руки к Есенину. – Ты есть БОГ! Езенин! – И, повалив его на шезлонг, стала целовать. – My darling, my heart! Нача жизнь – простыня! Yes? Кроват, yes? Нача жизнь – поцелуй, – она снова поцеловала Есенина, – yes омут! Омут! Так? Море! Yes! Карашо! Гуд бай! – Айседора сбросила с себя халат и, прекрасная, сама похожая на греческую богиню, бросилась в море.
– Омут! Поцелуй и море! Бог нет! – кричала она, перескакивая через набегающие волны. Когда голова ее скрылась под водой, Есенин, испуганно поглядев на Кинел, бросился за Айседорой. На ходу сбросив туфли, он с разбегу нырнул в глубину. Отыскав ее под водой, он вытащил ее на поверхность и, гребя одной рукой, а другой обнимая Дункан, поплыл к берегу. Нащупав дно ногами, Есенин подхватил жену на руки и вынес ее на берег.
– Ты с ума сошла, Изадора? Ты же чуть не утонула!
Дункан, крепко обхватив шею мужа руками, плакала и смеялась от счастья:
– Езенин спасай Изадора! Езенин любит своя Изадурочка?! Dis-le-moi: сука! Dis-le-moi: стерва!
Есенин поставил Айседору на песок и начал шлепать ее по мокрой заднице, приговаривая: «Н а тебе, сука! Н а тебе, стерва! Вот тебе! Вот!» Дункан заверещала, бросилась на Есенина, и они клубком покатились по песку. После отчаянной борьбы Айседора оседлала Есенина и, вцепившись ему в волосы, впилась в его губы страстным поцелуем.
Раздались аплодисменты. Отдыхающая публика, наблюдавшая всю эту сцену, восприняла ее как аттракцион.
– Ну, все! Все, Изадора! Сдаюсь! – Есенин поднялся и оглядел себя.
– Черт! Гляди, что наделала! Такой костюм был! Сука ты, Изадора!
– Yes, сука! – радостно согласилась Дункан, помогая Есенину снимать мокрую, всю в песке, одежду. Когда он разделся, Айседора, с восторгом оглядев его обнаженную, ладно скроенную фигуру, стала целовать его плечи, шею, грудь: – Ти бог, Езенин! Ти Аполлон!
– Да ладно тебе, Изадора, – засмущался Есенин посторонних глаз и вожделенного взгляда Лины Кинел, – пойду окунусь, что ли, песок смою! – Он разбежался и нырнул. Пока Есенин купался, Дункан вырыла ямку в песке, побросала туда всю его мокрую одежду и закопала, сделав «могильный» холмик.
– Изадора! Изадора! Лина! Идите сюда! – позвал Есенин, выбираясь на мелководье. – Глядите, как у нас на Оке бабы плавают!
Вытаращив глаза, отчаянно болтая ногами, грабастая одновременно руками, нелепо выпрыгивая из воды, он поплыл к ним. Кинел перевела Айседоре, и та захохотала: «Yes! Бабы! О’кей!» Есенин отплыл подальше:
– А вот так мужики: саженками с прихлопом! Переводи, Лина: а вот с кандибобером!
Показывая свои способности пловца, он то выпрыгивал по грудь из воды, то нырял надолго, отчего Дункан начинала беспокойно поглядывать на Кинел, а Есенин выныривал совсем в другом месте и улюлюкал, кувыркаясь на месте. И наконец, подплыв к ним, изобразил «утопленника», прибитого к берегу волной. Лина и Айседора зааплодировали, а купающиеся неподалеку люди даже крикнули: «Браво!» Есенин вышел из воды, отряхнулся по-собачьи и поискал взглядом свою одежду:
– Изадора, а где мое барахло?
Дункан подвела Есенина к песчаному холмику и, театрально заломив руки, прорыдала:
– Баракло погибайт! Нет баракло! Хрен з ним! – плюнула она на холмик. – Adieu! Allons! Ти мой бог! Ти Аполлон!
– Не могу же я голый в гостиницу… – растерянно поглядел он на Лину. Дункан накинула на Есенина свой яркий халат и, соорудив из полотенца на его голове чалму, склонилась перед ним:
– Та шах! Ми твой гарем! Yes, Лина? – ревниво поглядела она на Кинел и начала танец живота.
Вокруг них снова стала собираться скучающая, жаждущая любого развлечения, публика.
– Ну, хватит! Хватит, Изадора, пошли, а то еще начнешь голая «Интернационал» свой плясать! А мне стихи придется читать!
Провожаемые аплодисментами, обнявшись, они пошли с пляжа. Когда они ушли, к «могильному» холмику подошел чекист и, разрыв его, достал одежду Есенина. Пошарив по карманам и не найдя ничего, он с досадой швырнул одежду на песок и поплелся за ними вслед.
Нелепый случай с Дункан, произошедший на море, не на шутку испугал Есенина, и он наотрез отказался от посещения пляжей. Последнее время ему все чаще хотелось побыть одному. Он с удивлением отметил, что Айседора настолько пристрастилась к спиртному, что иногда выпивала больше него, и тогда ее нежная любовь к нему превращалась в трагическую алчность последнего чувства. Своим разнузданным вожделением она часто доводила себя и Есенина до изнеможения. В такие минуты у него появлялось острое желание унизить ее гордость и достоинство. Но Дункан не замечала, или не желала замечать, оскорбительного поведения своего «Серьеженьки». Такое же чувство возникло у него, когда после бурной ночи, проведенной в номере отеля, они плыли в гондоле по живописным каналам Венеции.
«Как кошка сытая», – подумал Есенин, глядя на развалившуюся на ковре, дремлющую жену, и неожиданно сказал, презрительно усмехнувшись, словно продолжая прерванный разговор:
– Ты, Изадора, должна понять… танцовщица не может быть великим человеком… ее слава живет недолго и исчезает, как только умирает танцовщица.
Лина Кинел удивленно взглянула на Есенина, прежде чем перевела.
– No! – не согласилась Дункан, чуть приоткрыв глаза. – Танцовщица, если она выдающаяся, может дать людям то, что навсегда останется с ними. Она оставит след в их душах! Настоящее искусство незаметно для людей изменяет их.
Голубые глаза Есенина превратились в холодные льдинки, когда он выслушал перевод Лины.
– Но вот они умерли, Изадора, те люди, кто видели, и что? Танцовщики как актеры: одно поколение помнит их, следующее – читает о них, а третье – ничего не скажет. Ты переводи, Лина, переводи! – потребовал он, видя нерешительность девушки. – Ты просто танцовщица. Люди приходят, восхищаются тобой, даже плачут… Но когда ты умрешь, никто о тебе не вспомнит! Через несколько лет слава твоя испарится! Пф-ф-ф! – и нет никакой Айседоры! – последние слова он сопроводил очень выразительным насмешливым жестом, как бы развеивая прах на все четыре стороны. – А поэты, – ударил он себя кулаком в грудь, – продолжают жить! А такие стихи, как мои, будут жить вечно!..
Дункан слушала, как всегда, полная внимания к Есенину, стараясь понять смысл сказанного без перевода. Лина, как могла, пыталась смягчить жестокость Есенина, но Айседора, выслушав ее, огорченно помотала головой, у нее выступили слезы.
– Скажите ему, что он не прав! Скажите! Я дала людям красоту! Я отдавала им душу, когда танцевала… И эта красота не умирает… она где-то существует!.. Кра-со-та не у-ми-рай! Не у-ми-рай! – униженно повторяла она на ломаном русском. – Скажи! Ди ле муа! Скажи, ти шутиль, Езенин? – Айседора кинулась к нему, отчего гондола резко накренилась, и гондольер, до этого что-то напевавший вполголоса, покачнулся и чуть было не свалился в воду.
Есенин прижал Айседору к себе. Он уже раскаивался в том, что причинил ей боль, не кулаками, а словом, которое оказалось для Айседоры гораздо чувствительнее. – Ну, полно, Изадурочка моя! – целовал Есенин мокрые от слез щеки жены и нежно гладил ее спину. – Все ерунда! Вот она, вечность! – кивнул он на проплывающие мимо дворцы – палаццо и, чтобы загладить свою вину, развеселить всех, запел:
Живет моя отрада в высоком терему,
А в терем тот высокий нет хода никому.
…………………………………………………………………….
Войду я к милой в терем и брошусь в ноги к ней,
Была бы только ночка, да ночка потемней!
Изумленный гондольер, на мгновение оставив свое весло, зааплодировал: «Брависсимо! О, бельканто! Руссо бельканто! Шаляпин! Браво!»



























